Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Архив номеров

Главная» Архив номеров» 77 (апрель 2011)» Проза» Вечный жид (цикл рассказов)

Вечный жид (цикл рассказов)

Бессмертных Евгений 

Старуха

 

Церковный староста не пустил гроб с мёртвой старухой в храм – «слишком разложилась, запах!». Хищный профиль старосты напомнил мне леонардовского легионера. Ещё фарисея с картины Тициана «Динарий кесаря». Кесарю – кесарево. А старухе?..

 Кем вообще была старуха в этой жизни? Воплощением долготерпимости и всепрощения? Греховодницей? Просто честным, скромным человеком, не помышлявшим о святости? Какой простор для романиста! Но я не романист. Я – Раскольников. Что, дёшево? Какой-то третьеразрядный  достоевско-борхесовский эпигон, паразитирующий червь… Бог с вами, оставим в покое Раскольникова.

Да, перед вами он самый и есть, романист. То есть опять же паразитирующий червь. Сейчас он сдул у кого-то каламбур с «паразитирующим червем». А вот сейчас неуклюже пытается выкрутиться… Не выйдет, писака!

Впрочем, не обращайте внимания – это я раздвоился и воюю сам с собой. А может, подобно собаке, кусаю сидящих на себе паразитов. Вы больше не обижаетесь?..

Итак, я задержался напротив открытых церковных ворот, наблюдая заинтересовавшую меня сцену. Разумеется, как всякий уважающий себя романист, да и любой интеллигентный  человек, я не мог не вспомнить старца Зосиму.  Но это для нас с вами так элементарно! Поэтому сразу идём дальше. То есть я не хочу сказать, что я вошёл в интересующий меня двор, – такого желания у меня не возникало. Хотя, по Фрейду, возможно, и возникало.

Перед моим мысленным взором почему-то вдруг предстали торжественно-величавые похоронные ритуалы древних греков и римлян, вспомнился их культ мёртвых. На душе сделалось нехорошо, тоскливо и одиноко. К чему же мы пришли!..

Я же стоял на том же  месте, и в душе моей естественнейшим образом уживались между собой самые разнообразнейшие эмоции – доброта, сарказм, сострадание, брезгливость, ужас, жажда жизни, жажда смерти, пронзительное желание забыться в объятиях чудесной обнажённой красавицы… И всё же в целом мне было явно тоскливо и неуютно. Пожалуй, это можно назвать мировой скорбью. Но всё же лучше не называть.

Особенно странно выглядел обветренный серый грузовик, на котором был привезён чёрный гроб с мёртвым телом. Простоватый силач-трудяга являл собой полный контраст с тем, ради чего он здесь находился. От него исходила магия простора, воздушного потока и зябкой прохлады лесного дождя. Так не похоже на мрачный катафалк. А старуха, умершая каких-то четыре дня назад, теперь причиняла неудобство стольким живым!

В нескольких шагах от мёртвой старухи, но уже по эту сторону от церковной ограды прошли весёлые парни с магнитофоном «Панасоник». Глянцевое иностранное слово бросалось в глаза и вызывало в душе мистические, запредельно-пространственные ассоциации. «Иисус Христос – сверхзвезда». И не более того. Парни верили, по крайней мере, в одно блаженство – блаженство молодости. Они даже не замедлили шаг. Я тоже пошёл прочь, ещё с десяток шагов слыша виновато-сокрушённый лепет родственников усопшей.

Старуха, впрочем, в любом случае заняла своё место в великом пантеоне человечества. Возможно, предсказания шизофренического философа Фёдорова когда-нибудь сбудутся, и этому церковному старосте ещё предстоит встретиться с уже навеки нестарой старухой, и даже, возможно, третьим будет присутствовать сам Иисус Христос. Интересная была бы беседа…

Но я, похоже, опять сдул у кого-то сюжетный ход. Надеюсь в будущей бесконечной жизни не встретиться с тем человеком лицом к лицу.

