Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

Дети

Корнев Вячеслав 

        А почему собственно дети – это некая неоспоримая ценность? Попробуй только, выскажись о детях критично – сразу уподобишься записному остряку Солёному из чеховской пьесы «Три сестры»:

Наташа (Соленому). Грудные дети прекрасно понимают. «Здравствуй, говорю, Бобик. Здравствуй, милый!» Он взглянул на меня как-то особенно. Вы думаете, во мне говорит только мать, но нет, нет, уверяю вас! Это необыкновенный ребенок.
Соленый. Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы. (Идет со стаканом в гостиную и садится в угол.)
Наташа (закрыв лицо руками). Грубый, невоспитанный человек!

Но что, если все-таки не побояться и грубо так, резко рубануть с плеча правду-матку? Держите меня, не то скажу: дети ужасны! Ребенок – это карманный монстр, это кошмар, который всегда с вами, это добровольный ад. В самом тривиальном виде – это победа физиологии над культурой, генетики над сознанием, это десяток с лишним лет молодой жизни, разменянный на реализацию инстинкта продолжения рода, на родительские неврозы и несбывшиеся надежды. А в худшем варианте – это клиническая педофилия, слепая и ревнивая влюбленность в собственный  дубликат. В том и другом случаях особенно ценится способность ребенка зеркально отражать физические и психические данные своих родителей. Вырастить подобное себе явление и пристроить его в занимаемую родителем социальную нишу (такова традиция семейных кланов, когда в кинематограф ломятся бездарные дети достойных в прошлом актеров, а наследственные чиновники или дельцы стройными колоннами шагают в запланированное еще с пеленок благополучное будущее) – это стандартный обывательский ответ на роковой экзистенциальный вызов. Проще говоря, это алиби самого существования обывателя, его решение проблемы смысла жизни, психологическая страховка. Оставить после себя и на своем месте еще один генетический экземпляр – значит, как говорят мещане, «продолжить ниточку» самой природы, не дать ей оборваться. В этой вечной отсрочке («я этого не добился, добьешься ты» – поучает родитель ребенка, перекладывая на его плечи собственную несостоятельность, свою непрожитую экзистенцию) формализуется самая ходовая иллюзия человеческого бессмертия. Но бесконечность такого типа может быть названа именно «дурной бесконечностью» (это не ругательство, а принятый философский термин): такой характер приобретает «вечный ход» в шахматах, замкнутая на самой себе «лента Мебиуса», логическая тавтология. Такова и обывательская риторика само-отсылки: жить чтобы жить, дети для других детей (уже в детском саду и начальных классах школы ребенок усваивает гендерную роль будущего отца или матери, и этот первичный опыт закладывает весь фундамент его мировоззрения). Сначала бессознательное копирование формата родительских отношений, игра в «дочки-матери», миниатюрные «киндер-кирхен-кюхен», потом с круглыми глазами замуж, как только станет можно – сразу после школы или на последних курсах университета. Наконец готова еще одна плодоносящая мещанская ячейка; теперь пойдут свои уже настоящие, не кукольные, дети, а там – дети детей. Тихая покойная радость чеховской Душечки…

В «Символическом обмене и смерти» Жан Бодрийяр говорит о подлинной завороженности современного общества генетической теорией: ««генезис симулякров» обретает сегодня свою завершенную форму именно в генетическом коде» [1, с. 126.]. Ген, по Бодрийяру, - это модель идеального цикла, это неуязвимая, научно и политически обоснованная тавтология. Здесь окончательно снимается вопрос о самой необходимости репродуцирования копий: ведь так положено самой природой, «так доказано учеными». В генетическом круговороте вещества, где человек и животное выполняют одну и ту же «высшую» функцию продолжения жизни, уже никто не спрашивает: зачем это собственно нужно, к чему бесконечно крутить маховик природной эволюции? Смысл отдельной жизни, смысл человеческой истории, нравственные или эстетические референции любого конкретного человеческого поступка – все это уже не имеет значения. «Так нужно», «такова природа вещей», «таковы законы науки» – т.е. все решено за нас. Просто тяни свою лямку, отдай обществу долги, не забудь посадить дерево, построить дом и вырастить ребенка. Не двигайся против течения, не озадачивайся лишними вопросами. Победившая своих конкурентов парадигма – «научная» теория ДНК окончательно укрепляет современную особь в правильности такого закольцованного мышления. Природная эволюция побеждает человеческую историю, имманентное вытесняет трансцендентное, средство устраняет вопрос о целях:

