Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Архив номеров

Главная» Архив номеров» 19 (бумажный)» Проза» Говорит Галилей (главы из романа, окончание)

Говорит Галилей (главы из романа, окончание)

Гундарин Михаил 

▼ ГОВОРИТ ГАЛИЛЕЙ  (главы из романа, окончание)

Предлагаю вашему вниманию окончание истории юного студента-филолога по прозвищу Галилей,  для которого 10 декабрьских дней 1987 года стали самыми важными в жизни – да и вообще,  переменили ее раз и навсегда. Ровно так же произошло в описываемое время и со всей страной… Это сопоставление, как поймет всякий читатель, совсем не случайно!  (предыдущие главы – в «Ликбезе» № 17, 18).

 


Энциклопедия Галилея: его женщины

Девственные мечты. – Н-ск будущую библиотекаршу не спас. -  Грустная мудрость зека. – Странная конструкция! – Небесный разряд - Гибель всерьез и без трусов. – Донжуанский список девственника. – О, Таня, Таня! - Желание как таковое.

 

Как, думаю, всем уже понятно, я был девственником. И вот с этим-то своим недостатком я намеревался решительно покончить в самом ближайшем будущем!

Думал ли я про женщин? Конечно, думал! Кажется, парадокс – как можно думать о том, чего не знаешь? Но именно, что не парадокс, а истина. Чего вспоминать об уже познанном, пойманном в сети, знакомом до мелочей! Вот представлять неизведанное, преувеличивать его даже, дрожать от страха и предвкушения –  это достойно настоящего человека.

Так я думал тогда. Так ли думаю сейчас (понятно, не про женщин)? Сложный вопрос! Пожалуй, даже если бы думал, здесь бы об этом распространяться не стал. А в девятнадцать лет – что ж!

Так вот, будучи девственником, кое-какой опыт я все же имел. Во-первых, слышал много рассказов. Почти уверен, что рассказывались они такими же, или почти такими же малоосведомленными ребятами, как я, но умевшими лучше пользоваться моментом, чтобы блеснуть перед прочими. Вот пример таких рассказов в исполнении Вадима Ж. Некий Вадик Айнбиндер, его тезка и приятель, несмотря на свою внешность толстяка и очкарика был просто-таки сексуальным террористом. Например,  в настоящий момент он скрывался от двух беременных девиц.

- Сразу от двух? – поразился я.

Забеременевших, причем в один день, был мне ответ.  Одна утром, другая вечером. Но и скрывался этот Вадик тоже очень своеобразно. Долгое время он преследовал своими домогательствами одну девушку, девственницу, учившуюся на библиотечном, что ли, отделении. Но она, хоть Вадик ей и нравился, ему не уступала. («И правильно делала!» - подумал тут я, мысленно сжимая кулаки. Увы, уже из самой логики рассказа следовало, что в итоге все-таки уступила). Но он, тем не менее, был полон решимости, и вот она стала поддаваться… Ну, то есть позволяла целовать себя, сначала в губы, а потом и куда пониже…

- А грудь у нее – во! – Вадим Ж. мечтательно прищелкнул языком. – Шестой номер!

Про номера я что-то не очень понял, но вида не подал.

- Будто ты видел?

- Конечно, видел, мы на улице с Вадькой встретились, он с ней шел… Я сквозь шубу увидел, а он их, да, помял вдоволь…

Тем не менее, до поры до времени дело дальше не шло. Тут я вспомнил аналогичный рассказ про Дон-Жуана (версия Мериме), которому одна невинная испанка, после долгих усилий знаменитого развратника, согласилась показать родинку в районе груди… И больше ничего! Я позлорадствовал в адрес Айнбиндера – и, разумеется, зря.

Чтобы избежать окончательного падения, библиотекарша решилась на побег –в Н-ск, к своей тетке. Не то чтобы далеко, пять часов на поезде или автобусе, но все же не ближний свет… Узнавший об этом Вадик, которого как раз стали доставать беременные подруги, рванул за ней. Окольными путями узнал адрес тетки, дождался около подъезда, пока та ни ушла на работу, и появился перед изумленной девицей с букетом цветов! Причем девица, думая, что это вернулась тетка, открыла ему дверь, будучи в одном халатике, что, вместе с эффектным появлением, ускорило задуманное Айнбиндером дело.

- Девушки, они эффектные жесты любят, – сказал на это Вадим Ж. – Мотай на ус, старик.

Вот еще, подумал я, ты-то точно не Айнбиндер… Хотя бог его знает, у них на экономе нравы, говорят, попроще…

У нас-то на филфаке девицы меня за человека мужского пола не считали. То есть, сначала даже пробовали кокетничать, а одна, постарше прочих, с опытом, думаю, немалым пригласила меня 1 сентября в кино… Я испугался и не пошел. И сколько раз я представлял себе потом этот триумфальный поход! Какими словами я только не корил себя!

То ли мой отказ и явный испуг подействовали, то ли просто стечение обстоятельств, но девицы стесняться меня перестали, и в разговоре, и в поведении. Поправить колготки при мне было для них как за здрасьте. И разговоры они не стеснялись вести такие, что уши у меня краснели не столько от услышанного (я многого просто и не понимал), сколько от догадок, что могло сказанное или несказанное, но подразумевавшееся означать…

Помню, когда мы поехали на злосчастную картошку, чуть не стоившую мне жизни, в поезде нашим попутчиком оказался только что откинувшийся молодой зэк. А я был в вагоне один на 40 девушек! (Физрук уехал вперед, притворяясь квартирмейстером, а на деле, чтобы нащупать знакомства…и в прямом, и в переносном смысле). Зэк делал нашим девицам комплименты похабного свойства. А некоторых и запросто похлопывал по выдающимся частям тела. Я краснел и бледнел, не зная, начинать ли уже вступаться за них…. Не начал, и правильно делал. Поскольку глупые и легкомысленные девицы только хихикали да кокетничали.

Ко мне зэк отнесся с пониманием. Закурив в тамбуре папиросу (я стоял рядом за компанию, сбежав от своих. Все-таки мужская солидарность существует), он сказал:

- Ну, ты давай готовься…Я помню, нас в фазанке послали на картошку, так у меня потом полгода не стоял…

- А что такое? – встревожился я.

- Пере... – простодушно сказал мой собеседник. – Ты смотри, соблюдай меру!

Поразмыслив, я счел это за комплимент и проявление дружеских чувств. Собственно, так оно и было.

Но, кроме того случая с местными гопниками, ровно ничего интересного и тем более возбуждающего, я, естественно, не испытал…  Собственно, и до сих пор не испытал, за одним маленьким исключением, о котором речь впереди.

Во-вторых, гораздо больше, чем слышал о женщинах, я их  представлял.  Они мне казались другими, говоря современным философским наречием. И даже – чужими, говоря языком известного фильма. Касалась эта «другость», по моему тогдашнему убеждению, самых базовых вещей. А именно – тела.

Образно выражаясь, в их жилах текла не кровь, но жидкий азот. Их тела состояли из каких-то кремнийорганических соединений (это я вычитал в одной фантастической книжке – про киборгов, кажется).

Помню, еще подростком я многие часы рассматривал в анатомическом атласе чертеж женских половых органов. И совершенно не понимал, что к чему! Собственно, этот чертеж дал мне для понимания женской анатомии ничуть не больше, чем максимально абстрактные – то есть, доведенные до степени обобщения электрической схемы - изображения на стенах туалетов. Вид спереди – равнобедренный треугольник с воображаемым третьим ребром, рассеченный наполовину гипотенузой – я еще представлял более или менее ясно. Между прочим, когда я впервые столкнулся с этим на  практике, меня поразило, что этот самый разрез доходит вовсе не до пупка, в который должен, по всем законам геометрии, упираться, а так, выступает из острого угла вверх всего на несколько сантиметров.   И еще – этот самый угол оказался не таким уж и острым (в геометрическом смысле)!

Вид же снизу, самый, то есть, специфический, был для меня полной загадкой. Ну да, я видел и чертежи, и даже фотографии. Но разобраться в этом переплетении линий, образующих неправильные овалы, не имея возможности наблюдать все это непосредственно, было решительно невозможно.

Да ладно, изображение! А функции? Правда ли, что женщина хочет всегда? И как это определить? А месячные? Совершенно непостижимо!

Меня, собственно, удивляла даже грудь. Вот опираются мои одногруппницы ею на парту – больно им, или ничего себе, приятно? Опять же, соски – насколько они чувствительны, и каково их разнообразие – бесконечно ли, или может быть разбито по группам и классам? То же, между прочим, относится и к форме самих грудей. Есть ведь побольше и поменьше, есть покруглее и поплоще, повытянутее, наконец….

Ну и одежда, конечно, не добавляла оптимизма в намерении разобраться. Зачем ее-то много, то мало? Бюстгальтер, он зачем нужен, по сути? Трусы (я носил «семейные» или плавки) – почему они всегда одинаковой формы, такие маленькие? А колготки – греют ли они зимой, жарко ли в них летом?

Помню свою отроческую мечту стать невидимкой и проникать в места, где все женщины голые… Стесняются ли они друг друга? Прикрываются ли чем-нибудь, или, бесстыдницы, выставляют все напоказ – все равно никому не нужно!

Удивительно, всех этих физиологизмов я вовсе не применял по отношению к Татьяне! Как-то по умолчанию принималось, что к ней все это не относится. Она чиста во всех смыслах! Это вообще была  моя  тогдашняя манера оценки действительности в целом, и женщин в частности. Я смело выделял все, что заблагорассудится, из общего ряда и наделял их свойствами совершенной исключительности. Про девушек же рассуждение было такое, что есть те, кто достоин  самого чистого, самого возвышенного отношения, и те, у которых на деле можно поинтересоваться особенностями, описанными выше…Не то, чтобы такое разделение мне самому сильно нравилось, но я верил, что найдется та, которая совместит в себе земное и небесное!

Татьяна пока проходила по небесному разряду. Это про нее и про ее предшественниц я напевал песенку БГ, словно сочиненную каким-нибудь миннезингером или блоковским Бертраном:

Мне не нужно касанье твоей руки

И свободы твоей  реки

Мне не нужно, чтоб ты была рядом со мной,

Мы и так. и так далеки.

Но бывали у меня и приключения вполне эротического толка. И хотя до главного дело не доходило, но, если задуматься, а что  тут главное, что второстепенное? (Понятно, что в 19 лет я имел однозначный ответ на этот вопрос).

Весной нынешнего, 1987-го то есть, года в меня влюбилась одна особа, учившаяся на курс младше. Влюбилась, что называется, не на шутку. Конечно, она была ужасно некрасивой! Но ей и горя было мало, как будто она этого вовсе не замечала, норовя покуситься на меня. Смотрела томными газами, облизывала пересохшие (помадой не пользовалась) губки, соблазнительно открывая ротик, вздыхала и робела. С неприятным чувством я смотрел на это по той причине, что видел в ней (назовем ее Ольга) некую карикатуру на самого себя в период безнадежных увлечений. То есть, всегда.  Решительно в ней не было ни небесного, ни земного!

Надо полагать, опытностью в любовных делах она отличалась не больше моего. Поэтому ее тактика была проста – ходить за мной по пятам и вздыхать. Мне казалось, что надо мной уже  смеются окружающие! Я стыдился ее уже теперь, а в качестве возможной подруги и подавно.

Будь я более искушен в таких делах, завлек бы ее в укромное место и сделал все, что (все-таки, даже с ней!) хотел. Возможно, она была бы мне даже благодарна, ее ведь, наверное, существующее  положение дел устраивало ничуть не больше, чем меня. Но я решительно не могу представить себе нас с ней в интимной обстановке!

Как-то раз, была ранняя осень, мы  пошли с ней - и группой других интересующихся - в кино, на только что разрешенного (после мученической смерти на чужбине) Тарковского. Потом сложилось как-то так, что именно мне нужно было проводить Ольгу до ее дома – в отдаленном районе, прямо противоположном от моего. И сам не пойму, как вследствие всего этого мы оказались на одном из этажей недостроенного дома (таких было много в спальных районах, мы, еще школьниками залазили туда пить пиво – охрана отсутствовала как класс!).

Вся дрожа, она прижалась ко мне, подставляя губы. Я, преодолев себя, поцеловал ее, как умел. Она прижималась все сильнее, расстегивая свой плащ. Что ж, природа начала брать свое, и я продолжал целоваться с большим интересом спортивного свойства (отрабатывая на ней приемы), одновременно шаря рукой по ее спине, сначала по шерстистой кофточке под плащом, потом, ухитрившись, поддел кофточку снизу и моей ладони открылись довольно-таки широкие просторы ее спины от талии и выше. Где-то посредине я нашарил бюстгальтерную застежку, туго впивавшуюся в пышное тело. Совершенно случайно, я сорвал крючок,  застежка исчезла, Оля глухо замычала, не отрываясь от моего рта и обнимая меня все крепче. Что ж, я понял это (и вполне справедливо) как призыв к продолжению.

Резким движением снизу вверх я поддел ее юбку и ухватился за резинку теплых колготок. Оля как будто этого и не заметила. Еще одно движение дрожащими руками в обратном направлении – и ее колготки пали на уровень колен – о чудо!  - вместе с трусами! Вот тогда я и получил некоторые сведения о женской анатомии, приведенные мною выше.

Право, не знаю, чем бы закончилось дело!  Оля продолжала судорожно обнимать меня, тычась совсем уже бесформенным, мокрым ртом в мой – точно такой же. Невольно сделал шаг назад – и очутился на балконе без перил на уровне примерно пятого этажа! Еще один шаг сделал бы мое падение неминуемым.

Мы в ужасе застыли на месте. Оля, в спущенных колготках и трусах,  я, удерживаемый, по сути, только ее объятиями. Если бы она их ослабила, я мог бы не сохранить равновесия! Секунда длилась и длилась А что если, мелькнула у меня мысль, она захочет умереть вот так, на пике высшего наслаждения? Или хотя бы потеряет сознание?

Очень кстати снизу раздался грубый голос сторожа, мигом изменивший диспозицию.  Ольга, торопливо  шагнув назад и втянув меня за собой, принялась приводить себя в порядок, я, в изнеможении прислонился к твердой стенке. Спасен! И на этот раз спасен!

Собственно, ничего большего у нас с ней не было. Случившееся произвело впечатление на нас обоих, мы целый месяц шарахались друг от друга, как коты – потом она, отличница, кстати, и надежда филологической науки – отбыла на стажировку в Чехословакию. Если бы тогда, или потом у нас с ней что-нибудь получилось, как здорово было бы избавиться таким образом от столь странной связи! Вот так мне повезло -  или наоборот.

Что ж, изложу  перечень «своих женщин» в виде краткого списка. Конечно, кавычки уместны, причем, как вы увидите, вокруг каждого из этих слов. Порядок будет хронологическим, с раннего детства по декабрь 87-го.

Катя Скворечнева. Так называемая «детсадовская любовь», которая среди мальчиков моего поколения была у всякого. Помню платьице треугольником, косички, синие глава. Не исключено, правда, что все это лишь наслоение последующих представлений о детсадовской любви Выражалось это чувство (насколько я могу понимать, взаимное) в невинных похаживаниях за руку под улюлюканье некоей части детсадовской общественности. Сдается мне сейчас, что Катя больше кокетничала, задирала нос, я был ей нужен постольку-поскольку. Все, впрочем, женщины таковы.

