Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

Убийск (поэма)

Деревянченко Игорь 

УБИЙСК (поэма)
(повествование от четвертого лица)

 


1

Итак, я начинаю, ибо надо же мне с чего-то начать!

Можно было бы, конечно, обойтись и без этого краткого вступления, тем более что оно пишется в самом конце – после того как весь предварительный материал тщательно отобран, скомпонован, разложен по полочкам, и единственное, чего ему, на мой взгляд, всё еще недостает, так это как раз предисловия, без которого, как я уже сказал, можно было бы вполне обойтись, начав повествование с любого подвернувшегося под руку места; но я всё еще слишком чту законы жанра, чтобы поступать с ними столь невежливо, и поэтому мне жизненно необходимо какая-нибудь завязка – жизненно необходим некий отправной пункт А, выйдя из которого навстречу собственным воспоминаниям, я мог бы пройти сквозь них, подобно связующей нити сквозь пеструю череду разноцветных бусинок, дабы придать им видимость хоть какой-то законченности и цельности.

Иногда я задаюсь вопросом: зачем нам нужен весь этот обман, зачем нам нужна вся эта  высокопарная, напыщенная игра, придающая строгую композиционную стройность разрозненным клочкам разнородных реальностей, каковыми, по сути, и являются любые наши воспоминания? – ведь с определенной точки зрения всякое, даже самое беспомощное в художественном отношении, произведение может выглядеть величайшим шедевром. Но только как же нам – черт побери! – привести своего читателя в эту пресловутую точку, в эту альфу и омегу восприятия, в этот непостижимый и недостижимый пункт Б, откуда он смог бы в конце концов увидеть текст глазами автора, прозревающего за скудной, скупой семантикой символов всё многообразие пережитого, преобразившись чудесным образом из пассивного воспринимателя  во вдохновенного художника и сотворца?!

Так вот почему нам порой приходится писать конец в начале, а начало в конце! Правда, когда мы его пишем, мы не можем еще с полной определенностью знать, чем он окажется в конце концов: началом, серединой, концом или же вообще будет безжалостно исключен из текущего контекста, так и не найдя для себя подобающего местоположения. И вот, дабы хоть как-то преодолеть эту изначальную спонтанность и хаотичность творческого процесса, нам приходится прибегать к уловкам и ухищрениям, вычленяя из беспрерывно становящегося потока сменяющих друг друга при каждом новом повороте калейдоскопа жизни мгновений и картин нечто подобное и конгруэнтное, дабы позднее, скрепив его изящными риторическими фигурами, получить в итоге нечто незыблемое и монолитное; и это будет еще одним возвышенным обманом, посредством которого искушенный художник вводит в заблуждение своего неискушенного читателя, творя, подобно своему предвечному прототипу и предтече, из первозданного хаоса стройный космос…

Итак, я начинаю, ибо надо же мне, в конце концов, с чего-нибудь начать!..

 

2

Город – этот гигантский двухсоттысячный человеческий муравейник, растянувшийся более чем на двадцать километров вдоль по течению Бии, прижатый к ней почти вплотную высоким, почти отвесным обрывом «горы» (дающим представление о том, насколько широка и полноводна была некогда эта скромная сибирская река), на крутом склоне которого, одна над другой, подобно ярусам амфитеатра, приютились узкие улочки убогих бревенчатых строений, населенных преимущественно алкоголиками, наркоманами, бывшими зэками и другими представителями городских социальных низов, – ощетинившись во все стороны башенными кранами, высоковольтными вышками и фабричными трубами, незримыми нитями удерживает он меня – микроскопическую инородную частичку в исполинском чреве своего громадного промышленного организма, на протяжении многих лет ежедневно переваривающего тела и души людей в однородную безликую массу ничем не отличающихся друг от друга горожан.

Вглядываясь сквозь толщу столетий, я с большим трудом различаю жалкую горстку казаков во главе с атаманом Федором Пущиным, впервые высаживающуюся из своих утлых досчанок и стругов на этот негостеприимный берег. Порой мне кажется, что я был тогда среди них: настолько зримо проступают иногда сквозь унылое однообразие урбанистического пейзажа картины нетронутой девственной природы; настолько явственно слышны мне время от времени сквозь уличный грохот и гул: звон сабельной сечи, гортанные крики джунгар, пушечная пальба и жалобные стоны тяжелораненых, обагряющих своей горячей кровью священное место слияния рек, где приносили некогда обильные жертвы своим неведомым богам полудикие аборигены этого сурового лесостепного края; настолько резко иной раз бросается мне в ноздри не сгущающийся промышленный смрад и смог, а запах конского пота и дым походных костров, разложенных усталыми воинами после тяжелой битвы.

(Тогда – в одна тыща шестьсот тридцать втором от рождества Христова году – нам так и не удалось выполнить наказ томского воеводы, и после непродолжительной, но кровопролитной стычки с передовыми отрядами теленгитского князя Абака мы вынуждены были отступить обратно к верховью Оби, а поскольку неудачей закончилась и следующая экспедиция вглубь «телеутской землицы», то острог, дата возведения коего испокон веков считается датой основания города, был построен здесь намного позже – спустя почти восемь десятилетий).

Теперь, практически ежедневно, десятки тысяч горожан устремляются, подобно эритроцитам, по его транспортным артериям и капиллярам к гудяще-чадящим промышленным окраинам, где покорно отдают всю свою запасенную за ночь в высоких иноматериальных слоях жизненную энергию прожорливым монстрам ВПК, кующим всевозможные орудия убийства в железобетонных корпусах своих производственных цехов.

Когда моя душа, пребывая в чертогах сверкающей Олирны, выбирала место для своего нового перерождения, именно эти незримые нити и притянули ее, в конце концов, в эту глухую российскую провинцию, дабы отсюда – из этого медвежьего угла – начать осуществление возложенной на меня миссии; но с тех пор, как мой душевнобольной дед повесился от тоски и безысходности на чердаке нашего старого неблагоустроенного дома, чудом уцелевшего от сноса в и по сей день благоустраиваемом центре, я, будучи отчислен с химического факультета Новосибирского университета за взрывоопасные опыты с вылетальным исходом, не проучившись там и пары семестров, стал прямым законным наследником его тоски и безысходности, чувствуя себя здесь незадачливым чужестранцем, случайно заехавшим на недельку в эту забытую Богом глушь и с ужасом обнаружившим, что он каким-то непостижимым образом умудрился прожить целых четырнадцать лет в этом заколдованном  месте.