Диалектической эволюции больше нет, жизнь регулируется дисконтинуальной недетерминированностью генетического кода – телеономическим принципом: цель не полагается в итоге (итога вообще нет, как нет и причинной обусловленности), а наличествует изначально, зафиксированная в коде. Как видим, здесь все то же самое: просто порядок целей уступает место игре молекул, а порядок означаемых – игре бесконечно малых означающих, вступающих только в случайные взаимоподстановки. Все трансцендентные целевые установки сводятся к показаниям приборной доски [1, с. 129.].

По Бодрийяру, успех генетической теории можно объяснить, помимо прочего, ее политической ангажированностью. Обществу потребления не нужен качественный прогресс, революции, моральные или философские референции. Ему достаточно количественного роста: увеличения прибыли с продаж, информационного бума, «удвоения ВВП» и т.п. Поэтому модель генетической эстафеты становится для него идеальным оправданием статики и репрессивности существующих порядков:

В ходе бесконечного самовоспроизводства система ликвидирует свой миф о первоначале и все те референциальные ценности, которые она сама же выработала по мере своего развития. Ликвидируя свой миф о первоначале, она ликвидирует и свои внутренние противоречия (нет больше никакой реальности и референции, с которой ее можно было бы сопоставлять) – а также и свой миф о конце, то есть о революции [1, с. 130.].

Впрочем, даже не вникая в такие сложные проблемы, можно заметить, что система взаимных отсылок «родители–дети» – это матрица принудительной и герметичной коммуникации, напоминающей фактуру садомазохистской связи. Не случайно так агрессивно социальное давление на еще не проникшихся семейными заботами индивидуумов – что выражается и в репрессивных государственных мерах (например, в налоге на бездетность), и в своеобразном «заговоре женатых»: бесчисленных попреках, «подначиваниях» и провокациях женатых в адрес холостых. Само существование безбрачных и бездетных непереносимо для уже клонировавших себя мещан. Это настоящий вызов их системе ценностей, это удар по устоявшемуся «порядку вещей». Поэтому в гоголевской «Женитьбе» Кочкареву совершенно невыносима освобожденная от семейного бремени ленивая свобода Подколесина:

Кочкарев. Ну, ну... ну не стыдно ли тебе? Нет, вижу, с тобой нужно говорить сурьезно: я буду говорить откровенно, как отец с сыном. Ну посмотри, посмотри на себя внимательно, вот, например, так, как смотришь теперь на меня. Ну что ты теперь такое? Ведь просто бревно, никакого значения не имеешь. Ну для чего ты живешь? Ну взгляни в зеркало, что ты там видишь? глупое лицо – больше ничего. А тут, вообрази,  около тебя будут ребятишки, ведь не то что двое или трое, а, может быть, целых шестеро, и все на тебя как две кайли йоды. Ты вот теперь один, надворный советник, экспедитор или там начальник какой, бог тебя ведает, тогда, вообрази, около тебя экспедиторчонки, маленькие такие канальчонки, и какой-нибудь постреленок, протянувши ручонки, будет теребить тебя за бакенбарды, а ты только будешь ему по-собачьи: ав, ав, ав! Ну есть ли что-нибудь лучше этого, скажи сам?
Подколесин. Да ведь они только шалуны большие: будут все портить, разбросают бумаги.
Кочкарев. Пусть шалят, да ведь все на тебя похожи – вот штука.
Подколесин. А оно, в самом дело, даже смешно, черт побери: этакой какой-нибудь пышка, щенок эдакой, и уж на тебя похож.
Кочкарев. Как не смешно, конечно, смешно. Ну, так поедем.

Зато сколько веселого злорадства вызывает затем у семейных символическая гибель еще одного независимого субъекта – добро пожаловать в наш клан! Допрыгался, добегался, дорогой! А мы что говорили! 