Воспитательница Вера Павловна, обладательница огромного бюста. Уж не знаю, как назвать мое чувство к ней, но оно, несомненно, было.  Ну да, физиология, стремление к материнской груди и все такое прочее. А что, скажете, все остальное (я про любовь) менее физиологично? Мне честно хотелось с этой грудью что-нибудь сделать – помять ее, уснуть на ней или между них. Увы, ничего не вышло, и выйти не могло.

Елизавета Е. Это уже пятый класс. Хорошенька брюнетка с редким именем, тонкая, как тростинка, с раскосыми слегка глазами. Большая кокетка. С третьего класса дружила с одноклассником Игорем, причем у всех на глазах – уже к пятому классу – эта дружба начала перерастать во что-то большее. Они ссорились уже как влюбленные – демонстративно, с использованием разного рода подручного материала. То есть, всех нас. Между прочим, я все это прекрасно понимал уже тогда, и больше всего хотел, чтобы в качестве предмета для ревности Лиза выбрала именно меня (собственно, я осознавал, что иначе приблизится к ней не удастся). Однако как бы не так! Но не унывающий Галилей, придумал еще одну хитрую вещь – он (то есть, я) вдруг пришел в совершенную уверенность, что Лиза в него (меня, нас, одним словом) влюблена! Но боится сознаться по свойственной девицам застенчивости. Это было чувство, если вдуматься, очень позитивное, пусть и ошибочное. Благодаря нему я смотрел на прочих ее кавалеров, включая того самого Игоря, свысока – вы, мол, ничего не знаете! Ну, так и не узнали, в итоге.

Жанна Ж., предмет серьезных и длительных платонических воздыханий, одноклассница тож. Девочка из неблагополучной семьи,  со странным для такого слоя именем, однако стремившаяся к вершинам. Училась она очень хорошо, занималась спортом, и лишь иной раз приходила в школу заплаканная. О, я был готов, глядя на нее, разрушить весь мир, начав с ее семьи. Почему-то благодеяния, которыми я  намеревался осыпать Жанну, рисовались мне в слегка филантропической форме. Вот, думал я, если бы ее квартиру отобрали и стали продавать, я бы выкупил ее и благородно вернул владельцам. И Жанна была бы мне благодарна! Кто бы продавал в советское время квартиры, и на какие деньги я бы свершил поступок, слегка все-таки отдающий барством – задумываться было просто невозможно. Ну не вписывалась такая проза в мои благородные рассуждения!

Сонм героинь экрана и литературы.  Среди них самые ранние (и, как ни  странно, синхронные по времени возникновения в моей жизни) это Красная Шапочка из советского многосерийного фильма и радистка Кэт. О, я был в них влюблен! Но любовь эта была густо замешана на эротических дрожжах. И та, и другая нравились мне своей беззащитностью. Хотелось  их спасать – то есть,  властвовать над ними – то есть, обладать. То же относилось и к пушкинской Татьяне – я очень хорошо представлял себе ее в тот момент, когда «сорочка легкая спустилась с ее прекрасного плеча». Ниже, еще ниже спускайся, сорочка! Падай вместе с ним полог «тайны брачныя постели». Я бы ее утешил – пожалуй, как приснившийся ей медведь (что, как известно каждому филологу-первокурснику, есть эротический символ, самый что ни на есть реалистичный, грубый и мохнатый).

Зиночка З. Это уже любовь – тоже платоническая – первых двух курсов. Адресат (не узнавший об этом) моей юношеской, так сказать, лирики. Ее я видел только издалека (она училась на историческом факультете) и это обстоятельство меня вполне устраивало. Особенно беря в расчет обстоятельства взаимоотношений Петрарки и Данте с их возлюбленными. Такой остренький носик, пухлый (пожалуй, что и чересчур при учете общей худобы) щечки. Из-за этого глазки как бы сонные, но, возможно, и заплаканные. Значит, стоило ее защищать со всеми вытекающими последствиями (см. выше про Красную Шапочку и т.п.).

Ира И. Так же неизбежная, как и детсадовская любовь, девица легко поведения, живущая по соседству. Глядя на нее, я испытывал вполне определенные желания, но никоим образом не намеревался удовлетворить их с ее помощь. Поскольку грубость и вульгарность этой особы меня раздражали даже больше, чем влекли ее сомнительные прелести. Хотя, буду откровенным, может быть, я ее просто боялся!

Бедная Ольга,  приславшая мне из Чехословакии письмо, которое я порвал, не читая. Стыдясь своего несостоявшегося романа!

И, наконец, Татьяна.

Та, в образе которой диалектически должны совпасть эротические, бурные мои наклонности и тяга к небесному. Именно так, я полагал, и должен родиться настоящий мужчина, весь в огне, буре и натиске!

Заключу: к женщинам ли я тянулся? К их ли прелестям испытывал вожделение? Да нет, конечно. Плохо, что не знал всех этих подробностей, всех этих механизмов? Ну, конечно  – узнал бы раньше, раньше бы простился  с иллюзией. А вообще-то и хорошо даже, что долго ничего не происходило.

Ведь это юность, ее настоящее лицо – тяга к неизвестному.  Желание, разлитое повсюду и ни на чем не оседающее, подобно инею… Хорошо не дотрагиваться до него, но дышать им. А дотронешься – оно и исчезнет. Можно сказать, что растает, можно – что испарится.

 

Галилей дома.

Отец: газета и шнурок. – Его презрение. – А в детстве спас. – Неформалы и Новый год.- Хочу к ним! - Материнская косность. – Кто первый бросит другого? - Ее песни. -  «Нет» не трудовым доходам!

 

Так я был погружен в мысли о Тане и обо всем, с ней связанным (в том числе  даже и сегодняшнем, дурацком, кинофильме), что, придя домой, тут же упал на диван в своей комнате и не сразу отозвался на призывы отца. А призывал он меня, сидя в гостиной « поговорить, наконец, толком».

- Конечно, давай! – откликнулся, наконец, я с преувеличенным энтузиазмом, не вставая еще с места.  Но было уже поздно.

Отец сам стоял в дверях моей комнаты, с газетой в руке и смотрел крайне неодобрительно.

Что ж, опишу его подробнее. В то время  отцу едва исполнилось 45. Был он высок, кудряв (уже почти сед, что совсем его не портило). Равным образом украшали его очки в роговой оправе, дополненные актуальнейшим тогда аксессуаром – черным шнурком, служившим, уж конечно, не для практических целей, вроде предохранения от спадания очков с носа, но исключительно «для красоты».

Его телосложение можно было назвать вполне гармоничным. Высок, строен для своих лет. Причем он никогда не занимался  спортом. Я-то, положим, тоже, но исключительно по лени и слабоволию. Он – из чувства презрения к столь малоинтеллектуальному занятию.

Да, мой отец был интеллектуал и плейбой! Вот и теперь он был облачен в стильный (а что вышедший из моды лет 10 назад, так стильный тем более)  домашний наряд.  Новенькие blue-jeans с широким офицерским ремнем и аккуратная клетчатая (сине-белая) байковая ковбойка. Я, в своих вечно болтающихся одеждах (в основном с его же плеча), выглядел рядом с отцом совершенно нелепо! Это было одинаково ясно и мне, и ему, и прочим окружающим.

Увы, отец меня презирал! В крайнем случае, относился с недоумением, не лишенным (как мне казалось тогда) известной доли брезгливости. Что ж, я был нескладен, некрасив, нелеп. У меня не было женщин. Я грыз ногти, а то и вовсе ни  с того, ни с сего начинал заикаться при разговоре. Как иначе ко мне было относиться ему, красавцу и победителю?

А ведь в детстве все было по-другому. Отец носил меня на руках, брал с собой на работу в НИИ электровозостроения, где он – временно, конечно -  трудился мнс-ом (так и проработал до пенсии; по уровню легендарности мнс явно на уровне «горбатого Запорожца»). Знакомил с красивыми женщинами, которые – я это видел и тогда – улыбались и мне, и ему, но ему – иначе, лучше, шире, что ли. В общем-то он использовал меня в этом случае как сексуальную приманку. Так сказать, доказательство силы своих чресел. Но ведь тем самым он мной и гордился! И даже, думаю, любил!

Я же помню, как он под Новый год прилетел из другого города, бросив командировку (а может, и еще кого-нибудь), когда у меня, пятилетнего, тяжелое воспаление легких! Как всегда, спохватились поздно, температура зашкалила за 40, дело пахло керосином (мой троюродный брат таким вот образом отдал богу душу, о чем взрослые, не стесняясь, шептались у моей кровати – а я, несмотря на возраст и болезнь, все понимал!). Да, помню отца, врывающегося в комнату, еле видного сквозь полумрак ночника и жара. Кричащего первым делом на мать, потом – обнимающего меня, сдвигая холодной небритой щекой мигом высохший компресс с моего лба. Умирающий я сразу же пошел на поправку.

Увы, я его разочаровал, взрослея! Пошел, знать, в мать. Может быть, отцу воображалось, что он в 18 лет выпьет со мной первую рюмку водки. Познакомит с доступной женщиной. Научит управлять автомобилем. Да я сам был бы невероятно счастлив от всего этого! Но ничего не вышло. И выйти не могло! Просто  с таким, каким я стал к своему совершеннолетию, ни одной из вышеописанных операций совершить было абсолютно невозможно! Со  мной даже поговорить толком было нельзя! Я сам был в этом настолько уверен, что даже и не пытался что-либо изменить. А если и пытался. То получалось так же неудачно, как вот только что.

- Да, пап, ты чего?

- «Чего»… Ничего. Вот хотел с тобой статью в «Аргументах» обсудить. Ты читал?

- Нет еще, но интересно, да?

Голос мой дрожал самым предательским образом - от волнения и опасения все испортить. Но отцом-то это, конечно, понималось как  скрытая насмешка. А то и как открытое издевательство.

- Ну, кому интересно, кому не очень. А жаль, если так. Ты вот скажи, что у вас в молодежной среде о перестройке толкуют? И эти…неформалы, у нас уже появились, или как обычно, ждем распоряжения ЦК?

Он хмыкнул своей шутке. Я даже не пытался улыбнуться в ее поддержку – все равно бы ничего не получилось.

- Существуют, конечно…Я уже даже познакомился со многими…- прозвучало это как-то уже очень уныло. Будто познакомился через силу, по решению того же ЦК…

- И кто эти твои знакомцы – хиппи, панки, рокеры? Или, как их там, нетрадиционно ориентированные? Или те и другие вместе – саркастически поинтересовался отец.

- Да нет, - пробормотал я., - обычные ребята, нормальные…

- Ну, значит, прикидываются, мимикрируют. – убежденно сказал он. – Гонятся за модой. Вот в этой статье, например, их хвалят и пишут при этом полную чушь. Ну кому это интересно – культура, контркультура, прочая макулатура? У нас в стране на производстве полный завал, в науке, словно Мамай прошел, а тут еще панки… С основы, с базиса нужно начинать, тогда и все прочее приложится. Взять хоть наше НИИ – директору уж лет 10 как на пенсию пора. И что? Разве у кого-то рука поднимется на этого «ценного кадра»? Как бы не так. А в министерствах, если покопаться, еще сталинские соколы засели. Вот бы их сковырнуть! Тогда и про панков можно поболтать.

- Ты прямо по Брежневу – будет хлеб, будет и песня! – вдруг ни с того, ни с сего начал заводиться я.

Он посмотрел на меня поверх приспущенных очков и ничего не сказал. Видимо, глупее ответа и вообразить было нельзя! Не в том дело, что я неудачно пошутил, отец был наверняка уверен, что я просто не понял и сути вопроса! Ну и ладно, нам не привыкать.

-  А вот, кстати, что, - я решился идти ва-банк. - Я тут хочу новый год с друзьями встретить, с неформалами вот этими, в которых ты смысла и толка не видишь. А между прочим, именно они авангард перестройки, а не ваши там…министры. Так вот – отпустите меня. Там приличный дом, люди серьезные, художники. Отпустите?

Про серьезный дом в отношении артельного помещения сказано было, конечно, слишком сильно. Но как аргумент звучало неплохо.

Отец, несколько удивленный моим внезапным напором, пожал плечами.

- И чем вы будете там заниматься с серьезными людьми?

-  Да как чем, «Аргументы» вслух друг другу читать, про перестройку дискутировать! – сказал я грубо, одновременно себя за грубость проклиная.

- Да-да, - сказал отец неопределенно. – Ну, ты с матерью это реши. А я не возражаю.

И был таков. Отчаявшись разобраться в своих чувствах к отцу в частности и окружающему миру в целом, я принялся яростно переодеваться в домашнее, расшвыривая вещи по комнате. Особенно досталось румынской рубахе – с его, конечно, плеча. И в самом деле – кто бы брался меня учить! Неудачник! Перестройка не для таких как он! Ему и его НИИ уже поздно что-то менять, жизнь профукана!

Увы, я полностью следовал логике и лексике своей матери!

И это открытие меня несколько охладило. Ведь все отрочество я видел в матери силу сугубо косную, консервативную, к интеллектуальным порывам, во-первых, неспособную, и, во-вторых, направленную на то, чтобы эти порывы сдерживать и гасить у основания. Собственно, как я понимал уже тогда, эти все качества были присущи любой женщине. Более того, имена эта косность весь их пол и характеризовала лучше всякой физиологии. Защищать свое гнездо, удовлетворять базовые потребности мужчины, помогать своим спутникам по мере скромных сил, не забегая вперед и даже не давая о себе знать, пока не спросят. Не потому, что нельзя, а потому, что лучше помолчать, не показывая своей природной ограниченности! Как говорила мать, «чтобы не позориться».

К тому же я подозревал, что в основе самого союза моих родителей лежит какая-то тайна. Мать была отцу совсем не парой! Он был высок и строен, словно устремлен ввысь – она коренаста, прижата к земле. Он красив, с гордым профилем – она обыденна, курноса. Он из интеллигентской семьи – она из глухой деревни. Кстати, эта деревенскость и на стиле ее одежды сказывалась, и на том, как она обустраивала нашу квартиру. Наконец, он читал все на свете (конечно, в рамках шестидесятнического культурного этикета), от него я узнал о Кафке, Джойсе, Прусте – она не читала даже газет. Хотя и получила одинаковое с отцом образование, в техническом вузе.

Нет, несправедливо ее осуждать! – сказал я себе. – Она же женщина все-таки, ну и мать… Кстати сказать, в моей защите она и не особенно нуждалась. Всеми делами в доме заправляла мать, деньгами распоряжалась тоже она. Отец отворачивался от всего этого довольно высокомерно – как и в данном случае.

Ну  зато и натерпелся  я от нее немало… Хотя, как ни странно, сносил все смиренно, не обижаясь абсолютно. Да и то – мать она мать и есть, бывает куда хуже. У того же Вадима Ж., например. Мало того, что она не выпускала его из дома до окончания школы, она еще и колотила его, при одноклассниках, по голове толстенным словарем иностранных слов….

Между прочим, к стихам приучила меня именно мать. Одной из причин отцовского презрения, несомненно,  был мой выбор - и жизненный, и образовательный. Гуманитариев он не то что не любил, но как-то не считал за серьезных людей. Мать, конечно, о Мандельштамах-Пастернаках слыхом ни слыхивала, но стихи мне в младенчестве вслух читала и песни пела. Народные и на стихи Есенина..