Многие мои знакомые, попавшие в наш город из более цивилизованных мест, сразу же замечали это его свойство глубокой потенциальной ямы, с огромным трудом выпускающим что-либо из себя наружу, – ибо даже вышеупомянутая «гора» действует на психологию местных обывателей таким образом, будто кто-то намеренно загородил ею путь на север – в сторону крупных промышленных и культурных центров Западной Сибири, а путь на   юг – в сторону еще более глухого и дикого Горного Алтая, цепи которого отчетливо видны в погожие дни с верхних этажей панельных многоэтажек, напротив – распахнул настежь. Не от того ли у здешних жителей столь развита ставшая притчей во языцех фанатическая приверженность к стадным коммунистическим идеалам – этому нелепому архаичному пережитку первобытнообщинного строя!

(Те же, кто «на гору» всё-таки попадал, назад уже больше не возвращались, ибо была она еще и местопребыванием главного городского кладбища, а выражение «попасть на гору» на местном сленге имело тот же смысл, что и небезызвестная англоязычная идиома «Go West»).

И всё же что-то бессознательное роднит меня с этой неблагоустроенной, полудикой землей, – какая-то первобытная стихийность то и дело прет из меня, стоит мне покинуть свою «горячо любимую» малую родину на сколь-нибудь продолжительный срок: незримые нити вновь и вновь отбрасывают меня назад – в родную клоаку, и чем настойчивей я рвусь отсюда, тем плотнее опутывают они меня по рукам и ногам, постепенно превращаясь в некое подобие непроницаемого будхиального кокона, столь характерного для здешних коренных уроженцев: я всё больше проникаюсь этим городом и всё сильнее вязну в нем, теряя понемногу представление о том, что жизнь где-нибудь может течь как-то иначе, чем здесь.

В столь еще памятные советские времена в нашей стране существовало понятие «закрытого города», и я видел в нем глубокий символический смысл – некий смутный отголосок тех легендарных городов и островов, отрезанных волею судеб от остального мира, коими изобиловали на рубеже веков многочисленные творения писателей-декадентов, и мне казалось, что этот навязчивый кошмар не столь уж отдаленного прошлого был наряду со многим другим одним из их гениальных прозрений; только действительность, как всегда, оказалась намного проще и страшней, – градообразующие оборонные предприятия, вкупе с прилегающими к ним жилыми кварталами и прочей инфраструктурой, служили своеобразной промежуточной ступенью между зонами ГУЛАГа и нормальным гражданским состоянием общества, какового у нашей многострадальной отчизны никогда, в сущности, и не было, поскольку первое в мире государство победившего социализма, не сумев обеспечить своим подданным обещанного уровня благосостояния, принялось усердно искать внешних и внутренних врагов, беззастенчиво разглагольствуя при этом о патриотизме, героизме и неизбежности постоянных жертв на пресловутый алтарь отечества.

  Однако те потрясающие секреты, которые оберегала колючая проволока и сверхжесткий контрольно-пропускной режим, курируемый непосредственно службой госбезопасности, как я узнал впоследствии, устроившись после долгих и утомительных проверок старшим лаборантом в один из отделов местного оборонного НИИ, отставали, как минимум, лет на пять от аналогичных западных разработок.

 Теперь я, конечно, понимаю, что вся эта строжайшая секретность поддерживалась исключительно в целях сохранения в неприкосновенности мифа о великих достижениях нашего строя (к слову сказать, вместе с нею и рухнувшего), так как в условиях  всеобщей государственной тайны каждый советский специалист, зная о нашем отставании в своей конкретной области, не мог, разумеется, представить полной картины, открывшейся нам теперь, став поводом массовой истерии в кругах патриотически настроенных граждан; но тогда я был крайне удивлен тем, что агенты международного империализма не устроили на меня охоту в лучших традициях шпионских фильмов того времени или, на худой конец, не удосужились просто вступить со мной в какого-либо рода контакт. 

К моему великому удивлению, ни ЦРУ, ни Моссад, ни какая-нибудь другая подобного рода фирма не проявили к моей скромной персоне ни малейшего интереса, хотя я лично был морально готов открыть им за соответствующее вознаграждение и перспективу перебраться «за бугор» совершенно секретную формулу «продукта 412» или пластификатора ФК, и тогда я, плюнув на нерадивость зарубежных спецслужб, принялся выносить синтетическое твердое топливо абсолютно бескорыстно, используя его для запуска самодельных ракет и шутих, коими я, признанный пиротехник-затейник, хвастался перед моими товарищами, у одного из которых я даже выменял на пластик СТТ целую банку металлического натрия, с кусочками которого долго еще бродил по ночным улицам, раскидывая их в лужи под окнами и подло любуясь откуда-нибудь из-за угла на действие, производимое внезапным взрывом, на ничего не подозревающих, мирно спящих сограждан.

Однажды мой научный руководитель в порыве откровенности выдал мне самый большой государственный секрет: оказалось, что вся наша так называемая наука была просто удовлетворением личного любопытства за казенный счет, а самое трудное в этом деле было убедить соответствующие инстанции в крайней необходимости именно твоих изысканий для укрепления обороноспособности страны, для чего, как правило, писалась диссертация, защитив которую соискатель получал соответствующую научную степень, звание и должность, а также право разворачивать свои исследования на полную катушку, ничуть не заботясь об их дальнейшем практическом применении...

«Трудно тебе будет там», – искренне сочувствовали, направляя меня сюда, просветленные братья из синклита российской метакультуры, ведущие свою неустанную борьбу с инфернальными силами инфрафизических слоев, и они оказались правы, – многолетнее противостояние неблагоприятным обстоятельствам едва не превратило меня в циничного ницшеанца, готового на любую подлость ради достижения своих корыстных целей, но своевременная инвольтация светлых сил вернула меня, что называется, на путь истинный, и после двухнедельной голодовки я, наконец, твердо уверовал в Господа Бога и принялся жить, не чиня вред окружающим, а, напротив, творя им по возможности добро.