Но, конечно, сказанное касается в основном проблемы отношения взрослых к детям, но не послледних. Однако так ли ангелоподобны и сами дети?

Прочитав в свое время «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека, я лишний раз убедился в том, что возможность счастливо миновать травматичный мир детства очень мало связана с условиями родительского или школьного воспитания. Можно понять граждан, жалующихся на педагогический формализм советской школы или на распущенность новорусской образованщины. Но стоит вспомнить хотя бы популярную метафору школы-мясорубки из фильма А. Паркера «Стена», чтобы понять истинно интернациональный характер проблемы. Впрочем, дело здесь не в квалификации или порядочности учителей (им за мужество ежедневного общения с детьми в любом случае можно ставить гранитную стелу), а в принципиальной деструктивности самой детской психики.

Что вообще представляет собой ребенок на той стадии, когда он уже перестал быть бестолковой розовой присоской, но еще не превратился хотя бы в полуфабрикат для будущего человека? Это – увеличительное стекло для всех мыслимых пороков и немногих трудно прививаемых достоинств. Детская жестокость не идет ни в какое сравнение с взрослой, поскольку у ребенка просто отсутствуют тормозные колодки, до предела ослаблен принцип реальности. Вот, для иллюстрации типологическая выдержка из «Элементарных частиц»:

Брюно наклоняется над раковиной умывальника. Сбрасывает пижамную курточку. Его белый маленький живот сморщился, прижатый к фаянсу раковины. Ему одиннадцать лет. Он хочет почистить зубы, как делает это каждый вечер. Он надеется, что его туалет обойдется без неприятностей. Тем не менее Вильмар тут как тут, приближается, пока еще один, и толкает Брюно в плечо. Он начинает отступать, дрожа от страха; он примерно знает, что сейчас будет. «Отстань…» – слабо бормочет он.
Подходит Пеле. Этот низкоросл, коренаст, чрезвычайно силен. Пеле с размаху влепляет Брюно пощечину, тот плачет. Потом они толкают его на пол, хватают за ноги и тащат волоком. Возле уборной они срывают с него пижамные штаны. Член у него маленький, еще детский, растительности совсем нет. Они вдвоем дергают его за волосы, заставляя открыть рот. Пеле тычет ему в лицо сортирной шваброй. Он чувствует вкус дерьма. Он вопит.
Подходит Брассер; ему четырнадцать, он старший из шестиклассников. Он достает свой член, который кажется Брюно огромным, толстым. Он становится над ним и писает ему на лицо. Вчера он заставил Брюно сосать ему член, а потом лизать его зад; но нынче вечером он не этого хочет. «Клеман, у тебя хер совсем голый, – говорит он, издеваясь, – надо его побрить, чтоб волосы лучше росли…» Другие по знаку своего вожака обмазывают член мальчика кремом для бритья. Брассер раскрывает лезвие бритвы, примеривается. От страха Брюно обкакивается.

Кстати, в «Заводном апельсине» Э. Бёрджеса – другом знаменитом исследовании феномена насилия – патологическому Алексу, как и Брассеру, тоже 14 лет. Многим этот роман знаком и по одноименному фильму С. Кубрика. Там Алекса состарили ровно вдвое, поскольку его играет 28-летний Малкольм Макдауэлл. Может быть, Кубрик просто перестраховался, снимая рискованную картину по скандальнейшему источнику? Интересно, как бы смотрелась киноверсия «Заводного апельсина», играй там действительно 14-летний подросток?..

Детский писатель Даниил Хармс (конечно, теперь его перевели в писатели взрослые, но суть дела от этого не меняется) бесцветным языком описывал стандартные «случаи» из сферы такого инфантильного опыта, в духе: «А что если Козлову ногу оторвать?» В этой невинной посылке причина многих трансгрессивных экспериментов ребенка. Оторвать руки и ноги кукле, «обезлапить» какое-нибудь насекомое, повесить на чердаке кошку – все это первые звенья в цепи удивительных детских открытий мира.