Отговорила роща золотая

Березовы веселым языком

И журавли печально пролетая

Уж не жалеют больше ни о ком.

Я знал эти банальные, в сущности, строки, наизусть еще не понимая их смысла. Конечно, Есенин автор перехваленный,  неровный и неаккуратный. Если бы он больше работал над шлифовкой своих образов, было бы лучше – но что-то такое в нем все-таки присутствует!

Итак, отца я любил, матери скорее побаивался, и потому-то был неприятно удивлен, заочно приняв участие в их  традиционной уже перебранке. Причем – заимствовав логику и инструментарий рассуждений матери, то есть, на ее стороне! Мать попрекала отца все время, сколько я себя помню. Эти попреки с годами насыщенней и регулярнее не становились, они нарастали и спадали как-то волнами. Я думал, будучи подростком, что отцу следовало бы уйти от нее и ничуть не был намерен его осуждать в случае чего (кстати, подразумевалось, что я останусь с матерью). Хорошо бы, думал я, если бы он уехал в Москву, а лучше за границу, присылал необычные подарки, и потом выписал бы меня к себе… Но отец  больше отмалчивался, не возражая матери (а репертуар был самый обыкновенный – отсутствие денег, перспектив, любви). Оставлял ее доминировать, и, в сущности правильно делал – мать была победительницей, но в качестве трофея ей доставалось выжженное семейное поле… Которое ей же и приходилось впоследствии возделывать!

И я не продолжал удивляться: почему он ее все-таки не бросит. Нет, мне, конечно, никак не хотелось развала семьи, обеспечивающей мне вполне комфортное, хотя и несколько мещанское существование. Но ведь это был мезальянс – и тут я, уже скорее как эстет, был на стороне отца!

Вот и сейчас – мать была на работе и никаких решений без нее отец принимать не собирался. Так что судьба моего Нового года – а может быть, и многих лет впереди! – висела на волоске…

- А где мать-то? – крикнул я отцу, не особенно рассчитывая на ответ.

- На собрании, - тем не менее отозвался он. – Иди на кухню, поешь там, картошку я пожарил.

- Что за собрание? -  снова крикнул я, обрадовавшись внезапному примирению.

- Партийно-профсоюзное. Приехал какой-то лектор или ревизор из Москвы. Про новые веяния рассказывать будет, – отец вновь появился в дверях моей комнаты. – Обсуждать будет, кто прав – Борис или не Борис… Только я так тебе скажу – правды мы все равно не узнаем. Ни-ко-гда!

- Ты пессимист! – вновь вскипел я. – Почему это не узнаем? Ты посмотри, газеты-то все читаешь для чего, глянь только – сколько новых фактов открылось за последнее время! За несколько всего месяцев! И про Бухарина, и про Вавилова!

- Ну, про них-то может быть. Про прошлое все, вот в чем дело! Ты пойми, что есть информация, которая не может не быть секретной. Про армию, про безопасность, про деятельность властей. Что в Америке, что у нас простым людям про это знать не положено.

- Вот именно, что в Америке плохо! Мы же и должны Америку победить, обойти по кромке, если не силой оружия – мы тут добровольно отказались и им пример подали – но иначе!  Мы должны победить ее морально, за счет гласности, которой у них нет, а у нас есть или будет. И во всем мире будет. Ты же слышал, что она уже вошла в мировые языки, без перевода, как спутник.

- Как же, glasnost, - сказал отец неожиданно не с сарказмом, но со вздохом, - посмотрим…. Ну иди, поешь. И про Новый год я не забыл, поговорю с матерью сегодня же. Я и правда не возражаю, пора тебе самостоятельно всем этим заниматься. Кстати – какой подарок хочешь? Я почти договорился с одним знакомым, он базой заведует. Сделает тебе норковую формовку, а то, что ты в этом кролике ходишь, неудобно.

(Самому отцу этот знакомый – или знакомая!- сделал(а) шапку пыжиковую, натурально, как у члена Политбюро!)

- Шапку? Ну уж нет!  -  я подскочил к отцу, невольно сжимая кулаки. – Вот они, ваши хваленые принципы! Ты что, правда думаешь, что я буду носить шапку, которую ты достал по блату? Нет, я вижу, что ты и такие как ты, и жаль, что вас большинство – так вот, вы ничего не поняли в сущности перестройки! Никаких  блатов, никакого лукавства быть не должно! Они губят, уничтожают нашу идею! И вы с этим соглашаетесь, невольно помогая аппаратчикам и партократам!

Напустился я на отца, конечно, напрасно – но где бы мог еще высказать все это, наболевшее? В университете все-таки время для таких радикальных высказываний не настало, а в Улялюме, пожалуй, меня просто засмеяли бы.

Как мне показалось, машинально отшатнувшийся от такого напора отец глянул на меня с некоторым даже уважением. Удивлением уж точно! Возражать не стал, да и что можно тут возразить?

- Ладно, мы к этому еще вернемся, все равно вопрос не раньше января будет решаться… А пока давай, что ли на барахолку сходим, мне премию обещали за год, так вот, джинсы тебе купим? Или ты против фарцовщиков с их нетрудовыми доходами.

- Против. – коротко сказал я. – И на барахолку не пойду поэтому. А еще потому, что деньги именно твои я считаю нетрудовыми доходами. Сам же говорил, что ваше НИИ не делает ровным счетом ничего, а премию брать не стесняешься. Даже радуешься. Вот если бы ты ее вернул, и другие тоже, может, ваш директор бы и задумался. А если бы про это в газетах написали – как бы ты к гласности не относился, а могли бы написать – так может, и директора бы вашего сняли, о чем ты так печешься. Москва бы могла снять запросто!

- И вообще, - крикнул я вдогонку отцу, тихо ретировавшемуся в гостиную, - я верю в победу коммунизма!

То, конечно, была цитата из «Курьера» - фильма, который я считал образцовым с точки зрения  намерения показать наше поколение – но безнадежно испорченным в корне неверными представлением о сути происходящего людьми старшего возраста – сценаристом и режиссером. Впрочем, отца, фильма не смотревшего, эти слова должны были поразить до глубины души – как поразили они законченных циников-журналистов в фильме. Что, судя по всему произошло и на этот раз. Шума падающего тела слышно не было, ну и то ладно. Довольный маленькой победой, одержанной новыми силами (то есть, мной) я отправился есть жареную картошку.

А и правда, верил ли я в коммунизм? В каком-то смысле, безусловно! Но смысл этот как-то никак не соотносился с КПСС вообще и Горбачевым в частности. У них был свой коммунизм, моему, как пелось в одной блатной песне, «двоюродная копия».

Потом, уже не общаясь с отцом, я сибаритски забрался на свой диван, полистал пару журналов, добытых несколько дней назад в универовской библиотеке.  Именно полистал, поверхностно проглядел, заранее предвкушая  обстоятельное, подробное чтение.

Мать вернулась поздно, когда я уже дремал,  накрыв лицо «Юностью». Была она чем-то расстроена – видно, собрание прошло не зря, отметил я не без удовлетворения. Перестройка и до их завода добралась! Удовлетворение это, однако, отнюдь не означало желания расспросить об этом подробнее. Скорее – наоборот. Я благоразумно погасил свою настольную лампу и притворился спящим. Заглянувшую в комнату мать это тоже вполне устроило. Она притворила дверь, о чем-то они еще поговорили на кухне с отцом – судя по интонации, вяло бранились, как обычно. А тут я уснул и по-настоящему! И снился мне почему-то Самойлов. Мужественный и интеллигентный, как всегда. А подробностей не помню.

Так закончился, может быть, последний счастливый день моей юности.

 

Первая катастрофа

- Мечты, мечты!- В автобусе-самолете.- КГБ не дремлет! – Как умер доцент. – Роковой поцелуй. - Я пишу донос. – Спасен Пузырем, но не рад. – Из сортира – в вечность. – Прочь из универа.

 

Проснувшись утром, я с готовностью ощутил счастье, которое на удивление часто посещало меня этой осенью и зимой. А особенно в последние дни, Дни зимородка, если верить Кара-Барсову... Да, счастье, накатывавшее внезапно, причем просто так, неизвестно от чего – вернее, потом я находил причину, как бы оправдание, алиби этому чувству, но, действительно, только потом. Вот и теперь только спустя минут пять я вспомнил, как мы с Татьяной ходили в кино, как я держался, довольно ловко, как  проводил ее до дома, не скомпрометировав себя ни одной глупостью.

А вот мысль о том, что сегодня мы с ней договорились встретиться, была не столь радужна. Увы, если вчерашняя встреча прошла блестяще, то в отношении сегодняшней я бы никак не мог этого гарантировать! Опозорюсь, опозорюсь, как пить дать...

С другой стороны, не для того ли я и завлекал ее в свои сети, не для того ли водил ее в кино, чтобы встретиться и сегодня, и завтра, и вообще... Вот насчет этого «вообще» думать было не слишком приятно, потому как страшно, но все-таки очень и очень заманчиво!

Родители были уже на работе. Я, зевая, протопал на кухню, поставил на плиту чайник, включил  радио – третью кнопку которую с недавних пор занимала радиостанция «Юность». Вот по ней-то частенько можно было услышать и Макаревича, и Градского, и даже Гребенщикова (в основном песни с его первого, «белого» альбома, изданного весной). Передавались, хотя и крайне редко, новые группы. Но сейчас там пел Юрий Антонов, актуальный для меня году в 81-м... А что, тогда, в его период выступления с группой «Аракс», он чем-то даже походил на рокера!

На завтрак был батон с маслом и сыром. Я в очередной раз подивился чисто русскому свойству, о котором сейчас стали активно говорить юмористы – в магазинах, что называется, шаром покати, а холодильники полны!

До университета добрался безо всяких приключений. Этим приключениям – будущим – предстояло начаться вот-вот! Я ехал в битком набитом автобусе и думал о Татьяне… Дорога от нашего спального района до центра занимала минут двадцать. С  одной стороны, если бы я жил чуть дальше – на конечной, я мог бы попадать в свою «тройку» более вольготно, а то и место успевал бы занять, вытащить книгу и уйти в нее - на самом ли деле, в целях ли самообороны от назойливых старушенций. С  другой – так было бы ехать дольше минут на десять, которых, конечно, всегда не хватало. Мне было привычно ехать и в насильственном уюте не слишком-то приятно пахнущих мокрых пальто и мутоновых шуб. Тем более что, сделав  привычный маневр, я оказался в треугольном закутке из поручней за задней дверью, и теперь никакая давка мне не была страшна. Живо продышал окошко в полукруглом боковом  стекле, слегка похожем на кабину самолета изнутри – и стал смотреть на дорогу, а больше, прямо скажем, мечтать.  Виделись мне смутные контуры чего-то небывалого еще, но такого желанного. Этакого приключения, не похожего ни на мои печальные эротические опыты, ни на то, что я видел в кино, в том числе во вчерашнем. И случайно ли она коснулась меня рукой? Прижалась плечом? Заливисто засмеялась над дурацкой шуткой, поглядывая при этом на меня?

Я даже понимал, чего мне хотелось. Наконец-то соединить  свои вполне определенные влечения с необходимости в любви настоящей, большой,  могущей послужить таким мощным источником поэзии! Я хотел быть с той, кого люблю по-настоящему.

Приключение, приключение само шло ко мне!

Что ж, приключения начались немедленно по прибытии в универ, но совсем не такие, как я предполагал. Уже на лестнице меня встретила наша замдеканша, Агнесса Львовна. Та еще реакционерка, между прочим! Я, как и все на факультете,  отлично видел -  она внимательно следит за всем, что у нас происходит, с единственной целью – когда будет можно, всем обо всем доложить! И сейчас мне почудилось, как что-то вроде удовлетворенного, злого огонька промелькнула в ее глазах. И что, она меня ждала здесь специально? Сколько же времени?

- Ага, вот вы где... Попрошу вас сейчас же зайти в деканат. И поживее! Там вас ждут!

- Но у меня английский... – сказал я на всякий случай. Попробуй с Агнессой поспорь!

- Так! Не разговаривать!

Предчувствуя что-то катастрофическое (и ощущая извечную, предательскую дрожь в коленках!) я зашел в деканат. Там стоял, небрежно листая журнал посещаемости, некто очень обычного вида  в простом синем костюме, с простым галстуком... Но таким повеяло от него – нет, не холодом, но пустотой, силой, неограниченной властью, что я даже не удивился когда он сказал: «Комитет государственной безопасности». Тут я и, образно выражаясь, сел. А говоря проще – потеряв оставшуюся силу воли, рухнул в дерматиновое кресло для посетителей.

Невысокий смуглый человек круговым жестом фокусника показал и сразу же спрятал свое удостоверение, буркнув что-то не слишком разборчивое (типа «капитан Шабдурасулов»). Все остальное он интонировал очень четко, как по писаному, и поэтому я, анализируя весь разговор, понял:  он не хотел, чтобы я его имя и звание запомнил! По крайне мере, запомнил однозначно.

- Ну, присаживайтесь, молодой человек вот сюда, поближе! А я недалеко...

Он ловко поместился в кресло декана. Я, дрожа, но изо всех сил не показывая вида, пересел  на жесткий стул, где обычно восседали двоечники и прогульщики. Таким же нарушителем, да вдобавок еще и врагом народа я себя сейчас и ощущал. Не любить КГБ мне полагалось по статусу революционера-реформатора. С другой стороны, я вполне искренне уважал работающих там профессионалов, которые на равных соревновались с самыми сильными противниками – и почтив всегда побеждали. Такими в СССР были, пожалуй, только хоккеисты. Ну, еще космос, ракеты – а отнюдь не пьяницы-офицеры и сволочи-дембеля в полной злоупотреблениями советской армии. Все остальное у нас было хуже, чем везде в мире.

Один мой знакомый весной этого года, только вернувшись из армии, отправился записываться на работу в КГБ, чтобы бороться с коррупционерами и врагами перестройки  – но его, вежливо выслушав, на работу не взяли. А жаль, такой горбачевский призыв был бы очень кстати. Разумеется, до меня доходили слухи о расправах над диссидентами,  о подвалах местного управления – по народной молве, самом высоком месте П., откуда Магадан видать… Так что, помимо прочего, а может быть, и в первую  очередь, КГБ я боялся. Понимал это и сердился на свою, можно сказать, генетическую память. Ну не 37-1 же год, да и я не Бухарин и не Вавилов…. Даже не Карманов, который про «контору» выражался исключительно нецензурно, что я ставил ему, скорее в вину - как  признак политической негибкости, да и попросту социальной отсталости.

- Вы, конечно, догадываетесь, зачем я вас сюда пригласил, о чем хотел тут с вами побеседовать...

Тут же волна, вихрь пронеслись в моей голове: газета, улялюмские посиделки, где, бывало, курилось кое-что покрепче табака (хотя и не мной)... А в соседней комнате могло употребляться  и вовсе криминальное... Наркотики, главный хит нынешнего сезона! Только полгода назад об этой проблеме заговорили  во всеуслышание, чему я был, разумеется, только рад – гласность есть гласность. И сразу же за дело взялась не только милиция, которой веры было не слишком много, но и КГБ. То, что эта бескомпромиссная борьба дошла и до меня, радовало не очень. Вместе с тем, я уже готов был пострадать, потому что ведь и правда мое умолчание, а главное, равнодушие к происходящему заслуживало наказания.  Тоже мне революционер, готовый бороться за всеобщее счастье, и игнорирующий тех, кто в двух шагах!