Правда, мне так и не удалось стать до конца совершенным христианином, не допускающим даже грешной мысли, но в целом моя аура стала гораздо чище, жизнь – упорядоченней, а мой внешний облик приобрел специфические черты, свойственные служителям культа и прочим свободным художникам, да так основательно, что подвыпившие сограждане начали путать меня со священником и приставать ко мне на остановках и в транспорте на предмет отпущения грехов, против чего я бы особо не возражал, если бы, встречаясь время от времени со своим отражением в зеркальных витринах супермаркетов, не ловил себя на мысли: насколько же всё-таки внешность объекта не соответствует его внутреннему содержанию (о, как же мне хочется порой, плюнув на всю свою напускную праведность, очертя голову вновь окунуться в духе былого иррационализма в самую пучину разврата!).

Жизнь моя, превратившаяся в какой-то неразрешимый запутанный ребус, каждая отдельная часть которого, выглядя со стороны чудовищно-нелепой, является, тем не менее, составным фрагментом некоей неведомой совокупной целостности, видимой только из какой-нибудь надмирной божественной перспективы, каковая мне лично недоступна по причине нашей пожизненной зажатости в жестких тисках одномерного, однонаправленного времени, откуда нам не видны даже ближайшие последствия совершаемых нами поступков, не говоря уж о более отдаленных (правда, полагают, что существуют всё-таки некие особые люди, обладающие даром предвидения, к каковым я, будучи литератором, мог бы с полным на то основанием причислить и самого себя, но я честно признаюсь своему читателю, что я ничего не смыслю в этом запутанном ребусе, именуемом в просторечии жизнью, поскольку не имею ни малейшего представления даже о том, чем кончится, к примеру, это вот мое затянувшееся предложение, не говоря уж о чем-нибудь более серьезном, и поэтому я радуюсь своим приобретениям и плачу о своих потерях так, как если бы они существовали на самом деле...), короче – жизнь моя течет теперь здесь своим чередом, и я, незримо присутствуя при этом процессе, радуюсь ее плавному, размеренному течению, а если о чем-нибудь и скорблю, то лишь о том, что мне не с кем поделиться этой вот своей первозданной радостью и не с кем разделить блаженную бесцельность своего бытия, ибо окружающие, скорей всего, примут ее за опасную разновидность шизофрении.

И всё же я не назвал бы это бегством от действительности, скорее, наоборот – это бегство к действительности, – той самой пресловутой ноуменальной действительности, в которой мы имеем место быть на самом деле...

Порой мне кажется, что я умер тогда – в тот самый хмурый, пасмурный, ненастный предпраздничный ноябрьский денек, когда я, придя наконец в себя после четырехдневного непрерывного употребления «колес», окончательно решил покончить жизнь самоубийством.

О, это был один сплошной нескончаемый черный провал, начавшийся в подъезд дома номер три на площади Девятого Января, где мы с моим обитавшим там в ту пору старшим братом курили на пару косяк случайно завалявшегося у него в загашниках «ручника» (до этого я уже успел проглотить семь таблеток реланиума, перед которыми употребил стандарт димедрола, изрядно разбавив это дело водочкой, в коей не было недостатка на очередной годовщине дня смерти моего покойного деда, повесившегося, как я уже говорил, три года назад на чердаке нашего старого частного дома перед самым его сносом от вопиющей тоски и безысходности своего дальнейшего существования).

Всё, что происходило со мной потом, я помню смутно – урывками; в те же редкие моменты, когда мое затуманенное сознание отчасти прояснялось, я вновь спешил заглушить его чем-нибудь еще, а поскольку у моих многочисленных друзей в домашних аптечках обязательно находилось что-нибудь снотворное или транквилизирующее, то я пробыл в непрерывающейся эйфории почти трое суток, едва ли не горстями глотая всевозможную медицинскую гадость.

В то утро, когда я наконец пришел в себя окончательно, под рукой, как назло, не оказалось больше ничего, чем можно было вновь долбануть по «крыше», и меня вдруг охватило чувство такого глубокого омерзения к самому себе, что я понял, что так дальше жить нельзя, а поскольку я никак не мог впредь не жить так, как я жил, то единственным выходом из сложившейся ситуации было – не жить вообще.

До этого я уже несколько раз покушался на свою жизнь: то пытаясь заставить себя выпить какой-нибудь ядовитый реактив из лаборатории, то спрыгнуть с девятиэтажки, на крыше которой я подолгу просиживал, так и не решаясь осуществить задуманное, то, включив газ, дышал диэтиловым эфиром, дабы смерть застала меня в блаженной бессознательности; но каждый раз страх перед небытием пересиливал мою решимость, а в последний раз я умудрился-таки не закрыть форточку, и когда, очухавшись, обнаружил свою оплошность, то желания повторить эксперимент у меня уже почему-то не возникло.

На этот раз я твердо решил повеситься. Я заранее прикинул, что удобнее всего будет вешаться сидя, так чтобы петля сначала передавила мне сонную артерию, дабы я мог умереть в бессознательном состоянии, не почувствовав боли или удушья; пояс от бабушкиного халата показался мне наиболее подходящим для этой цели, и я прикрепил его к дужке кровати на соответствующей высоте и, сунув голову в петлю, затянул ее на шее собственным весом.

Как я и предполагал, сознание покинуло меня практически сразу: я даже не успел почувствовать какого-либо дискомфорта, но то, что произошло со мной потом, оказалось для меня полной неожиданностью.

Я не учел, что лишенное сознания тело, движимое неискоренимым инстинктом самосохранения, встав перед последней чертой, забьется в самопроизвольных конвульсиях, силы которых хватит для того, чтобы порвать сложенную в четыре ряда полоску ткани.

Очнувшись, я обнаружил себя лежащим на полу с обрывком пояса на шее, живым, несмотря на все свои ухищрения, и меня вдруг охватило такое безнадежное отчаянье, что я попытался повторить проделанную процедуру, выбрав в качестве петли шнур от телевизионной антенны, но моя решимость умереть была уже не столь велика, и я, плюнув в конце концов на всё это грязное дело, побежал скорей в общагу к знакомым девчонкам, которые были весьма удивлены узкой синей полоске на моей шее, на которую впопыхах я даже и не обратил внимания.