Конечно, взрослая деструктивность тоже имеет тенденцию переходить в самые чудовищные формы и чаще заканчивается физической гибелью испытуемых, но кто знает, чем разрешались бы обычные школьные пытки в действительно бесконтрольных ситуациях? А, кроме того, как показывает практика, приоритетной психологической характеристикой взрослого убийцы или маньяка является именно инфантилизм. Психология обиженного на мир ребенка – это стандартный катализатор злокачественной взрослой агрессии. Лучшее подтверждение тому – бестолковое блеяние и жалкий вид приговариваемых к суровым мерам на судебных процессах садистов. В такой момент это действительно лишь пойманный с поличным и затравленный ребенок, юлящий, трусливый и воровато оглядывающийся на своих подельников. Круг замыкается, когда насильник попадает в тюрьму или колонию, где его ожидает уже знакомая атмосфера школьного беспредела с теми же детскими категориями опускания или стукачества, с той же первобытной робостью перед волей стадного коллектива и его безжалостного вожака.

Но синдром детской или инфантильной жестокости – это не единственное родимое пятно современного общества. При этом подчеркну, что речь идет именно о современности, поскольку гибельная для ребенка стратегия слепой безмерной влюбленности в свое чадо (что, понятно, стимулирует все возможные формы инфантилизма) не всегда была педагогической доминантой. Например, Ф. Арьес утверждает, что как таковое представление об особом детском состоянии появилось лишь в Новое время. Известно, что в Средние века детей воспринимали лишь как малоразмерных взрослых, не находя никакой самостоятельной ценности в статусе юного полуфабриката. Зато сейчас любое появление матери с ребенком вызывает рефлекторное умиление. Женщины вообще редко могут отказать себе в удовольствии «посюсюкать» с чужим бэби, поинтересоваться тривиальными техническими вопросами, типа «и сколько же нам годиков?». Кстати, сам этот нелепый дискурс, где взрослые, не смущаясь и приторно интонируя, изрекают: «мы выспались», «мы покакали», «нам бы соску» – эти обезличенные обороты фиксируют определенное умственное отклонение самих родителей. К кому относится это «мы», что оно означает? Это похоже на шизоидные механизмы речи и сознания, где нет четкой субъект-объектной дифференциации, где возможно обращение от лица постороннего человека или от неодушевленного предмета.

С этим последним обстоятельством связана бурная инфантилизация всего нынешнего потребительского общества. Воспитательные стимулы для взрослых потребителей и их малолетних отпрысков одни и те же – это возможность обладания престижными вещами и жизненными статусами. Для ребенка обычный праздник сводится к покупке игрушки – именно покупке, а не дару, ибо введение в мир потребления опережает введение в сферу морали, творчества, познания и т.п. Взрослый «инфанс» отличается от малокалиберного только размером своих амбиций и платежеспособностью. Критерии же жизненного успеха и благополучия здесь совпадают: лучшее – это более дорогое, счастье – это обладание всем потребительским набором вещей: дом, дача, машина, бытовая техника и т.п.

В конечном счете, вся социальная стратегия оправдания детства (которая имеет очень слабое отношение к заботе о самих детях) – та же идеологическая самозащита, гарантия воспроизводства системой самое себя. Кроме того, здесь выражается и симптом коллективного комплекса возврата в материнское лоно. В стремлении к первобытному инстинкту, в попытке закупорить себя в семейной ракушке проявляется боязнь собственно человеческой реальности. Это, как в названии известной книги Э. Фромма, «бегство от свободы», синдром явной диспропорции между интеллектуальными и эмоциональными возможностями человека:

Человеческий мозг живет в двадцатом веке; сердце большинства людей - все еще в каменном. Человек в большинстве случаев еще недостаточно созрел, чтобы быть независимым, разумным, объективным. Человек не в силах вынести, что он предоставлен собственным силам, что он должен сам придать смысл своей жизни, а не получить его от какой-то высшей силы [2, с. 6.].

Но проблема все-таки не в выборе между педофилией и педофобией, а в том, что детство, как и любой другой экзистенциальный феномен человеческого бытия вообще не мыслимо в категориях обывательской морали или государственной пользы. Есть только одно детство – мое детство, которое совершенно незаменимо, не продается и не покупается, не воспроизводится и не передается. 