 

 

Идиот и игрушки

 

Идиот смотрит в окно. Мир сер и уныл. «Должно быть, осень», – думает идиот. А может, думает совсем другое. Откуда нам знать, что он там думает, идиот?! И видит ли он скучный осенний дом или, быть может, видит роскошный магазин игрушек, и из каждого окна-витрины ему улыбаются жизнерадостно-дурашливо энергичные зайцы с барабанами, плюшевые мишки, красивые румяные куклы с бантами, развеселые клоуны в колпаках, с разноцветными воздушными шариками и плутоватыми кроликами, драконы, покемоны, айболиты?.. Быть может, вместо вон того сиротливого тополя он видит восхитительный девичий зад – прекрасный настолько, что не возникает даже похотливых желаний, – смотрел бы да радовался! Право же, не обязательно для этого прочесть «Лолиту» Набокова. Счастье – наивная игра. Или это я сам и есть магазин игрушек? Во мне множество павильонов, стеллажей, полок и полочек, коробок и коробочек – но меня это нисколечки не напрягает. Я цельный, я в полной гармонии с собой и миром… Покупайте игрушки, ибо они, в отличие от всех прочих вещей, не грубо утилитарны и, по большому счету, есть наши связные с Вечным.

 

 

СМЕРТЬ КОМИССАРА

 

«Давайте-давайте-давайте-давайте-давайте!.. Играйте-играйте-играйте-играйте-играйте!.. Дети-дети-дети-дети!..»

Бред старика, в сущности, имел вполне рациональный стержень. Хотя легче мне от этого не было. Сбрендивший доходяга не затыкался ни днём, ни ночью. Свои заклинания дед сопровождал настойчивым стуком в стену. Собственно, эта тонкая и совсем не капитальная стена-перегородка только и отделяла меня от него – кровать соседа по палате стояла не так близко. Ощущение было почти такое, словно дед колошматит меня по голове.

Поскольку спальный «бокс» в психушке имел к тому же «сквозной» вход, лишённый дверей, то положение моё было незавидным. Хуже было разве что самому старикану. Умирающий изгой, коридорный тюфяк для битья. И зачем только наивная старуха разболтала, что он был раньше весьма крупной партийной «шишкой» и в войну комиссарил на фронте, имея чин подполковника и заслужив немало наград! Думала, наверное: теперь зауважают… Житья деду после этого не стало вовсе. Воистину народ наш зверски политизирован! Деда шпыняли постоянно и с садистским сладострастием. Главным образом урки, коих среди обитателей краевого психстационара было явное большинство. Эти были мастаками по части унижений, измываясь с особой грязью: «Дед, за щеку возьмёшь?» – и тому подобное. Не сильно уступали им в этом и санитары. Особенно когда таскали тщедушного мутноглазого беднягу в ванную.

Казалось, весь мир отыгрывался теперь на старом орденоносце-комиссаре. Мне было жаль его. Однако и я не избежал всеобщего и такого стадного озлобления. Однажды, когда я направлялся в туалет, старик, с лихорадочной настойчивостью крича что-то типа «Парень, парень… послушай меня!» и пытаясь заглянуть мне в глаза, неожиданно цепко и больно схватил мою левую ладонь. И тогда я, раздраженно выругавшись, правой рукой ударил его жалкую старческую клешню. Его истошный крик не мог вызвать у меня особых эмоций, я был слишком привычным. Тут же последовал одобрительный гогот двух или трех случайных свидетелей, причём в шаге от меня оказался мордастый двадцатитрёхлетний Паша со своей фирменной вальяжно-добродушной ухмылкой «а-ля Квакин». «Так ему, паренёк, – суке красножопой. Давай, врежь ещё!»

Его добродушно ухмыляющаяся красная рожа отпечаталась в моей памяти навеки. Мне стало стыдно, досадно и одиноко. Вот уж действительно: застигнут на месте преступления. Поскорее убраться от обманчиво добродушных глаз! Я уже вполне понимал: нравов этих мне не изменить, старик обречён терпеть издевательства до самого конца. К тому же и сам я уже подспудно ощущал себя изгоем, страдающим от пронизанного лицемерием режима, одним из столпов которого был в недалёком прошлом этот умирающий старик. Что там ни говори, а была в этом своя пусть жестокая, но справедливость. Как я ненавидел эти «апрельские тезисы», мертвящий маразм, который после школы пришлось зубрить в педучилище. А ведь я хотел стать художником и бредил совсем другим!.. И старик этот в другом, уже предсмертном бреду уносился к детям-внукам, а никак не к грёбаной «Истории КПСС»!