Я, конечно же, объяснил им ее происхождение, соврав им первое, что мне пришло тогда на ум, а уж поверили ли они мне или нет – этого уж я, разумеется, не знаю, но, так или иначе, никто из них больше мне вопросов на эту тему не задавал.

Но вот беда, с того самого дня меня постоянно мучает одна навязчивая идея: а не удалось ли мне тогда мое самоубийство? не умер ли я на самом деле в том мире, где я прежде жил? и не являются ли все происходившие со мной после этого события моей загробной жизнью, практически полностью совпадающей с той, где я уже прекратил существовать, за тем небольшим исключением, что там меня больше нет?

Самое странное во всем этом – то, что я никак не могу ни доказать, ни опровергнуть это каким-либо рациональным образом и изо дня в день задаюсь одним и тем же неразрешимым вопросом: что же тогда, собственно, представляет собой наша жизнь, если она покоится на столь эфемерном основании, если ее, оказывается, так легко спутать со смертью, ибо нет никакого объективного критерия, способного провести между ними сколь-нибудь отчетливую грань; не остается ли нам тогда, склонившись к полному и окончательному солипсизму, признать, что лишь один только субъект обладает полноправным и несомненным существованием, а всё остальное – просто иллюзорные фантомы его болезненного воображения.

Иногда мне кажется, что я уже мертв, и ничто не может поколебать моей субъективной уверенности в этом неоспоримом факте!..

 

3

Весной, в пору обильного разлива талых вод, когда по улицам нашего города вместо рейсовых автобусов можно смело пускать атомные подводные лодки, когда повсюду оттаивают, выплывая наружу, собачьи экскременты, трупы животных и прочие почтенные ископаемые нечистоты, когда, словно во время приснопамятного вселенского потопа, разверзаются все хляби земные и становится невозможно пройти пешком какую-нибудь пару десятков метров, не промочив при этом ног насквозь, мое депрессивное состояние достигает своего апогея. Однажды, на случайно проводимом в нашем городе первом и последнем всесоюзном фестивале неформальной поэзии, кто-то из свердловчан сострил по поводу его названия, обозвав его не то Убийском, не то Лесбийском, и если последнее наименование еще вселяет некоторые подозрения насчет своей справедливости, то первое, несомненно, предельно адекватно характеризует его скрытую имманентную сущность. Да, именно «Убийск», – ибо всякое конструктивное начинание наталкивается здесь на какое-то незримое подспудное противодействие, сводящее на нет всё его позитивное содержание и оставляющее мне лишь холодную интеллектуальную озлобленность, заставляющее меня безжалостно крушить всю окружающую действительность в ментальном плане.

В те, давно уже ставшие легендарными, времена, когда на месте слияния Бии и Катуни – на этом древнем перепутье караванных троп и торговых дорог из упоминаемой еще древними греками Гипербореи, которую сейчас, подобно Трое, раскапывают ударными темпами в соседней области тамошние археологи, в Индию и Китай, – возводился первый русский острог, сожженный год спустя трех(сот)тысячным войском джунгарского князя Доухар-Зайсана, откатившимся из-под стен Кузнецкой крепости, где его набег встретил достойный отпор со стороны заранее предуведомленного гарнизона, ничто не предвещало такого поворота событий, – это я заявляю вам как свидетель, поскольку всё это время мой дух незримо витал над этим местом и видел, как спустя семь лет, после многочисленных переговоров и споров между царем Петром и ханом Цеван-Рабданом, сопровождавшихся ожесточенными стычками передовых отрядов, кочевники вынуждены были оставить оспариваемую местность, что позволило русским казакам построить новую пограничную фортецию чуть выше прежней – как раз там, где сейчас располагается старый исторический центр города.

Старый центр – он всегда воздействовал на меня умиротворяюще! Даже сейчас, перебравшись на далекую от него промышленную окраину, я всё равно не перестал ощущать той незримой духовной связи, того невидимого, но тем не менее весьма прочного канала инвольтации, который протянулся ко мне через него из более чем двухсотлетних культурно-исторических напластований, кристаллизовавшихся в данном локальном участке общего для всей страны метакультурного плана.

Каждый раз, проходя мимо дореволюционных построек бывшей Успенской улицы, я пытаюсь отчетливо представить ту неторопливую, размеренную, несуетную жизнь, которую некогда вели здесь наши не столь уж отдаленные предки, и всякий раз ловлю себя на том, что бессилен сделать это, – слишком велик разлом между внутренним миром человека, исковерканного технократическим урбанизмом, и тем патриархально-допотопным бытием, которое вели здесь какую-нибудь пару сотен лет назад остепенившиеся потомки казаков-первопроходцев. Сквозь нагромождение новостроек я пытаюсь разглядеть тот наивный, девственный, полный несбывшихся надежд и неосуществившихся чаяний, загадочный облик прошлых столетий, которые не были еще так грубо изнасилованы достижениями цивилизации (столетий, которым еще ничего не грозило в будущем, кроме нашествия варваров да еще, пожалуй, пресловутого библейского армагеддона), и в отчаянии понимаю всю бесплодность подобных попыток, – слишком уж прочно укоренились в моем сознании грустные реалии новейшего времени, подарившего нам столько неразрешимых проблем и роковых противоречий. Да и как теперь представишь, что когда-то расстояние между городами измерялось почтовыми перегонами, что пара влюбленных, разделенная какой-нибудь парой сотен верст, ввиду невозможности прибегнуть к услугам междугородней связи (по причине ее отсутствия в природе), была вынуждена терпеливо ждать очередной оказии с ответной корреспонденцией, описывающей в изысканных выражениях наивно-романтичные чувства, не тронутые еще безжалостной коррозией социальных и сексуальных революций!

