Число закрытых дверей (подборка стихов)
Сухарев Валерий
***
УТРОМ
Привкус новой любви – коньяка и меда…
Выкинь лежалый хлам из глубин комода,
заведи на восемь кота – как будильник,
наполни чем-то полезным свой холодильник.
Побрейся и подобрей, убери квартиру,
сорви фотомодель с дверей сортира,
перекрестись и сосчитай купюры,
не будь щепетильным в словах, тем более – хмурым.
Вбей фанданго в паркет, говори что попало,
сминая исподнее ей, комкая одеяло;
себя покажи, не с конца начиная,
той, кого Бог послал: та или иная, –
пусть станет достойной невольного вздоха!
И, если до этого было так долго плохо, –
теперь должно быть иначе! Надуй природу,
прикрой занавеской чумную в окне погоду,
перейди на другой язык, вермишель свари,
и скажи, что она – почти мадам Бовари.
***
Прошлое – как число закрытых дверей,
пропущенных фраз, саднящих деталей, створок
уже отошедшей реальности, фонарей
на набережных, бережных оговорок, –
словом, весь этот цуг событий гремит,
как пассажирский в степи порой ночною,
некий литерный рейс, сплошной безлимит,
переоравший пространство, но с тишиною
вынужденный согласиться – она сильней;
и, точно кисель, обволакивая ложку,
всасывает весь этот грохот; и мысль о ней –
примиряет, правда не сразу, так – понемножку.
Толку считать года – не вообще, а те,
особо счастливые или же их антиподов…
Машинист ничего не ведает о пустоте,
вот и летит, зная снег, но не зная, что под.
На перегонах, долгих, как пьяного сон,
округи не разобрать, все слилось в протяжный
и стертый ландшафт с пейзажем; он
не наводит даже тоски, но мог бы; тяжбы
с ним не завесть – по сути, не за что за-
цепиться, всё – скороговорка, бубнение
примет и явлений; и скашиваются глаза,
начиная моргать от такового движения.
В отдельно взятом своем настоящем, когда
за окном фасады и небо, как за вуалеткой,
потому что плавает снег, – я подсчитываю года,
сумму - на белый лист; так накрывают салфеткой
чаевые и отправляются далее, к тем,
кто и ждать-то не ждал, а затем – подивившись чуду –
что вот так и должно было быть… А потом, в простоте,
всю перемыли и всю перебили посуду.
***
ГАСТАРБАЙТЕРЫ
Дед мороз, певший по-фински колядки,
застрял в Сыктывкаре, запил, трясет бородой,
швыряется зайцами, не пускает на блядки
Снегурку, орет, что тоже еще молодой.
Он дедморозничает не ради денег –
нравится атмосфера, выпить нальют,
а самому – тошнехонько, встанет, шубу наденет,
ходит, сорит и нарушает уют.
Поет. Пусть не фальшиво, зато тоскливо;
вчерась Снегурка тоже пьяна напилась
и он ее трогал во сне за груди и сливы –
у нее, говорит, получилось тогда в первый раз.
Корпоративы закончились, детки иссякли,
в Сыктывкаре метет и не идут поезда.
Вот и сидят в гостинице, точно в сакле,
пьют и блудят, не сдвинутся никуда.
***
БАЛТИКА. ЗИМА
Мальтийские видишь кресты мельниц в тумане?
Близкой Балтики норды несут простуду
хутору, овцам; платок индевеет в кармане,
и горизонт с выражением – «не забуду
мать родную», а заодно и желтея,
ложится на нивы; с тоски гуляет собака
вдоль куличек сугробов; плохая затея –
за нею болтаться по хутору; и, однако,
ходишь: сидеть в дому совсем нестерпимо,
плести с хозяйкой увечные зимние речи
на викинговом диалекте, бросая мимо
печки обрубки фраз или паля картечью
междометий – унылый бред; в крынке сметана
того же оттенка, что и поля в округе;
всех-то затей – просыпаться ни поздно, ни рано,
вообще неизвестно зачем, сбросив упругий
от холода блин одеяла, греметь водою,
тоже почти замерзшей, скрести щетину,
испытывая перегрузки, блестеть слюдою
затвердевших за ночь белков; и видеть псину –
одну и ту же в окне, одну и ту же;
быть к обеду на градусе, жить, как эти
доблестные пейзане, закутав потуже
горло шарфом, как это делают дети.
