Уроки банальности (подборка стихов)
Чернышков Дмитрий* * *
Холодный ветер, синий блеск,
листва летит, летит,
не оставляя голых мест
среди бетонных плит,
и жёлтый крапчатый листок
находит кров, припав
щекою нерождённых строк
на вымокший рукав.
Междустраничье, где он лёг
закладкой от и до, –
какой-то мудрый эпилог,
где говорится, что
пройдёт ещё немного бед –
и, закружившись вдруг,
ты испытаешь на себе
тепло незримых рук.
ДОЖДЬ В ГОРОДЕ
блестел асфальт к нему прилип
случайный лист и ветер молча
его ласкал и ливень лил
звуча как звонкий колокольчик
и город в мёртвом полусне
весь замер почернел свернулся
улиткой скользкой на стене
собакой вымокшей и грустной
а дальше там не видно где
пустынный мост на сваях замер
и дождь по медленной воде
круги под сонными глазами
и выи выгнули свои
бетонные крутые сваи
молчат сегодня и они
не потревожат их трамваи
а за рекой молчат музей
театр и церковь на проспекте
молчание уже везде
на всём сыром и сером свете
на магистралях нет машин
всё замерло как небо в лужах
и только дождь идёт один
времён потопа помня ужас
сияла музыка дождя
симфония разбитых капель
почти захлёбывавшихся
в едином обморочном залпе
и постепенно сон и явь
переплетались и стихали
в разомкнутом разрезе дня
поперечёркнутом штрихами
в немом порыве тишины
и высоте глухого грома
где их созвучья не слышны
и очертанья незнакомы
* * *
…И вечером печален был Господь,
не пил вина и не касался хлеба.
«Утомлены и дух, и эта плоть.
Я очень скоро возвращусь на небо».
Лилось тепло прощающихся глаз.
Ещё сказал Он, глядя на Иуду
(огонь румянца вспыхивал и гас):
«Я был ваш царь – теперь Я им не буду.
Довольно с вас и этого – что был:
Я не хочу оставить вам кумира.
Я не избегну собственной судьбы.
Теперь Я царь и подданный для мира».
* * *
Уже не точно помнит мир,
каким он был, каким он не был,
а кем себя он только мнил,
зависнув меж землёй и небом.
О нём напишут… Боже мой,
о нём, наверное, напишут,
что никого – родней и ближе,
что даже мёртвый он – живой…
* * *
Мёртвым приносят живые цветы,
каждому хочется с ними на «ты».
Только живущим неведом приют –
этих не жалуют, этих не ждут.
* * *
О великий, могучий и русский язык,
что не в меру могуч, поелику велик!
Даже если я вдруг доживу до седин,
всё равно ты останешься только один.
Безвозвратно покинуто словом жильё,
и блестит оболочка, и жаль мне её.
Но в осенних полях гравитация вниз
увлекает сердечник, свободный от гильз.
Выбиваясь из сил, бьётся сердце насквозь –
и горят поминальные свечи берёз.
Оттого до конца я к тебе не привык,
о великий, могучий, но русский язык.
* * *
«Поедем ко мне на север», – предлагает друг.
«Нет, – говорю, – давай лучше к нам, на юг.
У вас непогоды всё время да холода –
у нас всего минус тридцать, и то не всегда.
К тому же на холоде быстро растёт щетина,
а дома я редко бреюсь. Разница ощутима?
Все, кто к нам приезжал, уже навсегда полюбили
мягкий климат просторов Южной Сибири».
Но друг мой живёт на севере, я – на юге.
Мы вспоминаем периодически друг о друге.
* * *
В России снова снег,
до неба далеко,
живой не видит жизнь,
а мёртвый видит смерть.
Кружится голова,
и снег легко кружит,
и дышится легко –
на будущее, впредь.
* * *
Я слишком слаб для силы вековой,
перед которой плачу,
когда приоткрывает облик свой.