Да, для романтизма настали не самые лучшие времена. Право, мне самому порой кажется весьма забавным, когда какая-нибудь стыдливая пуританка от литературы едва не падает в обморок, обнаружив в стихах или прозе крепкое словцо, или с искренним, неподдельным возмущением заявляет, что в поэзии, дескать, не место таким грубым словам, как, например, «презерватив», не говоря уж о таких страшных фонемах, как «гомосексуализм» или «мастурбация», – о, какими нелепыми кажутся мне сейчас, вместе со всеми своими «звездами полей» и прочим незамысловатым романтическим антуражем, наивные поэты рубцовско-шукшинистского толка, считающие алкоголизм и адюльтер крайним и последним пределом нравственного падения лирического героя, когда я, закованный, подобно средневековому крестоносцу, в несокрушимую броню силлогизмов, прохожу сквозь свое прошлое, обрушивая походя на головы неискушенных читателей свои кошмарные сложносинтаксические конструкции! Время от времени я сам стыжусь того, что всё еще сплошь и рядом использую в своих опусах архаичные тропы, с огромным трудом втискивая в их окостенелые формы живую и трепетную «лирику современной души». Быть может, действительно в двадцатом веке навсегда стерлась какая-либо грань между научностью и художественностью? Быть может, поэтам нашего времени стоит, наконец, отбросив гуманитарный снобизм, черпать свои вдохновения из уравнений Шредингера или преобразований Лоренца, а ученым, оставив свою сухость и чопорность, попробовать всё-таки овладеть для пущей выразительности основами поэтики и риторики, как это сделало уже подавляющее большинство философов? При всем своем старании, я не могу разорвать себя на две изолированные части, одна бы из которых только мыслила, а другая бы – только чувствовала, – и по сей день горячо любимый мною мир химических элементов периодической системы Менделеева кажется мне достойным красочного описания в каком-нибудь постэкзистенциальном романе, повествующем о тонких чувствах молекул, претерпевающих реакцию нуклеофильного замещения, или о гамлетовской трагедии неразделенной любви неспаренного электрона в короткоживущем свободном радикале… Вы только, ради всего святого, не подумайте, что я смеюсь, – я действительно искренно жажду всеобъемлющего синтеза науки и искусства, в котором бы всё субъективное и всё объективное слилось в одной нерасторжимо-прекрасной гармонии!

В погожие дни десятки тысяч горожан, переполняя тесные автобусы, устремляются за город удовлетворять свои инстинкты на приусадебных земельных участках, но всё это тоже не что иное, как суета сует и томление духа, как верно подметил еще задолго до нашей эры мудрый еврей Екклезиаст, так как маниакальная одержимость моих сограждан, на девяносто процентов сельских выходцев, аграрной деятельностью являет собой просто дань потомственного землепашца своей атавистически-рудиментарной потребности, ставшей практически бесполезной в городских условиях. Практическая польза от этого труда минимальна в сравнении с затратами, тем более что горожане своим малопроизводительным сельскохозяйственным трудом подрывают экономику деревни, которая могла бы в изобилии обеспечить их теми же самыми продуктами, столь дешевыми в разгар урожая. Правда, если уж быть до конца объективным, то стирание грани между городом и деревней, практиковавшееся советскими властями в последние годы эпохи застоя, давно уже привело к тому, что наши города стали похожи на большие деревни (особенно в культурном плане), но, поскольку им так и не удалось довести начатое до конца и воплотить свою очередную утопию в жизнь, кое-какие отличия всё-таки, вопреки им, сохранились.

Что до меня, то меня всегда угнетало в деревне сознание своей беспомощности перед лицом сил природы и ощущение глуши – ощущение оторванности от корней цивилизации, разливающееся ночами над нашими многочисленными весями и исподволь толкающее их обитателей в объятия беспробудного пьянства. Находясь за гранью этого бытия, я имел возможность воочию лицезреть, как над каждым маломальским городком, насчитывающим хотя бы сто пятьдесят лет культурно-исторического существования, надстоит его иномерный астральный двойник, защищающий горожан от жестких излучений каузальной муладхары, эманируемых  темными силами из адских эгрегоров Гактунгра. Гуляя по ночному городу, я всегда чувствовал себя гораздо более защищенным от волн иррационализма, нежели в деревне, где вышеупомянутая мною глушь порой сгущается до почти что осязаемого состояния, приобретая конкретные очертания некоей зловещей фигуры, готовой накинуться на тебя из-за любого угла и безжалостно сожрать вместе со всеми твоими потрохами. Ее злобно светящийся тоскливый взгляд, ее пронзительно-заунывный беззвучный вой так и встают передо мной, стоит мне только оказаться на сельской улице после полуночи, и никакая дневная благодать, щедро разлитая по всей округе светлыми стихиалями, не может компенсировать мне того расхода душевных сил, которых мне, привыкшему подолгу засиживаться по ночам человеку, стоит противостояние этой незримой инфрафизической жути. Недаром, видимо, сельские жители стремятся лечь спать как можно раньше! (…)

 

4

Общество местных спиритуалистов-любителей называлось «Калагией», что в переводе с санскрита означает «власть над временем». В пику ему выделившаяся из его недр группа практикующих оккультистов, прочно вставших на путь дзен, окрестила себя «Николагией», что, во-первых, обыгрывало имя их неформального духовного лидера, а во-вторых, сходством звучания констатировало ее полное и окончательное размежевание с традицией своих недалеких предтеч, погрязших в нескончаемой болтовне на общие околодуховные темы и не шедших дальше нескончаемого пережевывания содержания многочисленных бульварных оккультно-мистических трактатов, чье изобилие стало верной приметой наступивших новых времен. (На исходе тысячелетия инфернальные потоки до предела насытили астральный план города: мало того, что его буквально-таки заполонили маги и экстрасенсы всевозможных калибров, мало того, что местные адепты черной мессы, по слухам, стали регулярно устраивать свои ежемесячные шабаши в пригородном лесу, – поговаривали, что в нем даже объявился некий деятель, вознамерившийся, подобно Рону Хаббарду – отцу пресловутой дианетики, зачать здесь посредством гомосексуального акта самого антихриста!).

Помимо самого Николая и его ближайшей подруги и сподвижницы Светланы в данную исследовательскую группу входили: Олег-кришнаит, Володя-буддист, Дима-эзотерик, а также широко известный в узких кругах местного андерграунда поэт-авангардист Игорь, сильно напоминающий анонимного невротика Остина из одноименного романа Хулио Кортасара «Игра в классики». Всех четверых членов кружка единила одна тайная страсть, которую они питали к соратнице своего гуру, что, скажем прямо, было отнюдь не беспочвенно (так, например, однажды Светлана, находясь в состоянии глубокой алкогольной медитации, возникшем в результате предшествовавшего этому обильного возлияния спиритуса винни, предложила авангардисту Игорю лечь к ним третьим в постель, и только его дружеское расположение к своему наставнику и глубокое преклонение перед его непререкаемым авторитетом не позволили ему принять столь заманчивое во всех  других отношениях предложение).