Мне было лишь восемнадцать, но я уже не питал особых иллюзий на свой счёт. Я был прочно «под колпаком». Другие решали за меня буквально всё: что читать-рисовать-смотреть-думать-любить-ненавидеть-осуждать… И здесь, в этом бедламе, я оказался стараниями моей сердобольной и несуразной матери, чьи благие намерения, увы, слишком часто оборачивались мне во зло. О, как она верила хрестоматийно серьезным и целеустремленным мужчинам в белых халатах либо с преподавательскими указками в интеллигентных руках, так похожим на экранных героев её юности! Но меня здесь не лечили, вопреки мажорно-фарисейским разглагольствованиям в чём-то очень похожей на мою мать пафосной врачихи. А благородный моложавый профессор с гипнотическим взглядом и вовсе видел меня один раз, мельком – еще до госпитализации. От двух пункций (с интервалом в одну неделю) жутко болели спина и голова, а отправление нужды было сущим мучением. Впрочем, большую часть суток я уже вообще ничего не чувствовал, вырубаясь от горсти прописанных мне таблеток. А доза всё увеличивалась. Эти периодические расспросы-допросы! Этот прямо-таки хищный интерес сонма молодых и убеленных сединами эскулапов к моему альбому с рисунками! Альбом и вправду производил странное впечатление. Я вдруг словно бы напрочь забыл, что такое штриховка. Одни наезжающие друг на друга контуры.

Путевка в санаторий, заботливо предоставленная мне педучилищем (я числился тогда в академическом отпуске), «плакала», а эта сангвиническая стерва пыталась уверить меня и мою наивную мать, что санатории для меня вредны и даже смертельно опасны. Надо полагать, общество уголовничков с его специфическим менталитетом было мне только на пользу. Для расширения моего кругозора она сама предложила принести мне из дому кипу газет «За рубежом», однако после очень удивлялась, почему я так вероломно позволил прочим психам использовать их «не по назначению». Поначалу я пытался соблюсти наш фантастический уговор, наивно веря, что смогу по прочтении газеты вернуть, но поскольку под матрасом они всё равно не были в безопасности, пришлось махнуть на всё рукой и даже самому последовать дурному примеру. В конце концов смирилась с неизбежным и она. С бумагой для подтирки в достопочтенном заведении было напряжённо. Я проходил здесь суровую школу жизни, знакомясь попутно с нравами уголовной среды. Меня, впрочем, уважали: я был рассудителен, ни перед кем не прогибался и к тому же умел рисовать. Странно, но тогда, в семьдесят третьем, этого было достаточно, чтобы избежать конфликтов. Да и особо подлых натур среди пациентов не было. Тем не менее старику доставалось по полной программе. Я бы, конечно, предпочёл, чтобы и его не трогали, и он особо не шумел. Ему становилось лишь хуже и хуже. Он с маниакальным упорством продолжал стучать в унылую больничную стену, словно ещё веря, что может таким образом до кого-то достучаться.

Если относительно скромное по своим габаритам дореволюционной постройки двухэтажное здание краевого психстационара было театром, где кипели нешуточные страсти, доходившие порой до шекспировского накала, то злополучный коридор первого, полуподвального этажа был главной сценой. Здесь втискивали в смирительные рубашки и привязывали к кроватям буйных. Здесь же происходили наиболее дикие стычки, сюда выплёскивались, дойдя до кипения, все жаркие конфликты. Где же ещё случаться парадоксам и катарсисам?! Оказалось, что Паша, этот гротесково-показной «Квакин», на самом деле очень даже уязвим. Не однажды мне пришлось видеть его в жалком положении. Зрелище не для слабонервных! Двое-трое санитаров с трудом вязали буйного малого, который, разумеется, никак не хотел облачаться в смирительную рубаху… И без того красные физиономия и шея бедняги устрашающе набрякли и приобрели уже кирпичный оттенок. Страшные хрипящие матюки вырывались из его воспалённой глотки, как раскалённые увесистые камни из жерла вулкана. Замкнутое пространство психушки казалось еще теснее – концентрированная безысходность. Испуганный старикан метался тут же, на соседней кровати – второй по ту же правую стену, если идти от туалета. И, идя из туалета, я не мог не отметить этот убийственный кинематографический «дабл-крэйзи», срежиссированный самой жизнью, после которого хотелось взреветь самому и броситься прочь отсюда, сметая всё на своём пути и пробивая стены. Рядом с грузным крепышом Пашей трясущийся полускелет с безумно вращающейся карикатурной головёнкой казался ещё меньше – обезумевший зверёк… Определённо, сие мрачное заведение могло научить уму-разуму желторотого юнца вроде меня.