Да, я  догадался и кивнул. На всякий случай – вес же достаточно неопределенно.

- Да? И о чем именно?

- О...о жизни... – еде выдавил я из себя.

Шабдурасулов вежливо улыбнулся, словно неудачной шутке.

- Да нет, скорее о смерти... Известно ли вам, что вчера вечером ваш преподаватель, гражданин Кара-Барсов скоропостижно скончался? Возможно, покончил жизнь самоубийством?

- Что? – вскинулся я. – Да как же... Я видел его...

- Вот именно! – перегнулся через стол Шабдурасулов. – Именно что видели, и почти последним! О чем был разговор?

-  Ну... ни о чем, о философии... – пробормотал я, живо чувствуя, что, передай я его содержание слово в слово, меня тут же отправят если не в камеру, то в психушку. Куда инакомыслящим и положено по их логике! Она же ничуть не изменилась со времен Сахарова... Которого, кстати, отпустили, но я-то совсем в другой весовой категории! Меня-то не отпустят! Генетическая память и Кармановские примеры явно брали верх. Про Кара-Барсова в этот момент я даже не думал – не мог поверить, что ли… Или не знал, что с этой новостью делать, вот и загонял ее куда подальше.

- Вот как? – как бы удивился Шабдурасулов. – А не говорил ли гражданин Кара-Барсов о неизбежном конце советской власти? Не пророчил ли поражения СССР в конкурентной борьбе с Западом?

Хотя слова Кара-Барсова про змея можно, наверное, было бы истолковать и так, я поспешил (наверное, с излишней, подозрительной горячностью!) выгородить своего учителя... Нет, я не мог поверить в его смерть! Набравшись смелости, я пробормотал заискивающе:

- А скажите, когда это произошло? И как?

- Предположительно, в 24.00, на квартире гражданина Кара-Барсова. Вместе с ним в тот момент находилось еще пять человек. Вот их фотографии. Вам они знакомы?

Я вгляделся в одинаковые карточки, паспортного размера, выложенные передо мной. Мужчины. Слава Богу, все незнакомые... А ведь среди них мог быть и я.

- Приглашал ли вас господин Кара-Барсов принять участие в его собрании?

- Приглашал, да...

- Почему же вы не приняли этого приглашения?

- Ну... я в кино пошел... с девушкой...

Это, конечно, был ответ идиота. Я бы никогда не поверил на месте капитана в его правдивость. А что, если он попросит адрес девушки? Должен ли я, как студент в старом каком-то романе пойти на каторгу, но не назвать Татьяну?

- С девушкой? – опять как бы удивился капитан. – Как интересно!

- Почему? – тупо спросил я.

- Известно ли вам, что на квартире Кара-Барсова, расположенной в общежитии университета, проводились гомосексуальные оргии? И смерть его, этого вашего учителя (последнее он произнес с отвращением), по некоторым данным,  произошла вследствие одной из таких оргий?

Шабдурасулов спросил это как-то легко, словно вскользь, но потому, как он поглядел при этом на меня, я решил, что это самый главный для него вопрос. И, вопреки всему, вздохнул с облегчением – политика, а значит, и моя газета, их не интересовали! И вдруг меня живо заинтересовала сама техника произошедшего там... Как умер Кара-Барсов? Отчего? И можно ли в таких оргиях покончить жизнь самоубийством?  Каким образом с технической, так сказать, точки зрения? Воображение живо нарисовало мне несколько поистине отвратительных, но изобретательных картин, от которых я поспешил отмахнуться. Равно как и напрочь отречься от такого знания о Кара-Барсове, хотя, надо сказать, вчера я начал его кое в чем подозревать!

-  Мне ничего об этом ничего неизвестно, - сказал я, как мне показалось, очень достойно. Возможно, потому, что обрадовался – не наркотики все же!

   -  Утверждаете, что неизвестно... А вот это как прикажете понимать?

Он опять ловким движением извлек нечто из картонной папки. Увы, это была фотография нашего злосчастного поцелуя! Черно-белая, большого достаточно формата… На фото все выглядело гораздо более эротично, чем на самом деле. Но дело было не в том – оказывается, только мы успели открыть дверь, как были застигнуты неким искателем сенсаций! Они повсюду! Боже мой, кто же он таков?

- Ну, так объясните, что означает это? Простое дружеское прощание ученика с учителем?

- Ничего, - угрюмо сказал я, опустив голову. Это была катастрофа. В одну секунду от меня, прежнего, кажется, ничего не осталось. Увы, это было заблуждение – большей части Галилея еще предстояло погибнуть всерьез в скором будущем!

- Я думаю, это можно будет поместить в вашей стенной печати. Тут у вас, кажется, газета интересная висит? Так вот туда. В порядке хотя бы самокритики главного редактора. Очень, очень поучительно! Ну уж родителям и комитету комсомола мы сообщим в обязательном порядке.

- Не надо! Пожалуйста! – сейчас я готов был упасть на колени, рассказать все, что я знало, про всех, про себя, про Татьяну, про несчастного Кара-Барсова.

Но Шабдурасулову этого не требовалось. Он деловито положил передо мной лист бумаги, придавил его синей ручкой с мягким колпачком.

- Вот что. У вас есть хороший шанс оправдаться. Если вы напишите, что вы на самом деле обсуждали с Кара-Барсовым, не только вчера, но и раньше, кто при этом присутствовал, кто был втянут им в беседу... Ему ты все равно не поможешь, ты пойми это, а сам можешь опозориться навсегда. А если в зону попадешь? Читал «Огонек», видел, что там происходит? А ведь, сам понимаешь, на самом деле куда хуже!

- Что... писать?

- Ну, про антисоветские разговоры, участвовали ли в них члены так называемого Общества содействия перестройке... дальше я подскажу.

- А что... и они тоже? – шепотом спросил я.

- Что – тоже?

- Ну, у Кара-Барсова? На оргиях этих?

Шабдурасулов коротко засмеялся, потом стал очень серьезным.

- Нет, их там не было. Но скажу тебе по секрету, уж лучше бы они там были! Для них лучше, конечно.

Я приготовился писать, чувствуя себя полностью раздавленным, униженным, выставленным на всеобщий позор и надругательство. При этом я прекрасно понимал, что нельзя, совершенно недопустимо по всем правилам игры, в которую я сейчас вступил, писать об отсутствии антисоветских разговоров. Да и ведь были такие разговоры, если отвлечься от метафор, то есть, расшифровать их!

- А про литературу можно?

- Про какую?

- Ну... запрещенную.

- О, конечно, конечно, пиши. Очень интересно!

Однако интереса в голосе Шабдурасулова не было. Казалось, он думает о чем-то другом, словно закончив мысленно со мной все дела.

Что ж, тут я мог написать всю правду – и про самиздат в кабинете Кара-Барсова, и про членов ОСП, которые посещали, наверняка посещали этот кабинет! А может быть, поразила меня мысль, это был их склад! Может быть, именно там они всю литературу и хранили! Ведь если проверить отпечатки пальцев, то найдется очень много любопытного! Все это я изложил и крупно расписался в конце.

Капитан взял бумагу, удовлетворенно кивнул, бегло просмотрел и собрался было прятать в свой портфель, вместе с криминальной фотографией. Но случилось невероятное. Дверь с шумом раскрылась. На пороге стоял один из троицы перестройщиков, Пузырь. Его жидкие короткие волосы стояли дыбом, очочки грозно посверкивали. В руке он сжимал кассетный магнитофон «Романтик-306» и микрофон, соединенный с «Романтиком» тянущимся  по полу шнуром. За спиной Пузыря виднелась испуганная физиономия замдеканши, сквозь преграду которой перестройщик, как видно, только что прорвался. Сзади маячили и они – тощий. Застегнутый на все пуговицы Соломинка, и небрежно улыбающийся Пузырь  в каком-то умопомрачительном пиджаке по обыкновению.

- Товарищ Шабдурасулов? – грозно спросил Пузырь. – Очень рад возможности с вами побеседовать лично! Вы, конечно, не возражаете?

Шабдурасулов, против ожидания, только кисло сморщился и кивнул замдеканше. Та исчезла, и, похоже, вовсе не за оперативниками из КГБ.

- Товарищ Киселев, - молвил капитан миролюбиво (я поразился снова – «товарищ»! и как ласково говорит!), - я вас предупреждаю в очередной раз: вы нарываетесь на неприятности! И очень большие!

- Ха-ха-ха, - раздельно и очень издевательски молвил Пузырь, поставив магнитофон и микрофон на наш стол, сделав шаг назад и сложив руки на животе. – А поподробнее можно? И вот на микрофончик этот скажите, сейчас я его включу...

- Включайте, - злобно сказал Шабдурасулов, - но я вас предупредил.

-  Итак, - сказал Пузырь в микрофон, - мы наблюдаем интересную картину. Капитан комитета государственной безопасности товарищ Шабдурасулов пытается путем запугивания несовершеннолетних студентов добиться компрометации курса партии и правительства на перестройку и ускорение общественной жизни.

- Да совершеннолетний он! – заорал, совсем потерявшись, Шабдурасулов. -  Он сам ко мне пришел!

- А вы, товарищ Шабдурасулов, «невиноватая»... – иронически заметил Пузырь. – Итак, о чем же вы спрашивали, под нажимом и угрозами, у этого молодого человека?

- Это оперативная тайна, - сказал Шабдурасулов, вроде бы успокаиваясь, - я попрошу, гражданин...

- Товарищ, - поправил Пузырь.

- Ну да, товарищ Киселев... Покиньте место оперативной разработки!

- Вот только давайте листочек почитаем, на котором выбитые вами показания значатся... Дайте-ка я прочту перед микрофоном.

Шабдурасулов в мгновение ока порвал листок с моим признанием и выбросил листки в корзину.

- А ведь это, товарищ Киселев, уже подсудное дело, - задумчиво сказал он после этого. – Тут уж вам, я думаю, не отвертеться...

- Ага, побеседовать все-таки хотите? – оживился Пузырь. – Ну, давайте. Кассеты у меня на час еще хватит.

- Нет, не здесь... А сами знаете, где!

- Повесточку не забудьте, – улыбнулся Пузырь. – Сами знаете.

- Ладно, мне пора... – молвил Шабдурасулов, застегивая портфель, в котором скрылась моя фотография – а она-то была для меня куда страшнее всех на свете протоколов!

- Что ж, до свиданья... – ответил Пузырь, не двигаясь, впрочем, с места.

- А с вами я беседу не закончил... Пока отложил, – сказал Шабдурасулов мне. – Можете идти.

И я пошел, согнувшись, шаркая старыми ботинками по вытертому ковру… Чувствуя злобный взгляд капитана и уничижительный – Пузыря. Что ж, его всегда презрительное отношение ко мне сегодня полностью оправдалось. Я не смог ничего противопоставить этому не слишком-то умному и уж тем более не похожему на героев-шпионов Шабдурасулову…Может быть, стоило быть арестованным КГБ, лишь бы не давать повода радоваться этим, из ОСП... Такая мысль, совершенно дикая, мелькнула у меня, когда я с позором покидал универ. Не до лекций теперь!  Бедный, бедный  Кара-Барсов!

На лестнице меня  остановил Лапоть, весьма невежливо взяв за плечо.

- О чем он тебе говорил?

- А тебе-то что?

- Ну, мы же не должны оставлять все так, мы должны привлечь внимание общественности, грубо говоря.… Все-таки не 37-й год на дворе.

 Меньше всего мне хотелось бы, чтобы общественность узнала про наш с Кара-Барсовым поцелуй!

Я вырвался, и пошел вон, по универовским ободранным коридорам. Унижение было настолько велико, что я на какое-то время, что называется, выпал из этого мира. Обнаружил себя в дальнем закутке мужского туалета на четвертом этаже, безуспешно пытающемся открыть заколоченную огромными гвоздями фрамугу. Я хотел покончить с собой, выпасть окончательно, вниз, под ноги всем этим негодяям. Для меня они сейчас слились в одно – и ОСП-шники, и Шабдурасулов, и замдеканша, и, конечно, Кара-Барсов с его оргиями. Его я ненавидел больше всех, и смертью свое ничего он искупить уже не мог.

Окажись и вправду я тогда на карнизе – что произошло бы? Думаю, все-таки прыгнул. В ту же самую секунду пожалев об этом – да было бы поздно! Но прошло несколько минут, фрамуга, естественно, не открывалась. Впрочем, едва ли я при  своих габаритах смог бы пролезть сквозь нее. А застрявший в окошке тип – что может быть позорнее и комичнее? И ногами ли пролазить туда, или головой?

Тут я как раз вспомнил и стихотворение собственного сочинения – написанное весной, отвергнутое и на кармановской студии, и мною самим, нынешним. Оно, собственно, и описывало то, чем я собирался заняться.

А вправду, выйти из усталых жил (начиная с «а» я словно возобновлял прерванную речь, что придавало всему нижеследующему естественность и легкость)

На волю как из клетки иль вольеры (женский род тут специально, я где-то встретил  именно такую форму, устаревшую что ли, и тут для  стильности вставил).

И мир забыв, в котором был бескрыл

Коснуться распадающейся сферы (помню, при сочинении мне очень нравилась эта строка, состоящая всего из трех длинных, ритмически насыщенных  и поэтически-возвышенных при этом словечек)

В то самый миг, когда в косую щель

Ударит дымный (вариант – горний, а-ля Гумилев)  воздух очищенья,

И, видя смерть явлений и вещей,

Простить  им всем и позабыть о мщеньи

Довольно-таки грязный туалет с разбитыми в разной степени унитазами мало походил на клетку ли, вольер (у). А сфера-фрамуга все никак не хотела распадаться (я ее дергал все-таки более для очистки совести). Что до воздуха, то он присутствовал здесь в избытке…довольно неприятном,  естественно.

Пора было жить дальше. И когда в туалет ввалилась радостная толпа слегка знакомых юристов, я, на нетвердых ногах, вышел из узких дверей навстречу будущему.

Мне было непередаваемо тяжко, и вместе с этим я казался себе героем какого-то романтического эпоса. Каким-то Каином, отвергнутым всем светом, Демоном, этот  свет отторгающим. Наконец, Драконом, готовым вернуться и отомстить всем.

Это означало только то, что настоящее горе, наступающее всегда не по-книжному, ко мне еще не пришло.

 

Энциклопедия Галилея: его книги

Нам книг хватало! - Советский экзистенциализм. – Последний патрон. – Негр в школе – Вознесенский. - Великан-смерть ходит в белом. - Магический театр и «Камасутра» - Писатель, преображенный в Змея.

 

Сейчас мне и подумать странно, скольких книг к своим 19 годам я не читал просто потому, что их в моем мире не существовало – по элементарной причине несуществования их в моей стране. Сейчас даже странно представить, что я, читающий все без разбору, мог не читать – уже лет в 13 – Набокова. В 15-16 – Буковского или Керуака. Да что  там – ведь и «Властелина колец» не было (за исключением неплохо переведенного, но как-то совсем по-детски иллюстрированного «Хоббита или Туда и обратно». Вообще, ведь не было издано полного «Улисса», «Чевенгура» и «Котлована». В книжных магазинах топорщились жесткими красными углами решения очередного пленума, да плохо пропечатанные обложки стихотворных книг местных авторов (все с названиями типа «Босоногое детство» или «В полях России»). Скажу для нынешних: не было не только Интернета, но и копировальной техники. А до нашей провинции абсолютно не доходил московский да питерский самиздат.