По обыкновению их сборища предварялись обязательными коллективными омовениями в водах священной реки Бии, начинавшимися, как только с реки сходил последний лед, и заканчивавшимися глубокой осенью. Невзирая на стоящую на дворе погоду, шли они всей своей дружной компанией под громкие звуки классической индийской духовной музыки, льющиеся из колонок магнитофона, на берег упомянутой уже нами реки, сотрясая мирную тишину сонного города не общеизвестными и всем давно уже набившим оскомину «эх, мороз-морозом», а редкой для данных мест экзотической «харикришной», что, пожалуй, было абсолютно идентично с точки зрения рассерженного обывателя, разбуженного в столь неурочный час душераздирающими воплями, доносящимися откуда-то из-за окна.

Раздевшись догола, они с гиком и визгом бросались в ледяную воду, пробыв в которой положенную пару минут, стремглав выскакивали на берег, после чего, завернувшись в махровые полотенца, посвящали четверть часа интенсивному холотропному дыханию. Надышавшись до такой степени, что всё тело начинали сотрясать мощные психоэнергетические разряды, они, погрузившись в состояние глубокого внутреннего безмолвия, молча одевались и неторопливо возвращались назад, после чего, собственно говоря, и начиналось их главное эзотерическое бдение, включающее в себя следующие ритуальные действа: во-первых – коллективное созерцание пламени собственноручно изготовленной самим Николаем восковой свечи, в целях настройки коллектива на вибрации соответствующего высокого эгрегора, осеняющего благодатью сие благочестивое собрание; во вторых – игру в уголки, теория которой была основательно разработана  данными адептами и доведена почти до уровня шахмат или шашек, да так серьезно, что любое отклонение от канонического порядка ходов раньше двадцати незамедлительно каралось неминуемым разгромом (иногда, в целях разнообразия, уголки заменялись сеансом одновременной игры вслепую, который Олег-кришнаит, имеющий первый разряд по шахматам, давал остальным членам компании, никаких разрядов вообще не имевшим, но это происходило нечасто, вследствие чего данное действо не выделилось в самостоятельный ритуал); в-третьих – обильное возлияние спиритуса винни, совершаемое в честь бога Вакха, в случае если Светлана, работавшая в свободное от оккультных исследований время медсестрой в одном из лечебных заведений города, приносило оный с работы (будучи разведен горячим чаем до состояния грога, он употреблялся исключительно перорально), а также если кто-нибудь еще прихватывал с собой что-нибудь горячительное (время от времени спиртное заменялось димедролом, который всё та же вездесущая Светлана приносила в таблетках и ампулах из того же самого источника, и тогда на нем медитировал кто-нибудь один, сообщая о всех своих необычных ощущениях остальным, следящим за тем, чтобы его точка сборки не претерпела какого-нибудь необратимого сдвига); в-четвертых – более общих ритуальных действ не имелось, после третьего коллективные мероприятия заканчивались и в полном соответствии с принципами демократизма и плюрализма каждому предоставлялось право избрать тот род медитации, который позволяло ему его состояние. Иногда в сих благочестивых бдениях принимал активное участие книготорговец Валера, чье подлинное имя я оставлю в тайне от дотошного читателя, регулярно снабжавший общество соответствующей литературой и снискавший себе славу непревзойденного мастера глубоких алкогольных медитаций. В отличие от остальных, Валера был женат и не мог присутствовать на собраниях регулярно, а поскольку ему не хватало решимости, подобно Будде Гаутаме, отряхнуть со своих ног прах семейных оков ради поиска истины, он был вынужден, оставаясь на положении духовного прозелита, совмещать свою жажду исследований с обыденной обывательской жизнью. Изредка авангардист Игорь прихватывал с собой бывшую коллегу по перу, старую «фронтовую подругу» – Наталью, которая, как и Валера, тоже растила двоих детей, один из которых, по некоторым агентурным данным, был от него.

Их отношения начались во второй четверг февраля 1988 года, когда он, двадцатидвухлетний студент и завсегдатай молодежной литературной студии при дворце культуры «Строитель», вышел, что называется, в большой свет, а если выражаться проще и прозаичнее – впервые посетил заседание местного филиала областной писательской организации, официально именуемого городским литературным объединением «Колос», а неофициально, в узких кругах местного андерграунда, состоящего преимущественно из нашего героя и его тридцатитрехлетнего друга Евгения, с которым он частенько коротал избыток абсурдного времени, сдабривая для пущей выразительности дружескую беседу крепким словцом ядреного народного силлогизма, – «клубом старых маразматиков имени сержанта Триппера».

Будучи премного наслышан из уст Евгения о быте и нравах местных литераторов, он явился на это (цитирую дословно нашего бессмертного корифея) «сборище шутов, где иным за шестьдесят» с изрядным запасом здорового скептицизма, усиленного еще и тем немаловажным фактором, что жизнь заштатного провинциального городка была взбудоражена прибытием из областного центра кураторов из вышеупомянутой писательской организации, которые, помимо обязательной по программе оргии в одном из номеров городской гостиницы, любезно предоставленном им для этих целей администрацией, включили в свой визит также еще и встречу с аборигенами из местного лито, куда они заявились исполненными чувства собственной важности, которое вселяло в них их членство.