И мой в придачу
* * *
Кто любит родину свою
в отечестве родном,
тому во сне и наяву
от века суждено –
вдыхая гари сладкий дым
и опускаясь ниц,
есть ежевичные плоды
с ежовых рукавиц.
И за тебя проливший кровь
не посягает на
твою преступную любовь,
безвинная страна.
* * *
разбей пирамиду
тебе не грозит быть хеопсом
время листает лица перед глазами
если тебе суждено обессилеть вовсе
пусть это будет где-нибудь но не в зами-
рающем чреве угодий
где пастухи как стадо
не в обездвиженном теле протухшего глянца
не на постели измятой
от старости надо-
рвавшись иль рухнув
от собственной лёгкости в дважды двадцать
если долго глядеть на солнце
можно ослепнуть
если долго глядеть на землю
можно прозреть
хочешь будь первым
хочешь останься последним
или же затеряйся где-нибудь посередь
так и не выстроив корабля себе или храма
еле видя от слёз
становясь седым или лысым
где ать-два левой
рядом грозит рас-
правой
на радость церковным мышам корабельным крысам
* * *
Где не страшат ни рай, ни яд,
не бьют на счастье блюдца, –
двухспальные хорей и ямб,
очнувшись, улыбнутся.
Увидел небо мало кто,
а большинство уснули.
И обсыхает молоко,
и подвиг неминуем.
Они снимают сапоги,
пробитые шинели.
Они в окопы полегли,
но кануть не сумели.
* * *
Под остовом летней палатки,
оборванной, как парашют,
среди мировой неполадки
два странных созданья живут.
Навиделись и настрадались.
И кажется им у огня,
что даже старик Нострадамус
не знал бы грядущего дня.
Дымит крематорий котельной
в две тысячи новом году…
Они осознать захотели –
они разговоры ведут.
Забыв падежи и предлоги
в течение долгих бесед.
О жизни. О смерти. О Боге.
Которого, кажется, нет.
* * *
Скользит по склону жизни
взгляд –
наверх дорога только пешим.
Невольно становлюсь опять
немного неуравновешен,
как позабытым летним днём,
когда от знания и зноя
я был так лёгок на подъём,
что поднимался над землёю.
Я этим травам и цветам,
как и они мне, –
неизвестен,
но между тем, что здесь и там,
они меня уравновесят.
Уравновесят города
и полувымершие веси,
где только людям никогда
друг друга не уравновесить.
* * *
У меня под окном расцветает миндаль
бледно-розовым бережным цветом.
И не знаю, зачем, начиная письмо,
я тебе сообщаю об этом.
Я смотрел на него, представляя тебя
сгустком боли, но с радостью вместе.
То ли я подбираю невольно слова,
то ли просятся именно эти.
* * *
Соучастники счастья, ловцы миражей,
мироносные вдовы беспутных мужей,
чья беспомощна доблесть, –
где теперь похоронена мгла без границ:
у царей поднебесных, у небесных цариц?
Безотрадная область…
Потухает светильник – не видно ни зги.
Если встретимся поздно – немедленно сгинь
от греха да поближе.
Если доброй улыбке сопутствует мрак,
значит, я до конца обмелел и иссяк.
И тебя не обижу.
* * *
Я плакал, представив,
что я тебя потерял.
И когда я тебя потерял,
то слёз не осталось.
* * *
Вишнёвый сад я выдержал с трудом,
а также с маем, миром и елеем.
Идёт с бревном непроходимый Ленин,
хотя уже почти что фараон.
Болезненный и честный драматург –
всегда несчастный частный доктор Чехов
всё лечит нам хронический недуг
его собратом – горьким, горьким смехом, –
ни к чёрту врач, и чёрт ему не друг.
Пора уже сворачивать дела,
пора уже к чему-нибудь стремиться.
Строка далась, но мало что дала,
уже за двадцать, скоро будет тридцать, –
бросай свою поэзию, старик,
и становись скорее гражданином.