Тут, впрочем, есть два возражения. Во-первых, нынешние, даже похожие на меня пытливые подростки (сказал и зажмурился от удовольствия, представив их) ничего практически не читают. Во-вторых, Набокова нам с успехом заменял Олеша, Платонов все же издавался, в тридцатые выходил Пруст, которого, постаравшись, можно было отыскать.

В общем,  думаю, что книги сыграли в моей судьбе роль определяющую. То есть – роковую. Как будто не я читал их (читал – то есть, как-то анализировал, отбирал лучшее, забывал остальное, как все, наверное, и делают). Нет, это они овладевали мною.  И разницы никакой нет, хорошие это книги, или плохие. Великие писатели их создали или литературные поденщики. Думаю, даже так:  я сам вправе определять, насколько эти книги хороши. По их силе воздействия на меня, по  количеству рокового, влитого в мою судьбу.

Назову здесь некоторые. Даже описательно назову, не вспомнив иной раз и их автора, и названия даже. Обозначив впечатление, зафиксировав отпечаток. Такой вот роковой Top-10 в фрагментах  (правда, без расстановки мест, только что припомнилось с лету).

«Судьба барабанщика» А.Гайдара. Удивительная книга!  Какая-то психоделическая. Я ее прочитал лет в десять и, помню, несколько дней заснуть не мог. Все мне мерещились какие-то тени на моих желтых (привезенных отцом из Москвы) обоях! Это-то что, я боялся, что буду слышать голоса. Те самые, шуршащие в ночи, наперебой, со свистом, произносящие одно страшное, непонятное слово: «Сокольники». Люди-маски, меняющиеся личинами, но всегда остающимися чем-то иным, отличным и от своей сущности, и от главного героя. И выход из этого сна-морока был только один – свинцовая тяжесть пуль маленького пистолета. Собственная реальная болью, собственная и чужая кровь. Выше – ближе - реальнее этого, страшного,  нет ничего! Как писал сам Гайдар об этой книге – она не о войне, но о вещах, не менее страшных, чем война. Может быть, это было политически обосновано, может быть, как говорят глупые критики, это он врагов народа имел в виду. Ан нет! Имел в виду он жизнь, которая так вот, в ночной тиши подкрадывается и обрушивается, вонзает когти и клыки в мальчика, оставшегося одиноким. Как бы заблудившегося в лесу. Как будто меня.

Книга про юных партизан. Совершенно не помню автора. Книга из разряда патриотического чтения для юношества, и поэтому дрянная, безликая.  Но вот один из эпизодов, который, собственно, все произведение и вытащил из Леты, я запомнил хорошо

Карательная экспедиция ищет партизан по лесам Украины. Юный герой лежит на холме в боевом охранении. У него старая винтовка, которой он не очень-то умеет пользоваться, и пять патронов  в магазине. Вдруг появляются немцы. Их именно, что пятеро! Герой думает, как просто будет, убив всех, спасти товарищей и спастись самому. А дальше – как во сне. Он стреляет - мимо. Ну, уложу четырех, с одним справлюсь… Стреляет, как в тягучем страшном сне, еще. Немцы бегут на него, он стреляет почти в упор – и промахивается каждый раз! Не убит ни один! Герой схвачен и потом повешен с известной табличкой на груди.

Появление немцев из ниоткуда, либо их умножение буквально на глазах, вообще мотив, который был мне страшен. Началось все с фильма «А зори здесь тихие», где героини ошиблись с количеством врагов, за что и поплатились жизнью. Вот уж арифметика так арифметика! Действительно, сны и видения – умножающееся, становящееся бессчетным количество демонов, возникающих как будто из ниоткуда.  Хотя откуда – понятно, из самого твоего страха, из твоей бедной, растерзанной души.

Стихотворение  Агнии Барто про негритенка в советской школе. Совсем небольшое, любимого мною балладного (то есть, повествовательного, с рассказом истории) типа. Суть, как я помню, вот в чем. В советскую школу приходит учиться негритенок, выехавший из Америки. Там он подвергался преследованиям из-за цвета кожи. Например, его не пускали в школу, куда он изо всех сил рвался учиться (это, конечно, было несвойственно мне и моим товарищам, но я, размышляя  о странном обстоятельстве, приписывал его той возвышенной лжи, которая обязательно должна содержаться в стихотворении). И вот что самое главное: негритенок мечтал, живя еще в Штатах, чтобы учеба начиналась не днем, а ночью! Тогда он мог бы, пользуясь  своим цветом, прокрасться в школьное здание незамеченным. То есть, свой самый главный недостаток превратить в свое основное достоинство! Помниться, он еще, рассуждая об этом, боялся ненароком не показать свои белоснежные зубы, способные его выдать врагам, блеснув. Аналогичный мотив был и в сказке про белого медведя Умку, которого его мать учила прикрывать лапой нос, единственно черную, приметную часть на его белоснежной, сливающейся со льдами, шкуре. Я, состоявший из одних недостатков, мечтал как-нибудь обратить их в противоположность, или хотя бы замаскировать. Не получалось, никогда не получалось, и так до сего  дня!

Стихотворение Лермонтова про корабль. «Волшебный», что ли, корабль? Что-то такое, все его знают. По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах. Картина вначале вполне идиллическая, в духе любимых мною «Водителей фрегатов» Н.Чуковского. Но эта картина – обман, она только для того, чтобы втянуть, обманув мою бдительность, в самый текст, в его дебри. А дальше совсем иное. Не видно на нем капитана, не слышно матросов на нем, но скалы и темные рифы и мели ему нипочем. А это уже круто, ведь речь о Летучем Голландце, о том, описанном в сказке Гауфа, иллюстрированной картинкой, просто поразившей меня до глубины души – мертвый капитан, огромным гвоздем прибитый к мачте… Но даже не эта жуткая картина оказывалась для меня главным. Я лил слезы, неостановимые, горючие, дойдя до сути, которая оказывалась куда страшнее внешних летучеголландских ужасов. Конечно, я рыдал о Наполеоне, о его одиночестве, роковом, неисправимом. Он зовет, он плачет – а никто не откликается, да и откликнуться не может. «Воздушный корабль», вот как, вспомнил, называется стихотворение. И особый спазм вызывало обещание отдать сыну полмира, трогательно оставив себе лишь кусок его, Францию. И я, и я был таким! И мне никто никогда не отзывался! А что могли, да не отзывались – так еще хуже, ведь не отзывались фатально. Горько до сих пор.

Вдруг ударившие по мне, сразу по всему, и по сердцу, и по нервам, и по мозгам, конечно, стихи Андрея Вознесенского. Было мне лет 13. Читал я много, все подряд, Маяковского, «Серебряный век» (что можно было достать по антологиям, где три стиха Ахматовой обязательно конвоировались дюжиной-другой «пролетарских поэтов») Но до Вознесенского я просто не мог предположить самой возможности строк типа

В прозрачные мои лопатки

Вошла гениальность, как

В резиновую перчатку

Красный мужской кулак.

В этой грубости «вхождения» рисовалось мне что-то чрезвычайно брутальное, суровое, как раз привлекательное для книжного все-таки юноши моих лет.

Эдгар По, «Приключения  Артура Гордона Пима». Еще один источник моих детских – отроческих даже уже – кошмаров. И снова про моряков. А вернее, про море, темную стихию. Я читал эту повесть примерно как жюль-верновские истории, разве что сетуя иногда на «темность», то есть, романтическую нагруженность слога. Читал не  без интереса, но, в общем, вполне равнодушно. И вдруг – финал! Не знаю почему, но так меня резануло по сердцу и по мозгам картиной вот этого огромного, ужасного великана, который и был неведомым миром (это к нему стремились несчастные моряки в наступающей темноте). А вместо проблеска нормального,  земного света как удар хлыста: «нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура  в  саване.  И  кожа  ее  белее белого». На самом деле, великанская эта смерть мне долго мерещилась встающей из-за каждой девятиэтажки наяву, уж не говоря о снах.

 Раннюю юность пугают и бодрят другие книги. Ну, вроде «Степного волка». С рассуждениями о самоубийстве и магическим театром, в котором все возможно, и плата за вход в который – мой разум – никогда не казалось мне чрезмерной. Кстати, лучшей антисуицидальной прививки я никогда не получал – и не она ли меня в конечном итоге спасла? Это там, где говорится, что нужно держать открытой дверь, которой никогда поэтому не воспользуешься. А игра в двух женщин, Марию и Гермину! А Пабло, в котором я видел – и может быть, не без основания, некий прототип для деятелей вроде Антона! Вообще, сам тип существования, описанный Гессе – быть человеком из другого мира, но входить в мир этот, общаться в нем с обитателями ада и быть готовым вернуться в свои небеса с новыми впечатлениями – казался мне чрезвычайно привлекательным. Я  не раз сравнивал себя с Гарри, когда погружался в мир УЛЯЛЮМских страстей. Кстати, отысканный мною капитальный труд Гессе, «Игра в бисер», совершенно меня разочаровал, показавшись крайне скучным и претенциозным. Это было не про нас да и не для нас. Кстати, из «Степного волка» я впервые узнал о существовании «Камасутры», но представлял себе, надо признать, совсем иное. И появившиеся году в 87-м фотокопии свода этих совершенно условных схем – вроде электрических – меня  абсолютно не впечатлили. Я-то думал, что это книга об овладении вовсе не телом (о чем я при этом так страстно мечтал) – но душой и мыслями женщины…  Хотя, возможно, древние индийцы согласились бы скорее с этой трактовкой.

Упомяну еще и «Записки из подполья», великолепный свод правил для таких, каким я ощущал себя в 17, 18, да и 16 еще лет. То есть, задающим себе вопросы и даже наговаривающим на себя, только бы это не сделали те, другие. Как ни крути, эта книга, как  и все, о которых здесь речь, меня изменила. Испортила? Может и так.

Ну и наконец, настоящий волшебник – Борхес, от притч и иллюзий которого я лет в 17 испытывал настоящее физическое удовольствие. Такие тут заселенные  необычными (но вполне лояльными) существами мне открывались, такие головоломные повороты сюжетов и идей! Но при этом – истинные эмоции, способные вызывать очищающие слезы (которые я не раз вызывал у себя, перечитывая, например, «Алеф» - надо признать все же такие действия сортом духовного самоудовлетворения, мягко говоря…). Помню, зимой 87-го, о которой, собственно, и идет речь, я раз пять перечитывал «Заир», а большой фрагмент даже запомнил практически наизусть. Герой сочиняет рассказ, и в  рассказе есть загадочные подмены: вместо слова «кровь» говорится «вода меча»; вместо слова «золото» — «ложе змеи», и повествование ведется от первого лица. Рассказчик — аскет, который отрекся от общения с людьми и живет один в пустыне. За чистоту и непритязательность жизни, которую он ведет, некоторые считают его ангелом; однако это — свойственное верующим преувеличение, ибо не бывает людей безвинных. Так и он, чтобы не ходить далеко за примером, зарезал собственного отца, правда, тот был знаменитым ведьмаком, который с помощью колдовства завладел несметными сокровищами. Уберечь сокровища от нездоровой человеческой алчности — этой цели пустынник посвятил жизнь; денно и нощно он бдительно охраняет их. Но скоро, быть может слишком скоро, бдению его придет конец: звезды ему поведали, что уже выкован меч, который его сразит (Грам — имя того меча.) С каждым разом все более выспренне превозносит он гибкость и блеск своего тела; то упоенно говорит о чешуе, то сообщает, что сокровища, которые он охраняет, — сверкающее золото и красные кольца.

В конце мы понимаем, что аскет — на самом деле змей Фафнир, а сокровища, на которых он лежит, — сокровища Нибелунгов. Появление Сигурда обрывает повествование. Дальше там речь о навязчивых состояниях, вполне логично с точки зрения психиатрии, но не так интересно. То ли дело вот это Преображение!

Был писатель, существо хотя и высшего порядка, но все ж из простецкого человеческого разряда – а оказался Драконом, Змеем с большой буквы.

 

Встречи и расставания.

- Путь к вокзалу. – Наперсточники как явление перестройки. – 3600 В. - Вот так встреча! – Мой друг уехал в МГИМО. – Татьянина тетка. – Небо-обратимо! – До встречи в УЛЯЛЮМе.

 

Я брел по городу, куда глаза глядят. Кажется, эта фраза уже встречалась, но дело в том, что я и вправду в молодости занимался этим все свободное время! Сначала я пошел от университета налево, мимо бассейна и дворца спорта, но тут сообразил, что нечаянно движусь в сторону Кара-Барсовой, то бишь, университетской общаги, и резко свернул в другую сторону.  К вокзалу, в район вообще-то пользовавшийся в нашем городе недоброй славой. Тут и бомжи, и наркоманы (все явления последних лет полутора, а потому живо занимавшие меня – но не сейчас, конечно). Да и просто мелкая шпана, которую тоже совсем недавно стали называть вслед за моим любимым Майком «гопниками». Около вокзала появились первые «наперсточники», вечно окруженные зеваками, приехавшими в областной центр из многочисленных окрестных деревень. Пожалуй, опасаться стоило именно этих ребят, которые, будучи обобраны до нитки и обижены на все городское, могли и отыграться на мне…

В общем, в иное время я туда бы и не пошел. Но сейчас  самое лучшее было отвлечься, а то и подвергнуться опасности – как Печорин, искавший пули горца после разочарования в жизни, любви… Во всем, что обмануло и меня.

Поэтому я прошел мимо книжного магазина и магазина «Электроника» (в обоих, конечно, шаром покати), перешел трамвайные пути – и вот он, вокзал. Я прислонился к витому фонарному столбы и задумался, сам не знаю о чем.

Хотя знаю: о том, как происходит смерть, вызванная прыжком вон с того виадука на гладкую спину электрички с высоковольтным ромбом на спине. Сразу ли человек умирает, или какое-то время кричит от ужаса, чувствуя внутри эти самые тысячи вольт? А может быть, он обугливается, и снаружи, и изнутри? Светится ли он при этом, испускает ли из пальцев электрические разряды?

Интересно было бы включить такую смерть – а вернее, такое мучительство с последующим воскрешением  - в современную «Божественную комедию» (ее я сдавал в первом семестре, пролистав, конечно, исключительно «Ад», но кое-что запомнив). Что еще могло бы туда войти? Смерть от лучевой болезни, или от СПИДа. Но обугливание на крыше электричке все-таки самый зрелищный вариант.

- Галилей! – окрикнул меня кто-то, отвлек от этих, прямо скажем, занимательных в кавычках мыслей. Я, вздрогнув – не хотел никого сейчас  – обернулся. Это был Самойлов, в своей красивой дубленке и с чемоданом, широкоплечий, загорелый и улыбающийся.

- Рад тебя видеть, - сказал он, осторожно пожимая своей широкой ладонью мою, - думал, не попрощаемся.

Он хотел попрощаться лично со мной?  Это было просто здорово, я впервые за сегодняшний день почувствовал  легкость в груди. Да, но почему прощаться? И вообще, он что, ничего не знает?