И все-таки – великолепно, неповторимо!
Балтика так же рядом, как болт сарая,
где смуглые окорока; и мы говорим о
прогнозе погоды, и скатерть всегда сырая.
***
ФАСАД. ЛИЦО
Гримаска модерна. Лицо. Вокруг виноград,
усугубляющий прочих лианность линий,
стебли решеток, балкон; никому не комрад –
кот застыл, поднявши свой не павлиний,
здесь, на карнизе, но сам уже – за углом
душой: видны морской эпизод и тоже дом:
кирпичный, похож на колбасу кровяную,
с белой орнаментовкой (жилы и хрящ);
сорок лет хожу и опять поверну я
именно здесь, под эркером этим парящим;
метафора, рукотворные пары рифм;
табличка былого владельца, отсвет зари.
Я мог бы здесь жить, но все это не срослось.
И я бывал там, в комнате с кафельным шкафом
английской печи; от эркера, точно ось,
по потолку плясала гирлянда, и кафель
отражал его окна, над каждым – овал;
я мысленно это давно уже срисовал.
Но – лицо на фасаде, формою рта –
фавн с неприятной усмешкой; полное, в общем,
лицо, но поскольку под ним – высота,
глядело оно снисходя, что всякому проще –
оттуда; белесый (но серый) базедовый взгляд
подчас заставлял обернуться назад.
Мужчина оно или женщина – это лицо?
Ни то, ни другое, оно, как модерн, андрогинно;
и греческая волна под ним, и кольцо
лиан в штукатурке – как выступившая ангина;
и выше, под крышей – кафеля бирюза
способна слепить глаза.
Этот дом немножечко напоказ,
и лицо – как будто вперед смотрящий,
словно глаза на галерах; в который раз
(фигура речи) я поверну здесь, для вящей
полноты прогулки; моя беглая тень
помедлит немного в арочной темноте.
***
ПАМЯТИ ОТЦА
Достаточно лампы на тумбочке или дверной
ручки, аграфом изогнутой, рюмки мартеля,
чтобы припомнить за окнами крем заварной
сугробов и им подобное на постели,
взбитой бессонницей, коржик кирхи и птиц,
схожих с чепцами бегинок на променаде,
хрупкое зимнее взморье, потеки лиц,
в профиль, по ветру; скованное «не надо»
причалов, ставших стеклярусом, линию льда,
выбравшегося на берег, мятую книгу
Рильке, что-то еще, что вместила среда,
такое-то декабря; протяжную лигу
фасада в духе модерн, витрины зевок;
зрение все впитало, в память впустило
на время жизни, чтоб человек не мог
в таких же днях потеряться – лишенных тыла,
задника; здесь нам дан первый план, его
обязательные для запоминания вещи;
и только небо, взглядом потустороннего,
провожает фигуру в пальто; и хлещет
ветер по голеням зябкой тканью, и не видать
лица; статика силуэта на фоне моря;
черный штришок, а за ним стальная вода
и такое же небо, морскому, земному вторя.
Всякий из нас – убывание. Звук или цвет
будут сходить на нет, как и ты, без злобы
и упований в грядущем, иного нет
способа – выйти из рамы пейзажа, чтобы
остаться, может быть, в левом нижнем углу,
в виде подписи, вроде царапины даже,
и, почти ничего не зная про мглу, – во мглу
бесцветную соскользнуть, стать лучшей пропажей
дня, и абсолютом не-присутствия, не-
обратимости, химией соответствий…
Память всегда от прошлого в стороне,
словно бесстрастный следователь от следствия.