Наконец и моей сверхнаивной матери стало ясно, что пора меня вытаскивать из цепких эскулапских объятий, пока не поздно. Теперь уже на все иезуитские извороты врачихи она упрямо твердила: «Таким сын раньше не был!» Чистая правда. Шея не поворачивалась, обильную слюну с трудом успевал стирать с губ и подбородка… Никаких документальных свидетельств о моём полуторамесячном «лечении», разумеется, нам с ней не дали, лишь без лишнего шума третья группа инвалидности была изменена на вторую. Прощайте, добрые самаритяне! (Сдохните!) Труднее было распрощаться с наркотической уже зависимостью от коварных таблеток. Лишь почти через год это удалось сделать, проявив немалую твёрдость духа – но, прежде всего, ощутив страх перед открывающейся бездной. Безумный же старик преставился недели через три после моей выписки, то есть в конце июня – начале июля, в самую несусветную жару. Об этом узнала мать, когда поехала в злополучный Барнаул завершать какие-то бумажные формальности с моей новой группой инвалидности. Помню, как она возмущалась полнейшей безучастностью детей и внуков покойного. Дети «играли» – в свои, рационально-холодные игры. Пожалуй, только моей матери и могла излить душу простоватая вдова… И если есть он, другой, лучший и справедливейший  мир, то я очень хотел бы верить, что чадолюбивый старик достучался-таки до его сострадательного понимания и столь суровые испытания сменились пусть хотя бы отдалённым подобием вечного блаженства.

 

 

смерть меченосца

 

…Когда он умер, я утопил его труп в унитазе. Не то чтоб я был бесчувственным, жестоким подростком – напротив, моя рука долго не смела дёрнуть цепочку сливного бачка, и чуткую душу саднило ощущенье невольного надругательства.

Скорбно стоя перед унитазом, словно это был гроб, выставленный для прощания с усопшим, я тем не менее не без любопытства смотрел на жалкое красное тельце, бесприютно плавающее посреди унитаза. Оно уже заметно посерело и не было таким огненно-красным, каким было совсем недавно. Что-то мистически зловещее было в красном, в траурной окантовке, хвосте-мече мертвеца. И после смерти маленький меченосец был полон презрительно-дерзкого вызова, которым он не раз встречал марлю моего сачка, возвращавшего его обратно в зелёный, с грубыми стальными ребрами аквариум, из которого он вскоре вновь выбрасывался с упорством маньяка, пока, наконец, нежеланный спаситель не опоздал. Уже тогда я ощущал своё кровное родство с этим строптивым бунтарем-меченосцем, который постоянно дрался с остальными обитателями аквариума или вовсе выпрыгивал из сонного зеленоватого  мирка, словно хотел стать кометой…

Я наконец решился дёрнуть цепочку. Последовал мерзкий глумливый звук, равнодушно-свирепый поток увлёк беспомощный трупик куда-то в тёмное удушливо-серное царство. Когда вновь стало тихо, я вдруг почувствовал, что холодновато-спокойная белизна на месте недавнего тяжкого наваждения ещё более для меня нестерпима.

 

 

Лишние звёзды

 

…Прийти, когда всё уже кончено и деловитые кареты «Скорой помощи» уже увезли несчастных – кого в больницу, кого, вероятно, прямо в морг.

Вдыхая горький от гари воздух, слышать цинично-веселые реплики приступающих к бодрому ритуалу пожарников и неизбывно пошлую голготню толпы зевак, ошарашенно вдруг понимая, что твой звездный час опять не наступил и, возможно, никогда уже не наступит.

Видеть кощунственно безучастное древнее здание в два этажа, типичный образец провинциальной купеческой архитектуры, такое чудовищно порочное в сравнении с человеческой жизнью, с теми страшно и траурно зияющими несколькими окнами на втором этаже, из которых еще вырывается наружу первобытно дикий и могучий жирный дым, так и не ставшее декорацией, ареной твоего героического очистительного подвига.

Узнать убийственные подробности трагедии троих не спасённых тобою пэтэушниц, так отчаянно и бесполезно взывавших о помощи перед целой толпой праздных ублюдков, дорвавшихся до вожделенного зрелища…

Содрогаться от ужаса, сострадания и безумно-пламенного эротизма, с пронзительной ясностью представляя, как нежные обезумевшие создания рвут на себе одежды…

Глохнуть от этих непереносимых криков полного, конечного отчаяния, когда неумолимая вещественность асфальта уже неотвратима.

Неприязненно оглядывая ещё не разошедшихся по своим обыденным делам зевак, неожиданно обнаружить, что пиджаков и курток в толпе хоть и не ахти сколько, но для более мягкого и своевременного приземления тех бедняжек хватило бы…

Уходить прочь в абсурдный и пустой май – раздавленным ощущением своей никчёмности, запрограммированной безжалостным роком, ужасаясь от мысли, что тебе только двадцать пять и впереди столько ещё бессмысленно-унылых часов, месяцев, лет!..