Все объяснилось просто. Самойлов, к моему счастью, и в самом деле ничего не знал, да и с Кара-Барсовым не был знаком, учась на другом факультете. А уезжал он ни куда-нибудь, а в Москву, куда его забирали как отличного студента – ну и «афганца», конечно –  не куда-нибудь, а сразу в МГИМО. Причем переводили без проблем с его физического, только на курс младше и с условием досдать кучу предметов, чего он вовсе и не опасался.

- Там одни мажоры учатся, - заметил я все-таки, с одной стороны здорово завидуя, а с другой – не сомневаясь, что из нас двоих достоин оказаться в самом  престижном заведении страны именно он.

- Ну вот поэтому и решили разбавить эту элиту в кавычках молодежью из глубинки, - сказал он. Вообще, Самойлов был удивительно разговорчив сегодня! Никогда я не слышал от него столько слов, да еще, как выяснилось, весьма лестных для меня.

- Мы хоть с тобой, Галилей, мало общались, но я тебя приметил давно, и за тобой посматривал время от времени. Ты молодец! И газеты твои, и  борьба, ну и сам ты… Здорово!

- Спасибо! – ответил я горячо, беря его снова за руку. – Мне знаешь, как нужны вот такие слова сейчас!

-  Ну что ж, я со всеми простился еще дома, вот хорошо тебя встретил. Поезд через 10 минут отходит, пора грузиться… Я тебя не забуду!

Голос его, к моему изумлению, радостному, конечно же, дрогнул. Мы обнялись крепко-крепко. Я смотрел, как он забирается в вагон, ловко забросив туда свой  светло-коричневый кожаный чемодан, как машет мне уже из глубины раскаленного от холода вагона… Я помахал в ответ и еще долго смотрел вслед уходящему поезду.

Сразу изменилось мое настроение, забыл я и про компрометирующую фотографию. Вернее, даже так: подумал, сделав небольшое усилие, о том, что ничего страшного! Все равно, что Хома Брут после первой ночи в церкви, уговоривший себя, что и нечистая сила померещилась, да и до новой ночи еще очень далеко!

Но чудные мгновения, посланные мне, конечно, в виде компенсации за перенесенные страдания, только начинались! Потому что следующей, кого я увидел, была Татьяна! Моя Таня собственной персоной, тоже, разумеется, ничего о скандале не знавшая.

- О, привет! – сказала она, как мне показалось, слегка зарумянившись. Хороший, хороший знак! – А я вот тетю провожала из К. (был назван соседний город). Чуть электричку не перепутали, представляешь? А ты что тут?

Сдержанно и со вкусом я рассказал ей о моем лучшем друге (преувеличил, конечно, но не беда) который отправился учиться в Москву, да не куда-нибудь, а в дипломатический институт. Намекнул, что и меня туда возможно позовут…

- Да, Москва - это здорово, - вздохнула Татьяна. – Я вот никогда там не была. Ну, то есть была проездом, совсем младенцем. А сейчас там столько всего происходит! И модные показы, и вернисажи…

- Ну и литературная жизнь, конечно, кипит, - заметил я, - не то, что здесь! Пошли, погуляем?

Мой голос почти не дрогнул, когда я произносил – вдруг, по внезапному наитию – эти заветные слова. И она, конечно, не задумываясь, согласилась!

О чем мы говорили с ней я, конечно, теперь не вспомню, но исключительно потому, что разговор был сумбурный, с минимумом содержания и максимумом эмоций. Моих – наступательных, хотя, конечно, еще по-детски, по-дружески. Ее – больше уклончивых, но и заинтересованных вместе с тем. И конечно, я читал стихи – да что там, орал на всю пустынную улицу. В восторге не только от присутствия слушательницы, но и от самого факта своей громкости и смелости. Татьяна только смеялась, невсерьез пытаясь заставить меня замолчать. Стихи были наисовременнейшими, почерпнутыми из последнего номера «Юности», где была большая подборка новых гениев:

Твой лик условный, как бамбук,
как перестук, задаром
был выброшен на старый круг
испуга, сна, и пахло вдруг
сожжённою гитарой.

И ты лежал на берегу
воды и леса мимо.
И море шепчет: ни гу-гу.
И небо - обратимо.

Замечательно кричалось во весь голос в вечереющее, и впрямь обратимое, что бы это ни значило, небо города П.!

Я проводил ее до дома, пожал на прощание руку… Собственно, на поцелуй я даже и не надеялся. Самое главное, нами было решено вместе идти на новый год в УЛЯЛЮМ. Нет, самое главное другое – бедный Кара-Барсов и роковая фотография в архивах КГБ мне больше не вспоминались!

Не вспомнил я о них почти ни разу и в оставшиеся до нового года дни, заполненные обычной в таких случаях суетой. Родители отпустили меня без вопросов, да еще и спиртным, той самой бутылкой рома, снабдили. Конечно, мелькнуло у меня не слишком приятное чувство, что они меня снаряжают стать, наконец, человеком, повеселиться с друзьями, не все ж книжки читать – но это было абсолютно неважно.

Несколько раз я съездил и в университет. Сначала крадучись, потом все более уверенно. Ровно никаких отзвуков кара-барсовой трагедии не наблюдалось. Видимо, и имеющуюся скудную информацию «органы» засекретили (за что я им был только благодарен). Таково было мое везение, что и ОСП мне не попалось ни разу. Собственно, и мимо своей газеты я проходил, будто крадучись…уж не знаю почему, чтобы не привлекать внимания ничьего в принципе.

Более того, я сдал даже зачет по диалектологии, относительно которого здорово сомневался. Но вот так мне везло в том декабре. До поры до времени, конечно.

И вот наступило 31 декабря. Не знаю, как я дожил до вечера. Ни читать, ни смотреть телевизор я, конечно, не мог. Слонялся по комнатам, натыкаясь то на возмущенно пожевывающего губами отца с номером свежей газеты в руках, то на крутящую бигуди мать в цветастом халате.

Но вот и все – восемь вечера, я хватаю выданную отцом бутылку и бегу бегом на остановку. До встречи с Татьяной еще час, как раз успею. А от ее дома до УЛЯЛЮМа рукой подать.

 

Роковая ночь.

Картонное дерево. -  Вот это праздник! – Стихи Татьяны и происки Антона. – Я напиваюсь. – Камилл Демулен как он есть. – Что сказал Чайковский. – Новая смерть. – Новое пробуждение. -  Я погиб! – И она погибла.

 

Огромный зал бывшей церкви был украшен в стиле УЛЯЛЮМа. Посредине стояла елка, сделанная из пустых картонных коробок, даже не покрашенных, разумеется. Звезда наверху была, но вовсе не красная, а какая-то желтоватая – приглядевшись, я понял, что она была вырезана из днища цинкового ведра или кастрюли. Вокруг елки стояли в несколько рядов, образуя что-то вроде подковы пустые пивные бутылки - «чебурашки» с воткнутыми в горлышко свечами. Чего-чего, а пустой тары в артели хватало! И вот надо же, пожертвовали посленовогодним опохмелением, грязные-то не возьмут, а попробуй, отмой химический стеарин… Впрочем, где, в какой стране прием стеклотары открывается 1 января – с другой стороны, нынешняя ночь обещала пополнить запасы пустых бутылок в высшей степени. Да и вообще – что за глупые мысли лезли мне в голову!

Все остальное пространство было занято гостями, располагавшимися  небольшими группами нередко прямо на полу. А в основном – на ящиках и остатках от таких же коробок, что составили Главную Елку города П.  Напоминало это не одну большую кампанию, но множество мелких групп, вроде горожан, выбравшихся летним днем на пикник. Было довольно холодно, ну да судя по количеству еще полных бутылок, активно извлекаемых как раз в этот момент, замерзнуть никому не грозило.

Освещено все это было десятком лампочек без абажура, свисающих с потолка на длинных шнурах. Вовсю хрипели переносные магнитофоны – в основном «Романтика», но кое у кого и стащенные у родителей «Акаи». Я разбирал знакомые мелодии: «Аквариум», «Кино», «Алиса», мой любимый «Зоопарк». Но и Высоцкий, и другой какой-то блатняк (я поморщился, всех этих бардов, не говоря уж о блатном их изводе я терпеть не мог, того же Высоцкого считая фигурой непомерно преувеличенной). Куда приятнее было услышать здесь «Бони М» и «Аббу» - все же ностальгия по детству. Что удивительно, неплохо все звучало и перемешавшись!

Татьяна посмотрела на  предпраздничный ландшафт с изумлением, быстро перешедшим в восхищение.

- Ой, вот это праздник! Это по-настоящему!

Я, гордый, причастностью ко всему происходящему, взял ее за руку. Она поспешно отобрала у меня ладонь – но, чудо, лишь для того, чтобы снять варежку. И я снова сжал ее холодные тонкие пальцы!

Дальше было все еще лучше. И поздравление главных артельщиков (произнесенное  малоприличными, но актуальными стихами в мегафон), и выстрел в потолок из настоящей ракетницы (ракета долго металась под куполом, приведя всех в бешеный восторг). Ну а настоящим хитом стал бой курантов, пойманный по транзистору и самым невозможным,  панковским образом усиленный тем же, говоря по народному, «матюгальником». Использование этого классического, можно сказать, даже тотемного прибора административно-командной системы в целях развлечения передовой молодежи было само по себе комично до невозможного!

Всеми этими аттракционами заправлял Борис, выполнявший трюки со зверской серьезностью, комичной уже сама по себе. Иногда к нему подключался с кислой миной Антон А. Бориса я в эти минуты готов был расцеловать, Антону же отвесить подзатыльник!

Потом все окончательно разбрелись по углам.  Расположились по трое - по четверо, кто на ящиках, кто и просто на полу – на расстеленных полушубках и куртках. У каждой компании был свой источник звуков, но, как ни удивительно, несущаяся отовсюду музыка сливалась скорее гармонически, в нестройный, но бодрый фон. Время от времени кто-то отрывался от своих и прилеплялся к чужим (впрочем, тут были все знакомы, хотя бы шапочно). Это придавало происходящему какой-то особенно динамичный, карнавальный оттенок. Компании нашу, состоявшую поначалу из меня и Татьяны (я достал свой ром, она – бутылку шампанского) постоянно пополняли знакомые и полузнакомые, тут же отправлявшиеся дальше. Я, необыкновенно воодушевленный и самой обстановкой, и близостью Татьяны, и коньяком, смешанным с шампанским, все время читал стихи, свои и чужие. Даже охрип. И тень недавних неприятностей, темная кара-барсова тень не тревожила меня!

Потом  Антон,  к моему легкому неудовольствию уже долго не покидавший нас, однажды появившись откуда-то из сумрака,  вдруг сказал:

- А теперь ты, Танька, почитай.

-О, и ты пишешь? – воскликнул я. Как-то ревниво воскликнул, чего и сам тут же устыдился.

Она, опять же, к моему удивлению, тут же начала читать стихи. Увы, очень плохие. Еще меньше, впрочем, мне понравилось, как она при этом поглядывала на Антона.

Татьяна читала, слегка дрожащим от волнения ли (неужели от страсти?) голосом. Читала плохо – да и стихи, повторюсь, были плохи, хотя, кстати,  вовсе не безнадежны!

Тучи давят, сжимают, снижают

Поэтической строчки звук.

И кричат: не бывать урожаю

Этих горьких, бесплодных минут.

- Ну, как тебе? – спросила она у Антона. (Почему не у меня?)

- Туфта полнейшая, – равнодушно ответил он.

- А мне даже понравилось! – горячо вступился я. – «Урожай минут», очень неплохо, образ классический, но и современный тоже.

- Правда? – опять почему-то к Антону.

Он совсем уже откровенно засмеялся и положил Татьяне руку на талию. Даже так: частью его ладонь касалась розовой блузки с бантом, а частью (мизинцем и безымянным) уже ее юбки в складку. Это мне совсем не понравилось, и я сказал торопливо:

- А ты еще почитай! Почитай!

Она даже поморщилась от моего неуместного пафоса:

- Ну не время…

- Давай накатим, - предложил альтернативу Антон, разливая портвейн по мутным стаканам.

- Что это? Вино?

- Портвейн, Танюха, лучший друг художника, наш русский абсент. Не пила, что ли?

- А шампанское есть? – вступил я. – Все же девушке лучше шампанское.

- Выжрали, - сказал Антон, - я не против, если с водкой. Коктейль «Северное сияние», он же «Раздвинь ножки». Девицам сильно нравится.

Я поперхнулся портвейном – белым, мною не любимым, но употребляемым, по УЛЯЛЮМовским традициям часто. Татьяна будто и не слышала, пила мелкими глотками, глядя в стакан.

Как ни боязно было оставлять Татьяну в компании все веселеющего Антона, мне пришлось отлучиться в чрезвычайно загаженный нужник мастерской. Все-таки общий зал, куча народу, утешал я себя,  поди,  совсем уж нагло приставать не будет… На обратном пути – а нужник находился глубоко в подвале, идти нужно было по узкому коридору, прямо под огромными трубами - мне дважды предлагали выпить (один раз я не удержался – в стакане была водка), курнуть (сделал три  затяжки). Поэтому настроение мое улучшилось, но ненадолго: ни Антона, ни Тани на старом месте, да и нигде вокруг не было видно. Черт возьми, думал я, холодея, что он с ней сделает – там, в одном из бесчисленных подсобных помещений? Я бросился к одной из дверей, но был остановлен добродушным Денисовым:

- Привет, Галилей! Я, как видишь, тоже здесь… Так сказать, с народом. А ты тут завсегдатай, вижу? Веселые ребята, ничего не скажешь.

- Да-да, - равнодушно сказал я, пытаясь протиснуться дальше, к двери. – Я вот как раз одного из таких веселых ищу, Антона.

- А, знаю его, колоритный типус. Он домой ушел, – сказал мне Денисов.

- Как домой?

- Да так. Обругал всех, скучища тут у вас, мол, да и ушел.

- Один? – выдохнул я свой главный вопрос этой ночи.

- Один.

- А девушка, девушка с ним была, в розовой такой блузке, шелковой?

-Девушка? – задумался Денисов. – Нет, без девушки он был.

Значит, Татьяна спаслась. Более того, она где-то здесь, и я ее еще отыщу, вечер-то только начинается! (Хотя было часа два ночи).

- Давай, Галилей, выпьем, потолкуем, я вот тут и закуски припас, сальца. С этим тут туговато, - добродушно хохотнул Денисов.

Мы выпили водки. Ноги мои здорово ослабели, и я с удовольствием сел на маленький ящик, невольно прижавшись к крепкими бедрам Денисова.

- Вот все-таки Кара-Барсов – кто бы мог подумать!  У нас свобода собраний, и дальше будет больше, ну вот как здесь, все нормально – но его я не одобряю…И тех, кто собирался у него, всех уже установили. Времена сейчас мягкие – но как они будут жить со всем этим, я не представляю. А у вас, кстати, далеко зашло? – спросил он как бы невзначай.

- Что зашло? – не понял я.

- Ну, что куда зашло это я не спрашиваю, - снова хохотнул он – я в переносном смысле. С Кара-Барсовым у вас что-то было?

Я хотел было возмутиться, но силы меня оставляли с каждой секундой.