Мой собственный неотчуждаемый детский опыт, по странному свойству залегающей пластами памяти, ближе большинства событий взрослой биографии. Детские обиды и радости превосходят по накалу все нынешние триумфы и огорчения. Вот сейчас, спроси меня о каких-нибудь тридцатилетней давности книжных впечатлениях – моментально оживут страхи, навеянные «Вечерами на хуторе близ Диканьки» (прочитав «Вия» классе во 2-м вообще не мог заснуть целую ночь), благородные подвиги капитана Блада, вкус Анжуйского вина и ячницы с ветчиной из «Трех мушкетеров», гениальные догадки Шерлока Холмса (кстати, долго я не мог примириться с действительно блестящей экранизацией И. Масленникова, только потому, что «мой» внутренний образ Шерлока Холмса сформировался намного раньше и совсем не походил на внешность Василия Ливанова; по той же причине отечественных «Трех мушкетеров» я и до сих пор не терплю), бой с жутким осьминогом из «Труженников моря» В. Гюго и многое, многое другое. А вот поинтересуйтесь, что я вычитал год назад у Ф. Бегбедера или того же М. Уэльбека – придется долго напрягаться.

Мое персональное детство – это целая пластилиновая вселенная с кропотливо вылепленными дворцами, замками, разводными мостами, стенобитными орудиями, парусными кораблями, рыцарями, двойниками литературных героев и т.п. Это романтические и опасные побеги со школьных уроков на строительные площадки (как раз в то время строился весь микрорайон, где мы жили) или в читальный зал, где я запоем читал Жюля Верна, Артура Конан-Дойля, Александра Беляева, Рэя Бредбери, Рафаэля Саббатини, Роберта Стивенсона и десятки других любимейших авторов. Это ненависть к урокам физкультуры, где старый и вечно с похмелья физкультурник по кличке «сундук с клопами» (такое у него было ругательство на учеников) заставлял прыгать через пыточное устройство, называемое в просторечии «козлом». Это рискованные операции с выписыванием самому себе справок о простудных болезнях и освобождений от физкультуры (как-то раз я стащил у врача десяток проштемпелеванных бланков, и в последующие несколько лет регулярно организовывал себе небольшие каникулы). Это коллекция счастливых находок во дворе или за городской чертой – от редкой и красивой пуговицы до настоящего клада из цветных «драгоценных» камушков, колечек и прочей бижутерии, который я обнаружил однажды в дупле обгоревшего дерева (в несуществующей ныне роще). Мое детство – это такой каталог запахов, который не смог описать бы и Патрик Зюскинд. В мире моего детства даже элементарный поход за квасом был настоящим путешествием: я до сих пор четко помню, как пролегал этот маршрут в дальний магазин, как резала ладони ручка трехлитрового бидона, как вкусно было пить терпкий и сладковатый квас прямо из жерла белого, чуть обитого с краю бидона.

Мои главные детские праздники – это ежегодные поездки к родственникам в Рубцовск, где я всякий раз становился новым Робинзоном Крузо и вместе со своим верным Пятницей – неунывающей и изобретательной на проказы двоюродной сестрой - осваивал незнакомый мир. Старый деревянный дом родителей моего отца находился в частном секторе, его окружал запущенный огород, терявшийся в каких-то зарослях и плавно переходящий во вражеские или дружеские соседские владения. На чердаке, куда мы забирались тайно с фонариком или с коробком спичек, хранились тысячи удивительных вещей, которые скапливались здесь едва ли не веками. Трофеями в таких экспедициях становились: сломанный довоенный фотоаппарат «Зоркий», пожелтевшие фотокарточки со строгими лицами родственных мертвецов, кусочки прозрачной, напоминающей драгоценный янтарь и волнующе пахнущей канифоли, запчасти для незнакомых мне музыкальных инструментов (мой дед был музыкальным мастером), и многое другое – всего и не перечислить. Под ветками большого дерева в саду была вкопана огромная ванная (интересно, как бы уменьшилась она в моих глазах сейчас, ведь детское пространство умножается впятеро), в ней я испытывал новые модели вырезанных из коры кораблей, наблюдал за бегавшими по поверхности насекомыми, вдыхал насыщенный тяжеловатый аромат темной, совсем не городской, воды и запах прелых листьев, которые с элегантным пируэтом плюхались вниз.

