Этика и поэтика (статья)
Чернышков Дмитрий▼ ЭТИКА И ПОЭТИКА (статья)
Алёне Каримовой – с любовью и благодарностью
1990 – 2000-е годы примечательны тем, что за это время появилось, выросло и ушло целое поколение поэтов, которых никто не знает. Это хорошо в том смысле, что позволяет при разговоре о поэзии отбросить социальное измерение и попробовать сосредоточиться собственно на предмете. Но вот закавыка: если разговор действительно серьёзный, избежать имён всё равно не удаётся, – они неизбежно присутствуют на сцене, как тень отца Гамлета, хотя бы даже в качестве фигур умолчания. Каждое имя неизбежно обозначает человека – живого или бывшего когда-то живым, то есть слишком «человечного» для того, чтобы о нём можно было говорить как об абстрактной величине… Но в наброске моём, посвящённом нескольким штрихам коллективного портрета российского поэтического племени, нет ни злости, ни пристрастия, а только нежное сочувствие, ибо, как говаривал на склоне лет один известный грузинский поэт, «других писателей у меня для вас нет, – работайте с теми, какие есть».
О вреде пьянства
Однажды, по случаю открытия мемориальной доски некому ВПЗР местного значения, отравившемуся палёной водкой во время очередного запоя, был дан обед, где убелённые сединами литераторы делились легендарными за давностью лет воспоминаниями о покойном. Меня допустили в эту святую святых не по чину: я был самый молодой и самый непьющий. Когда перешли с темы печальной на более общие, дёрнул меня чёрт (у чёрта есть имя и фамилия, о коих умолчим) рассказать любимый анекдот про разницу между русским и советским интеллигентами: «Русский интеллигент досиня выбрит, слегка пьян и знает всё от Баха до Фейербаха. Советский интеллигент слегка побрит, досиня пьян и знает всё от Эдиты Пьехи до “иди ты на х..”». Сперва за столом воцарилось молчание, а потом бухой мэтр, принявший на свой счёт слова сей беззлобной шутки, рассчитанной на понимающую улыбку коллег, пригрозил прилюдной расправой с подрастающей сменой, если в виду имели именно его. Мэтр не успокаивался до тех пор, пока более рассудительные и более трезвые товарищи не умиротворили его словами о том, что, разумеется, его не имели… Конечно, это было нетактично с моей стороны, но именно так я впервые наступил на больную мозоль тех, кто называет себя поэтами.
Как известно, человек есть то, что остаётся от него в результате последовательного вычитания внешних атрибутов благополучия. И с разночинских времён «золотого» XIX века бытует стереотип, что талантливый поэт – непременно несчастный безумец, инок либо юродивый, отдавший всего себя без остатка служению музе, народу и человечеству. А ещё лучше, если он жил впроголодь, нещадно пил горькую и умер где-нибудь под забором – тогда точно поэт.
Не будем сейчас рассуждать о причинах, просто зафиксируем «идеальный тип» русского поэта, который сложился и утвердился в общественном сознании так успешно, что, в свою очередь, сам стал плодить новых поэтов по образу своему и подобию, со временем превращая «юношу бледного со взором горящим» в сорокалетнего, плохо побритого мужика с отвисшим брюшком и в сланцах на босу ногу, от которого несёт перегаром. В конце концов страшное заблуждение привело к тому, что многие в поэзии начали не с того: скольких талантливых мальчиков этот стереотип подвёл к мысли, что быть поэтом – значит пуститься во все тяжкие, толкнул на то, чтобы играть поэта, а не быть им… Нормой стало многажды воспетое социально-душевное нездоровье, алкогольно-психическая дисфункция, – хотя, кажется, логичнее, чтобы поэт был как раз состоявшимся и благополучным человеком. Именно потому, что обязан служить своему дару долго и плодотворно, а не взирать «на современность из-под столика», ибо, как показывает практика, ничего интересного из такой гражданской позиции увидеть просто не удаётся.
О среде обитания и правилах игры
В своё время я довольно неплохо играл в шахматы, особенно против сильных соперников (слабым отчего-то проигрывал). Поскольку врождённого таланта не было, результаты страдали нестабильностью, а подготовка требовала большого количества времени, которого у меня тоже не было, пришлось оставить эту игру – мою первую любовь. Однако до сих пор вспоминаю шахматы с благодарностью, ибо несколько раз в жизни испытал за доской настоящее вдохновение. Мне бы и в голову не пришло обижаться на свою неодарённость: ну, не дано – что ж тут поделаешь?.. То же самое касается математики и музыки: таланта не было, а любовь и понимание – были. Я любил шахматы, музыку и математику бескорыстно. Я не мог в них создать ничего своего, зато мог наслаждаться красотой чужих комбинаций, созвучий и формул…
Казалось бы, это общее правило для любой области человеческой деятельности: невозможно быть специалистом и мастером во всём, зато можно любить многое. Именно поэтому мне всегда была непонятна графомания – безответная любовь к литературе, переходящая в активное домогательство объекта обожания.