И вдруг с брезгливым, но одновременно и отрадно-светлым удивлением обнаружить, что уже успел сочинить наивно-выспренный ручеёк полуграфоманского и очень юношеского стиха, и кое-что в нем, пожалуй, недурно… Особенно это сравнение с упавшими звездами: «Девчонки три, как три звезды, упали дружно вниз».

 

 

Полуночный чай

 

Ночами я пленник космоса. Именно ночами я особенно остро ощущаю кричащее противоречие между миром теплым, но эфемерно-летучим и миром холодным и таким неумолимо реальным. Я ощущал это еще в детстве, одиноко и беззвучно плача по ночам в кисло и казенно пахнущей палате круглосуточного детсада, и позднее, в угрюмых недрах школы-интерната.

Я часто представляю себя в своих надрывных грезах то мотыльком, то Вечным Жидом, обреченным привыкнуть к тому, к чему вроде бы нельзя привыкнуть, – к отчаянию. За долгие годы я научился и ещё одному занятию – наблюдать за собственной гибелью. Какое это тонкое извращение, какой суицидный восторг – наблюдать за смертными конвульсиями мотылька! Вот он отчаянно противится обступающему его со всех сторон безликому равнодушию, судорожно дергается и детски беспомощно трепыхается, ещё надеясь сгореть в жарких  и желанных объятиях… Опять эта теснота… «Грудная жаба». Какой меткий образ! Равнодушная жаба, давящая мою грудь. «Это ты-то мотылек, прекрасный юный эльф, звёздный принц?!.. Лысеющая тридцатипятилетняя развалина. Кончай фетишистский скулеж, поэтишка. Отбой! Спусти лучше свою возвышенную похоть в унитаз, покуда не околел от половой истомы!..»

Глумливая гадина! Я ненавижу её. Я ещё… а впрочем, она всё равно доконает меня. Мне, похоже, уже некуда бежать. Грёзы всё больше превращаются в отраву. Чай… просто чай, вовсе даже и не крепкий, но непременно с сахаром. Только этот одинокий ночной ритуал горемычного русского поэта и спасает меня.

 

 

Ариэль

 

Запредельное… Оно может открыться тебе самым неожиданным образом. Ключом может стать самая обыденная фраза, самое вроде бы незначительное, вполне заурядное событие.

Раннее утро; ты только что вышел от взбалмошной и темпераментной подруги. Зябко и прозрачно. Апрельское утреннее небо едва уловимо потеплело. Почему-то представляется, что это какая-то очень добросовестная уборщица с задумчивым русским лицом только-только приступила к его мытью.

Путь домой довольно неблизкий. Город пустынен – в такие минуты он кажется пронзительно-родным и чутким, но вместе с тем по-сибирски сурово-отстранённым. Упоительно легко дышится; тело твоё почти невесомо. Ты доволен… почти счастлив! Но в этой полноте жизни, в её огромности и необъятности есть что-то надсадно-тревожное.

Ты переходишь сонную дорогу одностороннего движения и оказываешься на широкой пустынной аллее. Практически это пустырь в центре города, весьма, впрочем, уютный. Деревья в это время года ещё никак не могут разнообразить пейзаж, – да и те скорее кусты. Пересечь аллею – особое, гурманское удовольствие. Здесь, на переходе, даже и деревца никакие не засоряют перспективу. Вроде и город небольшой, а поди ж ты – просторище! Свежий как огурчик, бело-зеленый рейсовый автобус степенно движется по «той» дороге-сестре; сейчас он кажется маленьким, лишь подчеркивая ощущение пространства. «Прямо по курсу» замирает на остановке. Скорее всего, твой маршрут, «единица». Не успел… но ты благодушен. В конце концов, совсем неплохо доехать трамваем. Пока же – дополнительные сто шагов удовольствия.

«Трамвай»… Как созвучно это слово утреннему простору! Твоим легким пружинистым шагам. Ты даже слегка подпрыгиваешь – эхма! – блаженное ощущение. И тут ты видишь  идущую навстречу субтильную кроткую дурнушку… лет эдак двадцати – двадцати двух… с безобразной заячьей губой и ясными голубыми глазами, широко расставленными на плоском смешном лице. Взгляд по-собачьи грустный и сиротливый. Но смиренный и безраздельно, безоглядно добрый. Платье трогательно бедное. Вот уже рядом… эта виновато-ждущая улыбка… взгляд снизу вверх!... Прошла. Эх… никому-то ты не нужна в этом мире, глупая серая мышка… страшненькая дурочка… безнадежная, до самой могилы, Золушка!..