- Нет, значит? Ну это и неплохо… Я тебе вот что скажу по секрету…

Денисов наклонился ко мне, но крупного, расплывающегося всеми цветами радуги, плана его лица мое бедное сознание уже не выдержало, и я, как говорили в УЛЯЛЮМе, выключился.  Последняя моя мысль была о Татьяне.

Из этого мира уходил я тяжело, с мучениями (хорошо хоть в туалет сходить успел). Вроде бы меня куда-то вели, где-то укладывали. Кто-то с кем-то из-за меня ругался, потом света стало меньше,  потом он погас вовсе. Сначала мутило, потом все прошло.

И тут появился призрак. Не без удивления я узнал в нем композитора Петра Ильича Чайковского, знакомого мне разве что внешне (с классической музыкой дело обстояло крайне туго), да и то больше по отрывному календарю. Впрочем, и по довольно скандальным публикациям в современной периодике, том же «Огоньке».

Вежливо поклонившись, Чайковский сказал:

- Вы бредите революцией. Не спорьте, это так. Но по характеру вы все-таки больше поэт, романтик, не Дантон и не Марат…

Увы, он был прав. И насчет эпохи, кстати, тоже – при всей моей симпатии теории перманентной революции (известной, конечно, только по злобным пересказам в учебниках, но мы все умели без труда эту злобную интонацию вычесть, как по слухам, делают работяги, добывая спирт из растворителя - взбивая с помощью дрели пену и ее потом удаляя) – так вот, дела 1917-го и последующих лет начинали мне казаться малопривлекательными. В этом смысле  Великая французская была куда интереснее, я прочитал летом и осенью несколько книжек о ней. И да, что Марат, что Дантон мне особо не нравились. Робеспьер или Сен-Жюст – другое дело. Но Чайковский имел в виду еще более романтический вариант.

- Я говорю о Камилле Демулене, по недостоверному преданию поведшему народ на Бастилию с зеленой веткой в руках.  Все это, знаете, по сегодняшним меркам – жажда дешевой славы.  Мало кто знает, что вскоре после этого исполнилась и другая мечта Демулена: добившись славы, он добился и денег, - он разбогател, женившись на буржуазной девочке, похожей, кстати, на вашу Татьяну (хотя имеются сведения о его, как говорят сейчас, нетрадиционной ориентации).  И ведь он не был красив, тем более романтичен внешне! Вот как писали современники:  «У него лицо было желчного цвета, черты неправильны и жестоки, рот искривленный, на всей фигуре какой-то неизгладимый налет нищеты; а она была обворожительно красива и богата...».  Добился он, как известно, и многого другого. Женившись, получил в приданое сто тысяч франков, насытив свою затаенную страсть к хорошей обстановке, к «обильному и тонкому» столу и прочим буржуазным радостям, с головой уйдя в них и в семью, он скоро совсем остыл к революции. Но, увы, она-то не забыла его. Сам Робеспьер был шафером на его свадьбе. Женившись, начав жить в довольстве, Демулен счел революцию конченной, хотел даже вер­нуться к адвокатуре... Однако когда республика была провозглашена, когда Дантон, уже министр, призвал его на пост генерального секретаря, когда он под руку со своей Люсиль входил в блестящий дворец на Вандомской площади, в нем опять проснулся прежний Камилл, он с упоением подумал о том, что теперь добрые обыва­тели родного Гиза должны лопнуть от зависти... А, кроме того, и не так-то и легко было удалиться в те дни под сень струй. «Попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй!» И Демулен участвовал в убийствах, голосовал за казнь короля... меж тем как в стае уже поднималась грызня и уже не было никакой возможности уклониться от этой грызни... Кончилось, короче сказать, тем, что этот ужасный человек, этот литературный бездельник, этот революционный фельетонист должен был стать жертвой той самой революции, которую он же и спустил с цепи... должен был взойти на эшафот под улюлюкание той же самой черни, которой он столько льстил, злобным и низким инстинктам которой он так горячо потакал. Задумайтесь об этом, Галилей!

Я задумался. Потом мы продолжили беседу.

Ее крайне трудно было назвать связной,  фрагменты то вспыхивали, то гасли, то забывались, то вдруг припоминались. В общем, правильнее изобразить наш диалог в виде отрывочных сцен. Хочу заметить, что призрак был вполне в курсе всех разговоров 87-го – а теперь уже и 88-го – годов. «Огонек», во всяком случае, читал – вместе со мной, что естественно. Да и других вариантов нет, я это понимал и тогда!

Итак, вот о чем еще мы говорили в ту ночь.

О перестройке.

- Нужно многое, чуть ли не все поменять, но не хватает ресурсов именно человеческих, это и сам Генеральный говорил. Не хватает – и не хватит в итоге. И этот человеческий фактор все погубит. Кому делать перестройку – и для кого? Для кого – главнее вопрос, но ответа нет как нет.

О Сталине.

- Злодей был во всех своих проявлениях. Но вот говорят его апологеты нынешние – мол, эта тема не для фельетонистов, а для Шекспира. Тю! Некоторые вещи в нем - в Шекспире не нуждаются, хватает фельетона. Хватает, хватает мелочности и бытовой подлости – ну да как во всех вождях, и вообще во всех нас.

О патриотизме.

- Ну а вот известные строки Печерина, этого иезуита-предателя (цитирую, кажется с ошибками, но смысл ясен):

Как сладостно отчизну ненавидеть

И жадно ждать ее уничтоженья

Он задумался. Потом сказал, тщательно подбирая слова

- Думаю, отрицание своей любви к Родине сродни атеизму. Причем атеизму идеологическому, последовательному. Предполагающему ответственность за свои дела немедленную, не отложенную на какой-то дальний потом. Лично я – за такой атеизм, апатриотизм…. И еще: требуя слишком многого, да и вообще чего бы то ни было от правительства ли, Родины, мы перекладываем на кого-то другого свою ответственность.

Я закрыл глаза, все плыло и плыло, качало и качало.  Это-то, допустим, были миры моего расстроенного сознания, но вот справа за стеной какие-то шорохи и стуки казались  чем-то абсолютно здешним. И  как раз между наплывами и стуками мой бедный разум застрял, клонясь то в одну, то в другую сторону. Плюс ко всему  меня мутило изо всех сил. То есть,  опоры не было ни снаружи, ни изнутри.

В этой ситуации призрак Чайковского, как ни странно, казался привлекательным собеседником. О, я понимал, что беседую, собственно, сам с собой – это понимание и успокаивало, с одной стороны, в смысле психической адекватности. С другой – даже и такая беседа в моей ситуации была веселее мрачного и отчаянного одиночества. Вот еще эти стуки, очень они мне не нравились!

Они становились все громче. То ли шаги Командора по полночной мостовой (мне сразу представился памятник Чайковскому у стен Московской консерватории – притом, что призрак Петра Ильича никуда не девался, находился рядом). «А это другой Чайковский» - понял я даже с какой-то радостью.

То ли жесткое биение в стены бывшей церкви каких-то стенобитных орудий (видел такие в детстве в музее, сильно, помнится, был вдохновлен чудесной возможностью проломиться сквозь несокрушимое внешне). Кто-то, какие-то злые силы, призраки, что ли, пытались ворваться сюда извне – на манер нечисти в «Вие». (Тоже детское впечатление, жутчайшее).

А, вот чем на самом деле был этот настойчивый грохот: биение хвоста Кара-Барсовского дракона, ломающего асфальт, выпрямляющегося из-под спуда, настигающего нас всех, и меня в частности своим жестким, ороговевшим шипом куда-то сзади, между ног…

От этой боли я и умер. По крайней мере, в мире моего Чайковского.

И даже увидел тот свет, очень ясно и четко. Другое дело, что там ничего ясного и четкого не было, что, собственно, и неудивительно. А был какой-то мутный рассол, в котором двигались в том числе и в моем направлении тени - не тени, чудовища - не чудовища в человеческий рост… Как будто я двигался навстречу плотному потоку на городской (подводной) улице, а встречные ловко меня огибали. Дышать мне было совсем не сложно, но стало как-то жутко. Этот мир мне явно не нравился.

А в другом, новом мире (котором по счету? я что-то запутался), я проснулся 1 января 1988 года. Времени было часов, наверное, десять. Приподнялся на локте – по УЛЯЛЮМу в живописном беспорядке были разбросаны тела вчерашних вакхантов. По странной привычке прежде всего я стал вспоминать употребленное вчера – сколько водки в итоге? Ну, бутылка точно будет, причем при ерундовой закуске. Плюс столько же портвейна, преимущественно белого (тут меня чуть не вырвало), но и розовый попадался. Что еще? Рома моего мне почти не досталось, и слава Богу. Ну да, курил траву, то с этим, то с тем, на круг получалось не так уж мало. А вот «Тройной» одеколон… А вот, вдогонку, уже совсем перед тем, как пропасть из мира, вдруг отыскавшиеся полбутылки теплого шампанского (думали, что все выпито, да припрятал кто-то, злодей, а я некстати нашел).

Все это я вспоминал, не приходя толком в сознании, во всяком случае, не открывая до конца слипшихся, склеенных, казалось, какой-то гадостью глаз. Какая-то тревожная зона пульсировала в моем сознании, какое-то вытесняемое воспоминание. Я, наконец, раскрыл глаза. Лучше бы мне этого не делать! Лучше бы и вправду умереть тогда!

Мы лежали с Денисовым в обнимку на груде какого-то тряпья, отгородившись от прочего мира, как оказалось при ближайшем рассмотрении,  картонными коробками. Ныне безжалостно смятыми и разорванными. То ли кто-то лез к нам, то ли, наоборот, кто-то из нас пытался вырваться.

Среди тряпок я, приходя в ужас, заметил свои джинсы и трусы. Паника начала усиливаться, когда я увидел рядом с ними денисовские  брюки.

Боже мой, и он, и я были голыми снизу по пояс!

Я в это (и все, что из этого неотвратимо следовало) – не поверил. Не поверил, и все тут. И даже нашел какие-то невинные объяснения всему – как делал после этого тысячи раз, превзойдя в поисках алиби мыслимые  образцы. Но тут меня ожидал еще один удар, полностью превосходящий все возможности моего сопротивления. Из боковой двери в общий зал вышла Татьяна. Была она, как видно, спросонья, со спутанными волосами, почему-то босиком – и вот что она делала, зевая – застегивала свою юбку, одновременно пытаясь заправить в нее измятую розовую блузку. Вслед за ней из своего логова выполз Антон в одних семейных трусах, да и то, как видно, только что надетых. Я окаменел.

Татьяна прошла мимо меня, не замечая. Как пьяная – да и верно с похмелья, ей, конечно, еще менее привычного, чем мне. Антон, конечно же, заметил нас с Денисовым и присвистнул не без восхищения – и указал, при этом, подлец, на Татьяну. Жест его был однозначен – и вы тут порезвились, да и мы там времени не теряли!

Я хотел было вскочить, кинуться на мерзавца с кулаками, да вовремя вспомнил про свое незавидное положение. Хорош был бы Галилей без трусов, что-то доказывающий развратнику Антону! Да и Татьяна, Татьяна хороша! А Денисов, сволочь, мне солгал, что они ушли! На него я старался не смотреть.

Нужно было одеваться и уматывать отсюда подобру-поздорову – и не возвращаться в эти места уже никогда. Трясущимися руками я кое-как напялил одежду, не решаясь рассматривать ее подробности (складки, пятна, разрывы). Денисов спал, как ни в  чем не бывало. «У них в  комсомоле это, наверное, запросто – вдруг подумал я, тут же испугавшись, что меня кто-то услышит. За такие слова, равно как и мысли, можно было отгрести по полной!

- Глотни, братишка, - передо мной, по-прежнему в одних трусах (длинных, белых в зеленый горох), почесывая впалую волосатую грудь с неожиданно крупными сосками, стоял Антон. – На, водяры кто-то оставил на утро, да мы первые поспели.

Не веря себе и ничему из увиденного, я выпил теплой водки.

- А Танька ничего, молодец, - простодушно, не зная, что добивает меня окончательно, сказал Антон, - опыта видно нет, но старалась.

- Водки дай еще, - хрипло ответил я.

Я шел по улице, свет и снег били мне в закрытые глаза. Два раза упал, вставал очень неохотно, потерял одну синюю варежку и шарф. Главное, мне было некуда пойти. Этот самый страшный снег засыпАл,  душил своей душной подушкой облезлые  дома центра города – а сними все святыни и принципы моей юности.

- Поговорив с Чайковским, он был изнасилован драконом, - со злой усмешкой сказал я вслух. С Новым годом, Галилей!

 

Галилей исчезает

Потерянная невинность-2. – Смена вкусов. – Нормализация в стране и во мне. –– Происшествие на пути в Бангкок. - Судьбы героев и злодеев. – Поздний Северянин плох. - «Мозг Дракона весь  в узлах». –  Так кто тут Он?- Гуд бай and fly, Галилей.

 

Собственно, тут и заканчивается рассказ о Галилее. Тем утром начался процесс рождения какого-то совсем другого человека. Может быть, совпадающего, а, может, и нет в отрезках и направлениях этого процессе со всей страной. Становящегося хуже, подлее, увереннее, богаче – веселясь, озлобляясь, теряясь – старея, наконец. А Галилей остался там, то есть – совсем не здесь.

Осталось договорить немногое. Первые дни 1988 года изменили меня – и все, все вокруг -  самым коренным образом. Будто висящая надо мной на длинной резинке каменная плита, наконец, оборвалась и треснула по голове со всей силы. А потом и погребла на долгие-долгие годы. Собственно, уже безвозвратно.

Вот, прошедшая уже жизнь; тысяча пальцев, указующих на всех, на меня самого  в том числе – напоминает афишу с орудийными стволами, работы, кажется, Родченко, к «Броненосцу Потемкин». Копия этой афиши висела на стене как раз над нашим с Денисовым позорным ложем. Да чего уж указуют -  скажем прямо, тычут в меня. Требуют ответа! Нечего ответить, честное слово. Даже и говорить не хочется, а не то, что отвечать. Все в одну минуту  превратилось не в пепел даже, благородное все  ж вещество, а в пыль неизвестного происхождения. Только притворяющуюся снегом.

Долго я бродил, длинный, несчастный после улялюмской, самой позорной, самой горькой в моей тогдашней жизни, ночи, по городу, засыпаемому и засыпаемому снеговой пылью. Пока, уже замерзший – но и выморозивший свое отчаяние (самую больную, самую жгучую, самую поверхностную его часть) нос к носу не столкнулся с Леной-Матильдой. Песцовый воротник, да и широкие плечи ее пальто в елочку были засыпаны все тем же снегом. Он подходил к ней, чужой и ледяной, самым лучшим образом.

- А ты из этого логова? – спросила она, легкомысленно болтая сумочкой. – А я туда не пошло, дураки какие-то там все. Скучища. А мы на дачу ездили к одному о-е-е-й какому важному дядьке…ну, в смысле, к сыну его.  Компания, вообще, суперская. Даже не буду говорить, чьи там дети. Ну я хоть не из этих, но ничего, вписалась. Пойдем, что ли, кофе попьем?

Я понуро кивнул. Наша беседа в любимой – да и единственной в городе – кофейне диалектически закончилась в Лениной квартире, где я наконец-то получил от нее то, что мечтал получить от них всех. Может быть, поэтому  особой радости не почувствовал. Да-да, именно в те дни становилось все яснее, что, образно говоря, поцелуи Кара-Барсова интересуют меня куда более, чем ласки Лены – да и Татьяны, по большому счету. Конечно, должно было пройти время, должны были появиться и исчезнуть многие случаи…  Но это уже детали.