Пишут многие (слава всеобщему – пока ещё – среднему – пока ещё – образованию). В отличие от той же математики, здесь слаб естественный ограничитель. Хорошо это или нет? Хорошо, ибо повышает вероятность того, что естественная выбраковка оставит действительно что-то ценное и важное: много званых, но мало избранных. Странности начинаются лишь тогда, когда естественный отбор незаметно подменяется отбором искусственным, более того – искусственный как раз и объявляется естественным. Критик, редактор, член жюри, издатель – кто все эти люди, по умолчанию считающиеся «санитарами леса»? Количество встретившихся мне «санитаров», собственный вклад которых в литературу я готов оценить достаточно высоко, поддаётся исчислению на пальцах одной руки. Возникает крамольный вопрос: кого же в таком случае могут поднять на щит люди, озабоченные главным образом литературным процессом, а не литературным результатом? Правильный ответ: кого могут, того и поднимают. А между тем литература, и в особенности поэзия, есть не социальный лифт, а скорее социальный люфт – между автором и «другими»; это искусство немногих для немногих, причём не так уж и важно, кто окажется во вторых «немногих»: доярка и академик, рабочий и олигарх равны в своём праве наслаждаться произведениями искусства (по крайней мере, я бы хотел на это надеяться). Не будем также забывать, что социальные институты образования и культуры способны «ловить сигнал» в весьма ограниченном диапазоне: они не воспринимают ничего не только ниже, но и выше определённого уровня (вспомним Эйнштейна, получавшего в школе «двойки» по физике). В случае же с поэзией всё ещё сложнее: начиная с некоторого момента ожидание того, чтобы тебе за стишок поставили «пятёрку», становится необратимым путём в тупик.
Таким образом, социальный успех художника становится побочным, совсем необязательным следствием выполнения главной его задачи. Понимать это надо прежде всего для того, чтобы не питать иллюзий и не ставить перед собой в дальнейшем ложных альтернатив.
Художник всегда одинок, но никогда не единичен. Литература – биогеоценоз, наподобие леса: в каждый момент времени в нём сосуществуют деревья до небес, подлесок, кустарник, трава. К ней неприменимы спортивные аналогии: сравнивать ежевичный куст и сосну, сладкое и высокое невозможно. Когда мне называют Поэта № 1, я прошу огласить весь рейтинг-лист и раскрыть секретный критерий классификации. В ответ я обычно получаю неодобрительное молчание… Но когда проходит время гениев, наступает эпоха чемпионов, поэтому люди, называющие себя поэтами, часто напоминают охотника из «Обыкновенного чуда», который вместо того, чтобы убить сотого медведя, с остервенением борется за звание «Лучший охотник».
Конечно, смешно требовать соблюдения правил, которых никто не знает, но беда в том, что правила-то в данном случае как раз есть: главными из тех, которыми руководствуются «игроки», являются (1) табу на личное, то есть некорпоративное, мнение и (2) табу на правду как она есть, – и зачастую (1) и (2) совпадают. Как следствие вывернутой наизнанку нормы, приветствуются лизоблюдство, заспинные сплетни и имитация откровенности (как ни странно, всё это главным образом у лиц мужского гендера). Собственно, следовало бы всерьёз заняться социологией субкультуры литераторов: по крайней мере, такого рода научных исследований я ещё не встречал, и они обещают много интересного. Хотя, кажется, и без них ясно: если правда порочит чьи-то честь и достоинство, значит, у этого кого-то нет, а может, и не было никогда ни первого, ни второго.
Впрочем, грядущий хам давно грянул, просто публика этого не заметила, ибо нет уже разницы между «теми, кто» и «теми, кому». Нам объяснили: автор умер. Да и зачем она, разница? Мы и так живём в эпоху латентной поэзии: ей просто-таки пропитаны все поры социальной жизни, она буквально витает в воздухе, – даже незаполненную анкету на загранпаспорт я уже не могу читать иначе как образчик какой-нибудь «новой искренности»… Поэзия не относится к жанру массовых увеселений? Чего же проще! И вот уже группа поэтов-передвижников широкого профиля и узкого анфаса окультуривает города нашей необъятной родины, вот уже на представления сбегаются местные графоманы и прыщавые девочки, вот уже поэтам наливают что-то в пластиковые стаканчики, и они, всё более и более вдохновляясь, читают нараспев дрожащими голосами, прикрывая в экстазе глаза… Впрочем, даже это в двадцать раз лучше, чем ничего. Да и слово «овация» происходит от латинского «ovum» – «яйцо», так что забрасывание тухлыми яйцами, буде такое случится, – тоже своего рода овация.