И вот уже пронзительная грусть-тоска жжёт твою душу. «Ариэль», – вдруг звонко-отчетливо произносит непонятно чей голос. Ты невольно озираешься. Позади себя видишь удаляющуюся угловатую фигурку кроткой дурочки. Нет, это не могла быть она! Но кто же?! Сознание расторопно извлекает из небытия-сверхбытия и смутно-летучий облик Сильвии Плат, и простовато-напевный ВИА времен твоей юности, и что-то там ветхозаветно-размытое… Но совершенно ясно, что странное слово вобрало в себя куда более пространный и сокровенный смысл. И дело не в магии звуков, пожалуй… Послание?!

Неожиданно ты замечаешь, что остановился ты аккурат на «средней линии» аллеи, на равном удалении от обеих дорог и линий домов за ними. «Точка Равноудаленности-Равноотстранённости». Трепетнейшее для тебя понятие. И вид, в какую сторону ни глянь, впечатляющий. Но сейчас и это открытие не успокоило. Привычного и понятного мира больше нет. Есть новый, пугающе-незнакомый мир, где всё пребывает в недоступном пониманию движении. «Возраст Голгофы»…

                                               

 

Автомобиль

 

Он был очень терпеливым человеком. И добросовестности ему было не занимать. Даже когда призывы к работе стали чуть ли не директивными, он не изменил к ней своего отношения. Была лишь некоторая обида, смешанная с искренним недоумением – зачем его, трудящегося человека, заставлять трудиться под дулом нагана? Ведь он к тому же был партийным, пусть рядовым, но вполне сознательным. Разумеется, он, как и миллионы людей, еле сводил концы с концами. Но ведь главное было поднять страну! А что до трудностей… Так ведь всем трудно.

Когда началась война, он пошёл на фронт в числе первых. Воевал достойно, хотя, как считал сам, ничем не лучше остальных. Был награждён орденами и медалями, но после победы категорически отказался от «орденских» денег, сказав, что воевал не за деньги. Хотя и другие ведь тоже воевали не за деньги, однако в тот момент думали о семьях. Думал ли он о своей больной жене и десятилетней дочке? Любил ли их, наконец?! Наверняка думал, наверняка любил. Он и считал со всей искренностью, что может предложить близким нечто гораздо большее, чем эти не вполне, по его мнению, отработанные им деньги, – будущую светлую жизнь, свой уже вполне законный мирный заработок, чистое спокойное сознание, что их муж и отец никогда в своей жизни не взял чужого.

К тому времени его честность, трудолюбие и организаторские способности стали известны очень многим. Подозреваю, что эти его положительные качества, благодаря ухищрениям нечистых на руку людей и самому противоречивому духу эпохи, порой объективно служили дурным целям. Небольшая кожевенная артель под его руководством быстро превратилась в процветающую по тем временам фабрику. Рабочие стали получать в два-три раза больше, чем он, его же маленькая зарплата не увеличилась совсем. Да он и не роптал. А вот были ли довольны его подчинённые… Увы! Многие считали, что с помощью процветавшего в прежние, артельные, времена воровства можно было бы получить гораздо больше. Много лет спустя подвыпившие мужики без обиняков говорили своему бывшему начальнику, уже побитому инфарктами и тромбозами, что уважать они его всегда уважали, но любить – нет, не любили. А вот у теперешнего директора, развалившего производство, авторитета никакого, но все его любят.

Лишь будучи уже старым и парализованным, он вдруг вспомнил, что мог бы, как инвалид и человек достаточно заслуженный, получить бесплатно автомобиль. Жизнь в его больном немощном теле постепенно угасала, но из любви к жизни он не хотел с этим смириться. Он то жаловался, то кому-то угрожал, распаляясь, говорил, что дойдет до самого Брежнева, но причитающийся ему автомобиль непременно получит. При этом он совершенно забывал, что не умеет водить автомобиль и никогда уже не сможет научиться этому. В его воспаленном сознании автомобиль стал движением, а значит, и самой ЖИЗНЬЮ. Движение… Светлое будущее…Прогресс человечества… Коммунистические идеалы… ЖИЗНЬ!!!

Близкие знали, что дни его сочтены, и потому не спорили.

 

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.