Сессию я сдал кое-как, но тут все шло и шло еще долго по тому же самому сценарию. До самого диплома. Единственно, что всякой политикой я интересоваться перестал. Как отрезало. Будь все иначе, может быть, и попал бы во власть, хотя бы ненадолго, как многие персонажи этой истории.

О Кара-Барсове никто больше не вспоминал, он словно растворился в ушедшем декабре, сгинул, как и не бывал.

Еще одно  изменение ждало меня дома, куда я еле-еле добрался 1 января часам к одиннадцати вечера. Почти в один голос (хотя с разными интонациями) родители объявили мне, что намерены расстаться. И виной тому – о ужас! – были вовсе не отцовские интриги, но «друг», появившийся, оказывается, у моей ничем не примечательной матери! Мать смотрела как будто даже с гордостью – мол, недооценивали вы меня, так получайте. Отец храбрился, поглядывал свысока, но было видно, что удар ему нанесен в самое чувствительное место.

Ситуация тянулась долго, едва ли не год. В конце концов, мать со своим «другом» уехала куда-то на Север (он оказался совсем простым мужиком, бульдозеристом). А  я остался в квартире с отцом, как-то сразу переме-нившемся после измены и ухода матери. Он еще ходил гоголем,  еще пытался отпускать замечания по любому политическому поводу (а их в 88-89-м годах хватало!), но было видно, что изменения его надломили. Окончательно добили его  известные истории начала 90-х, в результате которых  НИИ стал складом холодильного оборудования, а сам он отправлен на нищенскую пенсию. Слава Богу, жив и относительно здоров до сих пор, совсем, правда, стариком выглядит – ну так  ему уже под 70.

Материнский друг на Северах неожиданно разбогател (какая-то история с нефтяными вышками), с матерью расстался –  она так и живет не то в Нефтеюганске, не то в Сургуте. Приезжала за 20 лет раз пять. Все у нее хорошо. Она такая важная, ходит в мехах – не то что отец, совсем ссохшийся (он из разряда худых стариков). Про меня нынешнего они ничего не знают, или боятся признаться в своем знании.

 Таковы перемены! Впрочем, пока суд да дело, то есть, пока я писал об этих 10, что ли днях далекого года, многое и в литературе поменялось. В стране настала всеобщая нормализация, коснувшаяся в полной мере и меня, о чем еще расскажу. И литературная мода теперь другая. С одной стороны, что-то такое черноземное, погруженное в быт с руками и ногами.  В центре внимания простой человек, едва оправившийся от девяностых – да вовсе и не оправившийся на самом деле, а гибнущий еще пуще, лишившись и призрака советских корней, удерживавших от распада семью, личность, любовь и веру. Так Борис Пастернак, переживший ого-го кого, гибнет всерьез от травоядного Хрущева. Иначе как  наследием насквозь фальшивой деревенской прозы советского периода это и не назовешь. Да и не наследием, а так, бликом, преломленным и потерявшим даже яркость (все, что у деревенщиков было хорошего в прежние времена – вот эта болезненная яркость, бьющая по глазам и по чувствам провинциальных интеллигентов)

С другой – какая-то псевдобабелевская ерунда, какие-то странствия за угол, налево и вниз в подвал, велеречивые рассуждения ни о чем. Цена всему этому три копейки в базарный, как говорится, день. Считаю так потому, что люблю Бабеля, как и другие оригиналы – и всегда терпеть не мог двоюродных копий (так пелось в одной «блатной» песне в «мои годы»). К оным копиям отнесу и коммерческую литературу, прикидывающуюся чем-то иным. Вернее, уже и перестающую прикидываться, выводя своих авторов по вполне официальным  данным в большие богачи. (Кстати, как можно рекламировать в радиоэфире какой-то поселок по Новорижскому шоссе – оно же совершенно однозначно звучит как «Нуворишское»! А может быть, в этом и смысл?).

Факт, что и в этот, прости Господи,  дискурс моя история не вписывается. Она, пожалуй, действительно там, в восьмидесятых, не столько по времени описываемых событий, сколько своему литературному настроению… Да там ей, в благословенных временах, и самое место. Мне тоже, на самом деле.

Писал я эту повесть ужас как долго, правда, совсем по чуть-чуть и везде, где придется. Сначала карандашом на мятых листках, вырванных из блокнота, потом на раздолбанной клавиатуре списанного кем-то и подобранного мною «пентиума-2». А потом и - попадая через раз в клавиатуру смартфона в купе поезда П.-Москва. Нормализация, я и говорю.

Писал и в аэрофлотовском, сильно подержанном Боинге на своем нетбуке (сейчас он заряжается, лежа в кожаной сумке – а та висит в прихожей, недалеко от розетки). И в тот самый момент, когда мигнул свет,  а по проходу пробежала (а скорее, быстро прошла) испуганная, но умело скрывающая это, стюардесса, писал тоже – приметив произошедшее, но тем более не намереваясь прекращать работу. Прекратить пришлось, когда самолет пошел резко вниз, разбудив соседей, безмятежно спавших в шесть рядов. Перед этим «Боинг» как бы подпрыгнул, отчего падение все почувствовали еще острее – у меня так желудок пополз куда-то вверх вместе с сердцем. Кстати, в духе уж совсем банальных книжонок (скорее, сериалов и Би-муви), можно предположить, что тогда я разбился, и сейчас все это строчит некий призрак на воображенном им же самим ангельском пишущем аппарате. Это нормальная версия, только сильно простая. По другой, посложнее (все-то я усложняю всегда), я все еще жив, и, как говорит один мой приятель, «продолжаю смотреть красивым мужикам не в глаза, а куда пониже». Приятель – но не друг, хочу заметить.

 Самолет шел вниз, куда круче, чем  обычно и как-то слишком бодро для такого гиганта. В иллюминаторах было по-прежнему темно, так что надвигающуюся землю никто бы и не заметил. Отказал двигатель устаревшего уже и в 1987 году лайнера. Запинающийся радиоголос посоветовал нам готовиться к аварийной посадке (именно посоветовал – похоже, сам не веря в то, что это поможет). Как ни странно, вслух никто не завопил. Все как-то сосредоточенно начали готовиться, натягивать на головы какие-то бейсболки (одна на другую). Некоторые счастливцы, не сдавшие в багаж одежды,  перевязывали шарфами (привязывали к головам) высокие норковые шапки-«формовки». Когда крен стал совсем близок к вертикали, все и вовсе успокоились (если и молились, то про себя).

Потом случилось чудо, двигатель завелся вновь, самолет резко взмыл в небеса, полсалона вырвало в проход, на пол, на спинки передних кресел –  а мы шли вверх по дуге резко и так же неестественно резво. Я, сохраняя полнейшее спокойствие, улыбнулся бледному досиня  юноше в синей же футболке в соседнем кресле. Его сосед и – уж точно - друг, пожилой толстяк в дорогих очках, немедленно забеспокоился, забыв о только что пережитом. Я-то знал, что с нами не случится ничего. И верно – даже аварийной посадки не потребовалось, через час мы благополучно сели в Бангкоке.

Когда мы стали падать, я больше беспокоился о своем нетбуке и о своем дорогом телефоне, собирая их, что называется в охапку. Не только потому, что в последние годы я стал, как многие, поклонником всех этих разных разностей. А и потому, что я чувствовал себя словно защищенным,  покрытым бронированным слоем гаджетов-фенечек. Думаю, не только я, все мои случайные соседи по самолету, схватившиеся кто за часы, кто за коммуникаторы, кто за брильянтовые кольца,  чувствовали нечто подобное.

Не о том. Совсем не о том. Хочется сказать, как я пропадал долгие годы. В страшной, дикой провинции, в которую превратился мой город П., место, в котором я был принцем, Галилеем. А стал отверженным и гонимым - с моим ростом, внешним видом, идеалами – а помножьте все на особенности рельефа личности. Я, нищий, унижаемый и оскорбляемый всякой сволочью, не мог и мечтать о реванше. Нет, мечтал, конечно, особенно в самые горькие минуты. А их, поверьте, хватало.

Люди вокруг исчезали на глазах. Не просто из моего круга общения – из моей системы восприятия. Как-то мы расходились по масштабам. Они были все выше, я все меньше, доходя до размеров насекомых. Они меня просто не замечали – не просто делали вид, что не узнают при встречах (такую каланчу, пусть и согбенную, воровато озиравшуюся), не замечали и вправду. Хотел бы так же себя вести и я - но куда там! Следил за ними, ревниво, радуясь неудачам. А их – к моему облегчению – хватало у всех.

Пузырь, Соломинка, Лапоть. Один – владелец небольшого журнальчика, теперь вытесненного в Интернет. Считает себя последним независимым журналистом в мире. Чванлив по этой причине чрезвычайно. Соломинка сделал блестящую карьеру в политике, став ни много ни мало самым молодым депутатом государственной думы в 1993 году. Потом из политики вовремя ушел, получил непыльный пост недалеко от  главных властей. Купил квартиру на Садовом кольце, безобидно либеральничает. Иногда приезжает в П. проводить семинары, выступать перед студентами. Что я – он и со своим закадычным в прошлом Пузырем не общается.Лапоть и вовсе спился, говорят, теперь все по больницам – печень.

За последние 22 года Таню я встречал, конечно, не единожды, но каждый раз все с меньшим интересом и меньшей четкостью – она словно расплывалась, не собираясь в фокус. Отдельно сначала пошлые, потом помпезные, потом дешевые и старомодные одежды (почему-то и в 40 лет она любила ужасные пальто конца 80-х). Отдельно раздающаяся, потом оплывающая все ниже фигура. Лицо (и так малопривлекательное) делающееся все более безобразным. Ну да я женских лиц вообще не люблю, мне не хватает в них определенности, так привлекательной в мужчинах. Ко мне она питает ничем не объяснимое дружеское расположение. Чем дальше – тем в большей степени. Ну конечно, я ей напоминаю о лучшем, что было в ее жизни – сентиментальном и грубом сексе в холодной и негигиеничной мастерской.

Писатель-диссидент Карманов умер зимой 1992 года в нетопленной избушке на окраине П., пропившись до последней копейки и все так же злобясь на власть. Хоронили его человек пять, я не пошел. Хотя, если подумать, в его бескомпромиссном алкоголизме было больше смысла, чем в моей тоске и судорожных попытках как-то все же устроиться. Денисов… Не хочу ничего говорить о нем. Не хочу и все тут.

Улялюмы: неудачники и бездельники. Кто просто растворился в провинциальной пустоте, кто с помпой отправился работать – а на деле  бомжевать по столицам да Кельнам. Многие потом вернулись.  Никто не заметил ни отъезда, ни возвращения.

Исчезла, ясное дело,  из моего мира и Лена. Рано вышла замуж за кого-то неразличимого, уезжала с ним из П., вернулась с ребенком – что ж, хотя бы достойная награда. Сейчас, кажется, работает учительницей в пригородном поселке, живет там же.

Так вот,  в горькую минуту… Ну, для простоты: в милицейском обезьяннике или  вытрезвителе, в послеоперационной грязной палате, в психушке (потому для простоты, что и в дорогом ресторане, в шикарном номере отеля то же самое). Был я везде. И везде  представлял себе, как все может в моей жизни измениться. Ну, в конце концов, в стране нормализация, проклятые девяностые отвергнуты. Все счастливы. Почему я один должен мучиться в этом мире? Почему я не интересен им теперь?

Нет, я понимаю,  тут тот же случай что, например, с кумирами моей юности вроде Северянина или Бальмонта. Вот когда они стали писать интереснее, сильнее –  тогда и стали никому не интересны. Может быть и справедливо. Тот же Бальмонт никогда ничего не написал сильнее, чем вот такие юношеские строки:

Там  Дракон  в пещере спит,

В мозге зверя  драконит.

Гибок Змей, но мозг его

Неуклоннее всего.

Мозг Дракона — весь в узлах,

Желтый в них и белый страх.

Красный камень и металл

В них не раз захохотал.

Темный в этом мозге сон,

Черной цепью скован он.

Желтый Месяц вниз глядит.

Вот он камень драконит.

Не сразу поймешь, что во второй строке речь о минерале каком-то, а не о процессе, разноударяемых причем.  Никто никого не «дракОнит», хотя все бодро так, в ритме считалки или марша. Или  в ритме пульса человека, узнавшего что-то очень важное. Может быть, самое главное про себя и этот мир.

Про свой рассудок – каким узнал его и я. А в вашем мозгу, что, нет многочисленных узлов? Не забит, что ли, он желтым камнем и красным металлом, так что проклятое трение одного об другое не дает ни уснуть, ни сосредоточиться? Не поверю все равно.

Но о драконе (проговариваюсь) позже. А пока о версиях благих перемен.

Однажды в моей пустой, бедной квартире раздался звонок. Нехотя  я поднял трубку. Голос, который я узнал бы из миллиона,  сказал с невыразимым словами, нежным и мужественным тембром:

- Привет, Сережа!

Я выронил квадратную трубку древнего, еще дискового, зеленого телефона и зарыдал в голос. От жалости к себе, конечно. От ненависти к остальным, мучителям, к себе, впрочем, тоже – за бездарно прожитые годы! Я рыдал долго, не боясь, что мой невидимый собеседник отключится или услышит мою эмоцию,  засмеет. Я знал – он, кого я ждал все эти годы, не засмеет и трубки не бросит. Так все и вышло.

Через день я уже зарылся лицом в дорогую шерсть пиджака моего  Самойлова на пороге его роскошнейшего двухэтажно офиса в бизнес-районе Москвы. С тех пор все изменилось. По крайней мере, внешне. У меня есть деньги, я путешествую, я забыл о 20 годах, проведенных просто так, зря. Я простил много кого.

Но простил не всех, и об этом не забывайте, между прочим!

А мемуары, перестройка, восемьдесят седьмой… Мне теперь  эта древняя история интересна только тем, чего вы не понимаете. Гениальной логикой Преображения. Тема Кара-Барсова – ход, новогодняя ночь – противоход, пауза, и наконец, дошедшее до меня через все годы движение, гаснущая волна мощного пластинчатого тела Фафнира.  Помню, как впервые посмотрелся в зеркало – я имею в виду посмотрелся по-настоящему, о! Не спал после этого две недели.

Догадались? Да что тут теперь ведь

Я это и есть он, таящий пластинчатые крылья в черном сне. Умирающий, бессмертный. Белый, красный, желтый. Появляющийся для вас редко (очень). Проходящий двадцатилетнюю (плюс пять и три четвертых, конечно)  выдержку, после первого появления, прежде чем слиться с миром, стать им нами  вами мной

Ставлю1987 / прибавляйте  сами

сам считай меня-то (больше, теперь, как хорошо-то) нет

И не было  никогда

Это тоже одна из версий. Очень заманчивая, не скрою. Не знаю, как ее проверить. Спрыгнуть, что ли, с крыши церкви, в которой когда-то располагался мой Улялюм (как уже не раз собирался)?  Мне кажется, что не упаду, а все-таки взлечу. Как Он, или хотя бы как «Боинг».

 Но в любом случае, к Галилею все это никакого отношения больше не имеет.

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.