Между попсой и поэзией, однако, существует как минимум одно принципиальное различие, пролегающее в изначальной мотивации. Поэзия на сегодня – чуть ли не единственное искусство, которым человек занимается исключительно потому, что ему хочется заниматься этим искусством, а не потому, что ему за это заплатят. Потому что, скорее всего, не заплатят. Поэзия принципиально способна существовать как артефакт и вне сферы обмена (читай – рынка). Но откуда же тогда в этой области, призванной стать ареной торжества человеческого духа, столь гнилостная атмосфера? Все пьют из одного источника, а вкус воды разный; с какой стороны ни обходишь помойку, она с любой пахнет одинаково…
Дело, видимо, в том, что в поэзии, как и в математике комплексных чисел, неизбежно – сплошь и рядом – присутствуют действительные и мнимые величины. Ведь чтобы запускать фейерверки и заниматься банкетным чёсом, поэтом быть не надо, – это скорее избыточное условие: «Мы артисты, наше место в буфете…» Вот только система координат, каковой является литература, предполагает неповторимый набор этих самых координат для каждой из нанесённых точек – в качестве подтверждения реальности её существования. Поэтому приходится – по возможности – себя отграничивать. Чтобы «шумы» не мешали, приходится учиться от многого отказываться и многое презирать. (Мне, к примеру, повезло: моим учителем презрения был Иван Алексеевич Бунин, – если кто понимает, о чём речь.)
Это сильно осложняет жизнь, но число врагов у человека всегда находится в прямой зависимости от его независимости. Гениальный Карл Густав Юнг утверждал, что противостоять массе может только тот, кто в своей индивидуальности организован точно так же, как масса. Если под массой понимать какое-либо специализированное сообщество либо даже общество в целом, то оно непременно зиждется на жёсткой иерархии авторитетов. Следовательно, только наличие в человеке собственной внутренней иерархии оценок и ценностей делает его самодостаточным, а в поступках и суждениях свободным становится лишь тот, кто понимает: что бы он ни сказал, что бы ни сделал, о нём всё равно подумают плохо.
Об учителях
В древне-греческо-римские времена знать иногда брала в дом на воспитание мальчиков, обучая их философии, наукам, риторике, вводя в другие благородные дома, щедро делясь связями в высшем свете, – в общем, делала из них образованных и востребованных людей. За это мальчики, благоговеющие перед благодетелями, расплачивались – всего-то навсего – своим телом. Мальчики достигали социального успеха, сами становились хозяевами жизни – а потом история повторялась. Это было в порядке вещей.
Нечто подобное происходит и в современной русской поэзии, если понимать её как социальный институт (а псевдо- и полуталантам она нужна именно и прежде всего как социальный институт), с той лишь поправкой, что молодые стихотворцы в основном расплачиваются не столько телом, сколько душой, пусть и «по любви».
Литературная педерастия сама по себе не страшна, но когда она навязчива и агрессивна, требуя к себе уважения и священного трепета от тех, кому безразлична и противна, то становится невыносимой. Тем более что никакие связи, как известно, не помогут сделать большую ножку маленькой. Поэтому не «ложиться» под мастеров, не становиться «подмастерьями» – вот категорический императив для пробующего голос литератора. Надежда на то, что именно мэтры выпишут вам пропуск в литературу, безосновательна: туда входят только без спросу, да и – откроем страшный секрет полишинеля – сами они там на птичьих правах, даже если уже успели об этом забыть. В литературе возможно лишь дистанционно-заочное образование. К тому же у хорошего учителя не всегда бывают хорошие ученики, в то время как у хорошего ученика всегда хорошие учителя.
К сожалению или к счастью, талант и харизма мастера не передаются, подобно благодати, ни через рукопожатие в гардеробной, ни даже через совместное распитие «огненной воды». В противном случае вы станете «мастером» (по статусу, но не по существу, разумеется), лишь когда отомрёт «верхний слой». А что может быть унизительнее, чем проходить в «преемниках» всю жизнь, чтобы в один прекрасный день («Когда же чёрт возьмёт тебя…») оказаться «мастером» по выслуге лет?
Можно питать или не питать уважение к мэтрам, но пишущий человек становится самостоятелен ровно в тот момент, когда осознаёт: все, кого он застал на шапочном разборе в прихожей, сейчас выйдут и больше никогда уже не вернутся. И не погладят по головке. И не черкнут рекомендательной записочки. И не поднимут рюмку «за молодого коллегу». И единственное, что ты можешь сделать для себя и для них, – это вежливо с ними попрощаться.