***
ЛИРИКА
Допотопный декабрь, реликтовые небеса
подобны глушителю звуков, сплошной модератор,
пеленг связи с ангелами: их голоса
по-зимнему отдалены, на то небеса и вата;
что можно услышать, устраиваясь ко сну?
риторику веток, таящих в себе весну;
пейзаж, как тетка в платке, глуховатая
и подслеповатая – прямо, поди ж ты, лирика,
вместо ручьев и грачей – на углу
собака терзает газон, делает рильке,
в мерзлой земле зарывая; фонарь курит шалу,
и падают атомы снега в улицу и на дома,
и бормоча – «Сойти мне, сойти мне с ума»,
кот одолевает дерево, праздный зимний шалун.
Так вот как выглядит расставание! Все
детали этого дня случайны, но и точны,
словно в палате мер и весов – туда не несет
свое лихо только дурак; и со стороны
ежели поглядеть, то – зимний простуженный день,
и лень падать снегу, но и не падать лень;
чашка сургучного кофе на фоне светлой стены.
Пейзажная лирика, живопись, суррогат,
достойный употребления перед сном,
но сон умотал, и ходишь, себе не рад,
в зеркале отражаясь, как в подвесном
озере – себе же рыбак и улов;
и интересно, сколько в квартире углов,
включая и пятый паучий? Сходить в гастроном.
Так вот как выглядит это! Пересчитав
желания и тут же их отменив,
натягиваешь пальто, себе не чета;
неон декабря как пролитый аперитив;
неужто и впрямь человек спокоен, когда
находит всему оправданье, смиряется, да?
Нет, только тогда, когда, запретив
себе все виды надежды, один идет,
по помидоры в стуже, не зван никем,
в пальто из кашемира, простой идиот
темнеющего пространства, зажав в кулаке
ключи и двести последних долларов; он
только на самое себя обречен
и предоставлен судьбе, как лодка реке.
В такие минуты снег – как сплошное сто,
как образец совершенства, метафора всей
слабо удавшейся жизни в ее непростом
единообразии, а заодно и красе, –
снег в такие часы лекарственен, как алкоголь,
как ангельский анальгин, снимающий боль,
и в тишину уводит… Писать засев
эти свои закорючки, ставшие в ряд,
тонические пейзажи, силлабику снов,
ластишь надежду, как кошку, снова не рад
себе; и это время занесено
в черный список; так снегом заносит двор
и все следы отметившихся до сих пор
здесь ангелов зимних, закутавшихся в рядно
стужи в приморском городе; сторожевые
горят фонари над улицей, в чей рукав
влезла культя декабря, и его склоненная выя
ноет от холода, как и эта строка –
от тоски существования на листе;
лампа перечитает – и именно те
здесь собрались слова, именно та тоска.
***
БАРКАСЫ
Собаки на старых причалах нюхают йод
водорослей, чья пакля когда-нибудь станет
пластами и залежами, с ракушками, сором,
что поставляет прибой – те иоты
чешуи, плавников; и чайки, с исподу из стали,
надоели волне визгливым своим разговором.
Невдалеке митингует дырявый метеофлаг,
как колпак от Буратино, разбитого в щепки
между камней, выныривающих из воды,
когда отойдет волна; отхлебнув из фляги,
Павел Петрович, с кошкой в ногах и в кепке,
как сухопутный катер – туды-сюды –
перемещается вдоль прибоя, сминая песок,
как кальку; и он не мерзнет, ему тоскливо,
особливо от вида баркасов в лепре и соли...
И, уходя в горизонт, от взора наискосок,
дымит корыто турецкое, комкая ткань залива,
и контейнеры там, как коробки на антресолях.