Он не без любопытства рассматривал этих, напыщенно восседающих в президиуме, представителей творческой бюрократии. Нет, не впервой было ему лицезреть воочию признанных маститых мэтров, – много лет назад, будучи еще пионером, он уже имел несчастье присутствовать на подобном мероприятии, не оставившем в его юной душе ничего, кроме мучительной боли и обиды за бездарно потраченное время. Неизбывная скука, навеянная тупой заорганизованностью и казенщиной показной культмассовой работы того времени, коей бедные школьники были неоднократно мучимы (для их же, дураков, как считалось, пользы) славными советскими педагогами, с каким-то необъяснимым садистским рвением проводившими оную исключительно после уроков, – вот, собственно говоря, и всё, что он сумел вынести по отношению ко всякого рода культуре со, что называется, школьной скамьи. Да и вообще, вся так называемая советская культура представляла собой совокупность подобных нелепых мероприятий, не представлявших интереса ни для тех, ради кого они проводились, ни для тех, кем они проводились, а существовавших исключительно ради того, чтобы подвергнуть идеологической обработке как можно большую массу населения, задействуя для этого все имеющиеся наличные ресурсы…

Но оставим лучше все эти проблемы будущим историкам, которые, я надеюсь, несомненно донесут до наших потомках правду об этом достославном времени, и вернемся опять к нашему герою, оставленному нами умирать со скуки в одном из кабинетов здания горкома, где вышеупомянутое литобъединение «Колос» скромно прозябало под эгидой единственной городской газеты, заполняя ежемесячно одну из ее страниц, гордо именуемую «Литературной», многочисленными стишками и рассказиками на злободневные темы. Однажды он тоже сподобился принести туда «халтурку», посвященную очередному близящемуся юбилею великой (пирровой) победы, но многоопытный редактор подверг его творение уничтожающей критике и безжалостному остракизму и послал нашего героя… в литобъединение, куда тот, конечно же, не пошел, а, устыдясь своего поступка, больше уже не делал попыток проникнуть на страницы городской прессы, скромно пописывая себе всякую декадентщину, чтимую лишь узким кругом ценителей его дарования.

Дабы не уснуть окончательно под монотонные речи областных знаменитостей, призывающих своих менее именитых коллег, следуя мудрому завету местного классика, как можно глубже макать перо в суровую правду жизни, он принялся «вминательно» изучать физиономии лиц противоположного пола, из числа тех, с кем он не имел еще чести быть знакомым. Его внимание привлекло лицо одной молодой особы (особи), чье очарование и миловидность обещали весьма небезынтересное знакомство.

Быть может, читателю знакомо то таинственное, неуловимое и, следовательно, не поддающееся никакому описанию ощущение, именуемое в просторечии любовью с первого взгляда? Всплывая из самых интимных недр нашего подсознания и безмолвно говоря о том, что с данным конкретным человеком нас в ближайшее время свяжет какая-нибудь особенно прочная кармическая связь, оно, мгновенно озарив нас, тотчас же тонет в глубинах мозга, уступив место текущим впечатлениям, но его субъективная убедительность такова, что первая реакция на него подобна глубокому шоку, пронизывающему нас до самого основания, и мы, внезапно столкнувшись с этим доподлинным проявлением ноуменального мира, еще какое-то время пребываем в растерянности, пока наконец бодрствующее сознание не вытеснит  его окончательно куда-нибудь на периферию; но наше подсознание, выразив единожды свою непреклонную волю, не нуждается больше в дальнейшей рационализации, а просто подбрасывает ничего не подозревающему индивиду ряд случайностей, исподволь толкающих его к намеченной цели.

Короче говоря, наш герой во время очередного перекура в коридоре, ведомый своим подсознанием, завязал с вышеупомянутой особой непринужденный разговор, зацепив ее для начала заранее приготовленным антикомплиментом, а спустя несколько дней, не дожидаясь следующего заседания, нагрянул к ней прямо на квартиру, раздобыв сведения о ее местопроживании у вездесущего друга Евгения, шапочно знакомого с предметом его интереса.

Они сошлись на антикоммунизме, на взаимной нелюбви к тупой добропорядочной сытости советских обывателей со всей серостью и скукой их размеренной обыденности, не позволяющей им обоим обрести себе надежное пристанище ни в какой-либо общественно полезной целесообразной деятельности, ни в нонконформистском богемном разгуле. Неоднократно бывали они свидетелями того, как на каком-нибудь всенародном празднестве с захмелевших интеллектуалов сползал весь их интеллигентский лоск, обнажив скрытую под этой холеной маской неприглядную сущность тупой, ограниченной, невежественной скотины – грязного хама, готового влезть своими грубыми потными волосатыми лапами в хрупкую многогранную творческую душу, что научило их впредь с сугубой осторожностью относиться ко всякого рода многолюдным сборищам и вообще избегать любых компаний в размере более двух человек. (Так, например, навсегда им запомнился случай, когда на очередной литературной пьянке, куда наши герои были милостиво допущены, как в святую святых, Игорь сымел неосторожность во всеуслышание рассказать анекдот на тему разницы между русским и советским интеллигентом: «Русский интеллигент – досиня выбрит, слегка пьян и знает всё от Баха до Фейербаха. Советский интеллигент – слегка побрит, досиня пьян и знает всё от Эдиты Пьехи до «иди ты на х…». Сначала воцарилось дружное, но далеко не дружеское молчание под укоризненные взоры подустаревших женских людей, а потом неожиданно взвился бухой и маститый мэтр ВБЛ, принявший на свой счёт слова сей беззлобной шутки, рассчитанной на понимающую улыбку окружающих коллег, и погрозил прилюдной расправой с подрастающей сменой, если в виду имели именно его. Мэтр не успокаивался до тех пор, пока более рассудительные и более трезвые товарищи не умиротворили его пробудившийся воинственный пыл словами о том, что, разумеется, его не имели).

 

В кругу друзей Игорь слыл человеком со странностями, что не мешало ему быть прекрасным собеседником благодаря своей начитанности и изощренному уму. Угрюмый и чудаковатый, он порой высказывал настолько абсурдные и парадоксальные идеи, что даже самые лояльно настроенные к нему товарищи, окрестившие его за это за глаза «бациллой», решительно отказывались понимать его экстравагантные выходки, а эксцентричные шутки, которые он время от времени отмачивал в сравнительно редкие периоды, когда его не мучила обычная депрессия, способны были вывести из себя даже самого терпеливого и снисходительного человека.