Много времени утекло с той поры, но я никак не могу забыть, как мы с отцом ночевали на скрипучей заржавленной кровати под сенью раскидистого дерева и под скатом крыши. По черепице и листьям барабанил дождь, под двойным одеялом было тепло и уютно, как никогда в жизни. Отец пересказывал мне «Сказки роботов» Станислава Лема или «Марсианские хроники» Рэя Бредбери. Иногда я вздрагивал от жути, в кромешной мгле мне мерещились пришельцы или просто зловещие тени, но рядом с отцом было совершенно безопасно. И так же точно незабываемы рассказы моей мамы о том, как отец добирается к нам домой (в тот момент, когда он учился в ленинградской аспирантуре), наша поездка к отцу в Ленинград, стук вагонных колес, тоннели, незнакомые перроны, улицы, люди. Эти события относятся к куда более раннему возрасту, мне было всего лишь 5 лет, но вкус ленинградских пельменей, расфасованных в картонные коробки (в Барнауле я таких не видел), восторг от созерцания рыцарей в Эрмитаже (и удивление от ощущения пустоты внутри них), впечатления от прогулок вдоль Мойки, знакомство с «Банковским мостиком», Александрийским столпом, ростральными колоннами – весь обширный фонд тех детских открытий хранится в моей душе и сейчас.

Счастье, что в жизни каждого был такой психологический рай – детство, время, когда ты еще чувствуешь себя бессмертным, неповторимым, центром всех происходящих в мире событий (сам миф о христианском рае или любом другом первоначальном блаженстве человечества можно интерпретировать как культурную память о детстве). Плохо, однако, что этот опыт является ныне объектом политэкономических манипуляций (как, например, в большинстве рекламных роликов, спекулирующих на социальном инфантилизме, эксплуатирующих первичные детские фиксации на сосании, жевании, развлечении и т.п.) и приоритетом обывателя. Ведь благо еще и в том, что мы не задерживаемся надолго на этом комфортном, но каком-то животном состоянии счастья. Главная цель этого этапа жизни – вырасти из заготовки в человека, не стать дебилом, скотиной, маньяком, человеком-овощем. Коэффициент риска в таком предприятии необычайно высок. Характерно, что мудрые люди обычно отвергают гипотетическую возможность испытать свою судьбу заново. Например, М.К. Мамардашвили пишет:

Я хочу повторить блаженного Августина, который говорил, что его ужас охватывает при одной только мысли, что он снова может оказаться молодым. И я действительно ни за что не хотел бы, чтобы мне было сейчас 17 лет. Снова подвергнуться риску и не попасть на путь – даже если я заблуждаюсь, что попал на верный путь. Нет, снова начать жизнь я не хотел бы. Уж слишком она невнятна. [1, с. 65.].

Я тоже решительно отвергаю идею о такой перезагрузке человеческой жизни. Особенно невыносимым был бы повторный старт в нынешнем пошлом времени. Полпроцента вероятности, что растущий в этом потребительском сиропе ребенок станет чем-то большим, чем просто механизмом по зарабатыванию и растрате денег. Лично я не стал бы играть в такую лотерею.

 

Примечания:

1. Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М., 2000.
2. Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1990.
3. Мамардашвили М.К. Как я понимаю философию. М., 1990.