Капторанг отпивает опять, на-попа ставит кошку,
и о родине что-то поет, и о Маринеско,
и о третьей жене, клешней разрезанной, как
режут суда – навсегда; но, вновь отхлебнув, понемножку
успокаивается; даль похожа на фреску
с херувимами облаков. Старый моряк
обходит кости баркасов, фелюг руины;
рыболовецкое кладбище кроет снежок,
где-то стонет лебедка, словно ей плохо;
южный тряпичный ветер щупает спину,
через залив зияет маяк, как ожог,
и первая фляга кончается, как эпоха.
Ежели разобраться, то человек
со временем, как и фраза, приобретает
иной оттенок и смысл, особенно, при
частом употреблении: так, от калек
остаются воля и дух; так, схваченный ртами,
воздух – углекислота уже… Сотри
теперь цунами все это побережье,
раствори этот город в пене, как в щелочи,
произойди иной катаклизм – всплывет
из обломков, помятая и небрежная,
серая кепка Петровича; и грядущие сволочи
из археологов – сунут ее в киот
с табличкой – «Эпоха конца эпох и времен
прешедших»; и там же, в пластах и сланцах,
с водорослями вперемешку, – наши найдут
бессмертные оттиски, со всех сторон
анонимные, как и любая субстанция,
поиздержавшаяся от перемены времен.
***
МЕТОДОЛОГИЯ
(1)
О vis-a-vis плетение словес…
Твой византийский ум, чтоб разогнаться,
сперва дает круги, как мелкий бес,
при том, что ни коньяк, ни ассигнации
его не будоражат так, как суть
тропы в лесу: то мхи, то буреломы,
сычи, потемки, и в ветвях, чуть-чуть
в ознобе, – звезды… Далеко от дома,
где отпечатан шаг – уйти, и где
деваться было некуда; далече
от ранних, в замороженной воде
рассудка, мыслей о себе калечных.
Хошь – водку пей, а надо – «план» кури;
кто ясно мыслит – ясно излагает.
Что мне тебя журить, сама жури,
а мы посмотрим, конфидентка дорогая.
(2)
Как в Арктике, в мозгу кочуют льдины,
бисквиты холода, трубят то кит, то нерпа,
и иней покрывает, как седины,
брады флажки расставивших там пионеров.
Другой се способ ощущения в потоке
холодных вод – себя; и хмурым ледоколом
сознанье движется туда, где не сороки,
а льды трещат; пингвины ходят в школу
на близплывущий айсберг; всяческие гаги
биеньем крыл и криком оглушают
тупеющих во льдах от счастья и отваги…
Все вмерзло, флаг застыл, и радость не большая.
(3)
Налево – сволочи, направо – педерасты,
чуть позади – просты и добры люди,
а впереди чуть-чуть – жрецы инакой касты,
что жрут кита на золоченом блюде.
И я одна никто, ни там, ни этам,
и у меня все отняли, но я,
назло себе, эстетам и поэтам,
а заодно и ближних сих гноя
угрюмостью сугубой, депрессивной,
я тоже докажу, что я, что я…
Но рукоблудие и блудомыслье сильно
влияют, так что, правды не тая,
я – снедь, которую не гложет даже рыба;
притом, имея груди и изгибы,
я даже не приманка мужику,
таких боятся, как «кукареку»
боится бес, обходит стороной…
Зачем же вы не возитесь со мной!
(4)
Вот способы свести с ума себя
и близких, напугать собой округу,
испортить нервы, их же теребя
без устали и толку, как дерюгу.
Дерет обои кошка, ей видней,
ей, может быть, не нравится орнамент,
иль чует мышь в подполье, там, на дне,
а может быть, и ниже, где фундамент.
Но то – идеи ради, мыши той…
А здесь несет паленым по-старинке
и русской безнадегой, вышито
не гладью, а крестом, как думочка в глубинке.
Коль научилась есть, и спать, и ныть, –
научишься, хотя и понемногу,
и думать, чтоб со всякой стороны
был доступ и к себе, и к Богу.
Через второе – к первому, а нет –
не разбазарь, что дадено от века.
И кто талантлив – снял с себя запрет,
как костыли отбросивший калека.