«Жизнь – это медленная смерть!» – восклицал он где-нибудь в компании, одержимый каким-то мрачным, демонически-торжественным пафосом, и тут же разражался апологетичным панегириком самоубийству и самоубийцам, способным отбить охоту к жизни даже у самого жизнелюбивого оптимиста. Любое проявление самопожертвования он, в полном согласии с постулатами ницшеанства, трактовал как одну из разновидностей самоаннулирующего воленья – самоубийства воли, выдуманного теми, у кого не хватает воли на самоубийство. Но особенно любил он смаковать классическую тютчевскую тему самоубийства и любви, предлагая каждой своей мало-мальски знакомой даме сыграть роль Клеопатры и провести с ним ночь, приняв в уплату за это его жизнь; но все его знакомые дамы отнюдь не страдали комплексом клеопатризма и - то ли жизнь его оценивали слишком низко, то ли, напротив, были закоренелыми гуманистками и ценили человеческую жизнь вообще, а жизнь нашего героя в частности так высоко, что, выслушав его предложение, многозначительно крутили указательным пальцем около виска и не соглашались с ним спать даже за просто так.

Вообще-то у него еще практически не было женщин. Лишь однажды, пьянствуя в компании своих сокурсников, ему довелось совершенно случайно перепихнуться с одной девицей, которая была слишком пьяной для того, чтобы отказывать. Поочередно вставая из-за стола, его собутыльники один за одним выходили в соседнюю комнату, где она, развалясь в похабной позе на раздвинутом двуспальном диване, с бессмысленно-похотливой улыбкой на обрюзгшем от алкоголя лице удовлетворяла их разными способами. Когда же очередь дошла до него и он, подбадриваемый бравыми напутствиями своих собутыльников, сделал с ней то, о чем вожделел с самого отроческого возраста, его чуткую душу охватило чувство такого глубокого омерзения, что, возвратясь обратно, на все расспросы товарищей, что там, мол, и как, сумел выдавить из себя только одну-единственную фразу, ставшую впоследствии крылатой на всем их факультете: «Как это пошло – е…ть живого человека!» С тех пор ему ни разу больше не удавалось переспать с кем-нибудь еще…

Однако новая подруга почему-то быстро на это согласилась. Трудно сказать, что подвигло ее на подобного рода акт милосердия: сострадание, жалость или же, может быть, что-то еще, – но в один прекрасный день она, устав слушать его бесконечные сетования на извечную женскую черствость по отношению к бедным сексуально озабоченным вьюношам, просто дружески взяла его за руку и безо всяких предисловий сказала, что готова отдаться ему прямо сейчас… (…)

 

Когда книготорговец Валера, с которым мы когда-то учились на одном факультете местного политеха, привел меня в «Николагию», сие достойное оккультное общество переживало пик своего расцвета. Николай, проживавший в то время здесь в квартире своей старшей сестры, занимающейся крупной оптовой торговой деятельностью в самостийном теперь уже Казахстане и ежемесячно переводившей на его счет приличную сумму в американских долларах на осуществление ремонта, который ее продвинутый брат не слишком спешил осуществить, был весьма щедр, не жалея средств на увеселение компании; да и остальные ее члены, по мере сил не скупясь, вносили свои скромные лепты. Светлана, как я уже говорил, выносила с работы спирт и димедрол, авангардист Игорь, следуя своему аристократическому вкусу, покупал время от времени сухое вино, Олег и Дима, большие любители пива, частенько потчевали друзей своим излюбленным напитком, книготорговец же Валера никогда не приходил на собрание без привычной пары пузырей сорокапроцентного раствора це-два-аш-пять-о-аш, – короче говоря, жизнь, что называется, била ключом, а спиртное лилось рекой, а поскольку Николай, помимо всего прочего, обладал еще и недюжинными кулинарными способностями, к выпивке практически всегда присовокуплялась еще и подобающая важности момента закуска.

В тот знаменательный вечер кворум был, как говорится, налицо, и Николай, дабы процесс пищеварения был угоден Богу, торжественно прочитал соответствующую мантру и в очередной раз предложил братьям во Будде отведать ритуальное кришнаитское кушанье – просад, главным компонентом которого (объясняю для непосвященных) был, конечно же, рис (правда, не индийский, а казахский), прочие же ингредиенты, ввиду их обилия, я перечислять не берусь, предлагая всем желающим почерпнуть сведения о них в книгах о ритуальной кришнаитской кухне.

- Блаженны алчущие, ибо они насытятся! Блаженны жаждущие познания, ибо они напьются! – провозгласил книготорговец Валера, откупоривая первую из прихваченных им на этот день поллитровку стандартного сорокапроцентного раствора, и жидкость с заманчивым бульканьем заполнила специально извлеченные ради такого случая Николаем из посудного набора сестры миниатюрные алюминиевые стаканчики.

Все «вздрогнули».

- Жизнь прескверная штука, скажу я вам, господа! – взял, ни у кого не спрашивая, слово авангардист Игорь, проглотив, даже не поморщившись, одним глотком первую дозу, которая, видимо, и стала причиной посетившего его приступа красноречия. – Многоуважаемые певцы свободы и жрецы науки, позвольте мне, как потомственному психохронику, пожизненному шизофренику и заслуженному инвалиду умственного труда, произнести вступительный спич.

Страна, проигравшая третью мировую войну, стоит на коленях, вымаливая милостыню у победителей, в то время как мародеры всех мастей растаскивают то, что еще не успели разворовать коммунисты. Теперь, наконец, стало предельно ясно, что вторая половина восьмидесятых, когда куцая гласность в жестких рамках партийного плюрализма наделяла нас эрзацем духовной свободы, была самым что ни на есть благодатным периодом для всей так называемой творческой интеллигенции, искренне боровшейся с советской идеологией – этим одиозным монстром на глиняных ногах, который, в конце концов, рухнул, увлекая вслед за собой в, простите за невольную тавтологию, бездонные бездны разрухи и хаоса всё, что только можно было еще увлечь, оставив упомянутую мной социальную прослойку в полнейшем, с позволения сказать, вакууме, не дав ей взамен ничего, кроме вышеупомянутой мной пресловутой свободы духа!

Коммунистическая империя, о необходимости распада которой так долго говорили диссиденты, развалилась, оставив по себе добрую память пожалуй что только в сердцах многочисленных оставшихся в живых ветеранов труда и холодной войны, и под широковещаемые разглагольствования о возрождении духовности господствующий на протяжении семидесяти трех лет над одной шестой частью суши государственный капитализм сменился криминально-бюрократическим…


Далее рукопись обрывается

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи:  3
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.