Со временами нравы плотно встык –
нижайше просим, выгибая спину:
кончай писать подобную муру, –
кто против нас, однажды будет с нами.
И станем звать Россию к топору –
вишнёвый сад рубить до основанья.
* * *
В моё окно вливается листва
прощальная.
Прозрачная, немая.
И разобрать последние слова,
границы неба взглядом обнимая, –
не удаётся…
* * *
я буду любить всегда
говорит человек
не будет
я не могу без тебя
говорит человек
а сможет
я не вынесу этого
говорит человек
и снова
святая неправда
но когда человек умирает
он плачет
оттого что не смог сдержать
ни одного обещанья
УРОКИ БАНАЛЬНОСТИ
Я завидую тем, кто родился 29-го февраля,
жил недолго, но счастливо,
пережил самого себя –
пережил самого себя, но остался цел.
Вид из зеркала – лучшее алиби жизни:
чего не простишь себе в приступе благородства?..
(Шекспировских сцен.)
Чтобы прощать – на это есть Бог,
на это есть Бог,
в которого каждый из нас по-своему верит –
слишком по-своему, чтобы друг другу простить.
Но одно непреложно, не ложно: ищем все мы
одного и того же, и все мы идём
в одном направлении, только своим путём.
Все мы узники плоти,
а я, соблазнённый ангелом, –
узник вдвойне.
Узник вдвойне, причём по своей вине.
Рухнут замки от сырости, старости, страсти…
Замок Иф, Ив Монтан, штат Монтана на фоне фонтана
плюс фронтоны, фотоны, фантомы и фата-моргана...
И, судьбу проморгав, глядя ангелу вслед не моргая,
человек ручной лепки пытается выкинуть очередное
salto, причём immortale,
но – как всегда –
в самый важный момент прихватывает радикулит.
(Спасибо, спасибо, у меня ничего не колет и не болит.)
Всё сильнее мне хочется отказаться от этих бездарных даров,
от этих бесцельных, от этих бесценных даров,
а неловкость, с которой –
так любящий смерть и так боящийся смерти –
я участвую в частно-собственной жизни,
сравнима порой с тем чувством, какое, должно быть,
ни с того ни с сего проникает в пустынное сердце
сладострастника и эгоиста, когда он ложится с невинной.
(И после он курит, сидит на постели, молчит и становится резким…)
От любимой, как от вредной привычки,
пора отвыкать
или попросту бросить, как ту же привычку.
(Вслед за разломленной сигаретой отправить и спичку,
только что извлечённую из коробка
или обжёгшую пальцы чёрную спичку.)
Раз уж так много единственных-неповторимых,
то любимая – это любая, а значит, никто.
(А я ещё помню её телефонный номер,
я помню её…)
Между этикой и эстетикой я всегда
выбирал математику, ибо она
лежит примерно посередине или, точнее,
делит отрезок, соединяющий первую и вторую,
в приблизительном соотношении три к четырём.
Замыкается круг, возводя ощущенья в квадрат,
и три кубика свежего воздуха в вену – как просто и страшно…
Казалось бы, страшно просто (просто мне страшно),
некуда проще, а главное – низачем.
Стать мудрым – не значит всё понять и принять;
стать мудрым – не упустив ничего, многое потерять,
приобретя безразличие к новым потерям:
всё приходит, и всё уходит, и всё остаётся,
и всё возвращается после на круги своя, –
человек подчиняется тем же законам,
тем же законам…
(Каждому сызмальства плохо понятным, прекрасно знакомым.)
И я знаю, я точно знаю: за всем этим бредом –
за всем этим бредом, за всем этим сбродом, за всем этим адом,
словесным нарядом и смутным обрядом, но около, рядом –
стоит всего-навсего лишь неспособность песчинки
стать крупинкою соли,
крупинкою соли…