Коментарии

vvkornev | 16.09.09 15:56
Вообще это была железобетонная ирония. Насчет "письма телом" особенно. Надо видеть мое глумливое лицо, когда я это говорю.
guest | 12.09.09 16:24
Интересная статья...потому, что очень неоднозначная. Меня искренне оскорбили слова "полуфабрикат", "карманный монст", "кошмар", "добровольный Ад". Это слишком грубо, и я могу оправдать это только некоторым замахом на революцию, на нигилизм и тому подобное. Вероятно у вас нет детей. Моему сыну 4 года. Так сложилось, что я рожала ребенка одна. Столкнувшись с предательством, я недолго испытывала пустоту/ свободу (в синонимии этих слов можно сослаться на вашу же статью о разводе), потому что я была не одна - во мне был мой ребенок. И именно это ощущение нужности кому-то и спасло меня от отчаяния, депрессии и прочих состояний, обычно сопутствующих разрыву отношений/ разочарованию и т.п.,которые испытывали мои знакомые в той же ситуации, но не "обремененные" беременностью. Я считаю, что для ощущения счастья человеку необходимо чувствовать себя нужным кому-то (это, по-моему, не противоречит вашим взглядам - все та же статья про развод).Тогда я была нужна своему сыну.И это ощущение нужности творит чудеса. Вспомнилось (для меня это было чем-то нереальным) - я с детства не могу пить таблетки - психологический барьер. Когда я была маленькой папа давал мне таблетки, разбудив меня ночью, когда ты все делаешь "на автомате". Так вот - во время беременности я была вынуждена пить таблетки и витамины горстями, дабы не заболеть и не подвергнуть ребенка риску. И я их пила. =) И пока не забыла - НИКОГДА не произносила фразы "мы поели", "мы чихаем" и пр. - как-то сразу, даже во время беременности, Саня (сын) был самостоятельной личностью (не то слово, наверное, но другого не могу подобрать сейчас). Порывы тех , кто так говорит, могу объяснить только тем, что психологами выявлено, что ребенок использует местоимение "я" только с 3 лет. Почему эта статья не произвела однозначного негатива? - ваши воспоминания о детстве, о ярких впечатлениях помогли в плане того, что иной раз хочется сделать ребенку праздник, а что сделать и не знаешь, так вот с помощью ваших воспоминаний я "воскресила" некоторые свои. Я вообще считаю, что мужчины ближе к детям, лучше понимают их, и, наверное, из-за повышеной инфантильности, а женщины в этом плане более прагматичны - они знают, чем накормить чадо...Вот как-то так...Многовато, правда.
Училка Рускава | 12.09.09 16:25
Почему-то вышло без подписи. Предыдущий коммент от меня.
vvkornev | 16.09.09 13:28
Неоднозначно мое отношение к детям, хотя из этой заметки понять его невозможно. Впрочем, грудных младенцев все равно терпеть не могу. А вот лет с пяти-шести я их воспринимаю уже не как полуфабрикат, да и сами дети что-то во мне находят. Например, мой племянник.
Училка Рускава | 16.09.09 13:38
Хм... наверное,такое восприятие детей (точнее невосприятие их до возраста более-менее разумного говорения) характерно для большиства мужчин... У меня такого чувства не было. Может все дело в 9-ти месяцах, которых нет у мужчин....
vvkornev | 16.09.09 13:47
Просто мы не умеем "писать телом", как все женщины. Не умеем создавать настоящую жизнь. Поэтому приходиться создавать суррогаты, вынашивать хилые идеи. Отсюда наши комплексы и проблемы.
Училка Рускава | 16.09.09 14:17
Здесь я не соглашусь. Это похоже на самоустранение. На мой взгляд роль мужчины в рождении, а больше в воспитании, велика. Все метросексуалы, чрезмерно инфантильные и "гламурные" МУЖЧИНЫ в нашей стране,на мой взгляд, именно от того, что отцов или отодвинули,или они самоустранились от воспитания детей, и все это оказалось в "привилегиях" женщин. Корни, мне кажется, этого в поствоенном времени ( ВОВ), когда мужчин стало значительно меньше и женщины были вынуждены воспитывать детей одни.
vvkornev | 16.09.09 23:46
Да это я иронизирую насчет "письма телом". Надо видеть в этот момент мое глумливое лицо.
Училка Рускава | 17.09.09 08:10
Я боюсь показаться "темнотой", но я не имею понятия ни о каком письме телом=(
vvkornev | 17.09.09 08:33
это приколы в духе Симоны Бовуар и прочих феминисток.
Страницы:  1 

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи:  5
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.