(На память приходит анекдот, – девушка спрашивает у врача: «Доктор, что нужно делать, чтобы точно не забеременеть?» – «Пейте, деточка, зелёный чай». – «До этого или после этого?» – «Вместо этого». Так и стихи, видимо, не должны быть «после Бродского» или «после Гандлевского», – они должны быть вместо Бродского, вместо Гандлевского… Вместо всего.)
Представьте, что случилась ядерная война и никого не осталось: ни сорокалетних «молодых поэтов», подвизающихся в баре, ни культуртрегеров, имитирующих бурную деятельность по организации «литературного процесса» (как будто можно организовать течение реки, прогуливаясь по берегу), ни критиков, которые ненавидят писать рецензии и уже потому – героев своих рецензий, ни главного редактора толстого журнала «Новый современникъ», которому уже вконец осточертела литература, – никого, кроме вас. Не осталось ни книг, сгоревших в пожарах, ни обесточенного Интернета. И никто никогда не прочтёт ваших стихов при вашей жизни: вы можете писать разве что «во тьму веков». И ваши тексты, таким образом, – единственный уцелевший артефакт, по которому гипотетические потомки будут судить о духовной культуре вашего времени и вообще о том, что такое поэзия… Антиутопия, согласен. Но боюсь, лишь когда возникает этот почти невыносимый эффект самодостаточности текста, которому автор уже не нужен, тогда то, чем мы занимаемся, приобретает хоть какой-то смысл, кроме самого получения удовольствия от писания.
О мифах, гениях и злодействах
Все поэты удивительно похожи на брошенных любовниц: людей с чувством собственного достоинства (подчёркиваю: не с гонором, тщеславием и снобизмом – именно с чувством собственного достоинства) среди них почти не встречается. Большие имена давно стали мифами, не имеющими почти ничего общего с теми, кто под ними жил и творил, а пьедестал любого памятника, как известно, – всего лишь куча окаменевшего дерьма.
Словосочетания «русский поэт», «русский писатель» всегда носили в нашей стране по преимуществу не функциональный характер («человек, пишущий по-русски стихи или прозу»), а ценностный оттенок: «властитель дум», «инженер человеческих душ». Подобно тому как «интеллигенция» у нас была не просто совокупностью людей, профессионально занимающихся интеллектуальным трудом, а «солью земли русской», обладательницей «особых нравственных качеств». Таких качеств, которые, к примеру, не позволяли некоторым подписывать расстрельных писем ни в 37-м, ни в 93-м.
Конечно, не каждому даны умение и решимость убивать конкретных людей ради абстрактных идеалов, но если вы думаете, что на вопрос «Почему ты сделал подлость?» будет достаточно ответить: «Я только делал как все», то вы крупно ошибаетесь, – такой ответ не засчитывается. Поэтому, когда великий бард слабеющей рукой выводит предсмертные строки, посвящённые «величайшему реформатору всех времён и народов», он подписывает отречение от самого себя… Пример иного порядка – гениальный графоман-лауреат, житие которого (не реальную жизнь, а именно житие) вполне можно взять за образец «юноше, думающему, делать жизнь с кого» и пока ещё не осознавшему до конца, что мужество – это не потасовка в баре «Липок» или даже в буфете ЦДЛ, а умение ставить свои принципы выше своих интересов.
Впрочем, любой антимиф ничуть не лучше и не хуже самого мифа: его главный недостаток и одновременно достоинство в том, что он тоже имеет право на существование.
Впрочем, мы с вами обречены на вечный миф, ибо живём в стране, где все и всегда кем-то и чем-то притворяются: мерзавцы – либералами, воры – государственниками, гопники – патриотами, тусовщики – деятелями культуры, алкоголики – поэтами, юрисконсульты – президентами, а сама страна – великой державой. Какой бы вышел конфуз, если бы всё однажды стали называть своими именами…
Впрочем, речь совсем не об этом, а о том, что время от времени вспоминать поучительные истории из жизни покойников полезно, перемывать же им кости не то чтобы плохо или неприлично, а скорее бессмысленно: во-первых, мёртвые – самые хладнокровные люди на свете, а во-вторых, свою-то жизнь они уже прожили, и ни лучше, ни хуже им уже не стать, потому как человек всегда умирает вовремя… Во всяком случае, делать это – то же самое, что палить из воробьёв по Пушкину.
Впрочем, надо просто помнить, что человек, как бы он ни менялся, всегда равен самому себе, поэзия же всегда предполагает неравенство: она либо больше твоей жизни, либо меньше. И с этим тоже приходится считаться.









