Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

Событие (рассказ)

Тенишева Кира 

СОБЫТИЕ

И. С.

 

Когда последняя, едва не переросшая в весну оттепель уже подходила к концу, стало ясно, что гостья запаздывает. Что, может быть даже, начинать празднества придётся без неё.

Увы, так оно и случилось. Случилось даже хуже.

Напрасно музыканты настраивали инструменты на самый возвышенный лад. Напрасно первые красавицы города заказывали портнихам вызывающие наряды. Бросать вызов оказалось некому. Великая гостья так и не появилась.

Зато случилось другое событие. Событие, которому впоследствии суждено было изменить мир.

В самый разгар торжеств, когда все то и дело поглядывали на главный вход в надежде всё-таки увидеть Незабываемую, через другую дверь в зал усталой походкой вошёл совсем другой человек. Его появление осталось практически незамеченным. Хотя считающиеся самыми чуткими впоследствии уверяли, что что-то такое всё же почувствовали. Да ещё тот странный, томительный звук, который в это мгновение произвели отчего-то вдруг хором захлебнувшиеся валторны…

Пришелец имел вид иностранца. Скромного путешественника высокого, тем не менее, полёта. Особенно указывали на то его руки. Руки были не только благородными и очень ухоженными, но и какими-то «умными». Неподвижное же лицо его, так же, как и неброская одежда, особого впечатления на непосвящённых не производили.

И всё же была во внешности этого человека некая трудноопределимая неотразимость.

Взглянув в лицо незнакомца, распорядитель праздника направился было к нему, чтобы без шума выпроводить из зала. Но потом взгляд старика упал на задумчиво потянувшуюся к вороту белую руку гостя, руку с как-то непривычно одушевлёнными длинными пальцами, и в нерешительности остановился.

Гостю же дела до чьих-то душевных сомнений не было. Он преспокойно направился прямо к почётным местам и привычно занял одно из них. И сразу подал актёрам знак, что представление можно начинать.

И актёры, точно заворожённые его спокойной уверенностью, начали готовившийся не один месяц спектакль.

И автор, грызший ногти в ожидании начала, тоже почему-то не запротестовал.

Впрочем, вызвано это было, возможно, не столько его способностью к предвидению, сколько частичной невменяемостью. Ведь накануне ночью молодой человек совсем не спал. Он переписывал сцену из третьего действия и теперь думал лишь о том, успели ли выучить новый текст бедолаги актёры.

На вопрос, зачем нужно было переписывать сцену, без сомнения удавшуюся, прямо накануне представления, автор ни за что бы не ответил.

Однако на то он и художник, чтобы творить бездумно. Актёры тоже были достаточно профессиональны и лишних вопросов не задавали. Но куда смотрел директор театра и почему он всё это допустил, было непонятно, было даже уму непостижимо.

То есть было непонятно тем, кому директор не поведал о приснившемся ему ближайшей ночью сне, в котором он беседовал о предстоящем спектакле не с кем иным как с Шекспиром.

Сон был небывало ярким, и грубоватый классик без околичностей предупредил, что крепкую, в общем-то, пьесу ждёт непременный провал, если срочно не исправить такую-то сцену из третьего действия.

Понятное дело, директор не обратил на сон особого внимания, начисто забыв его по приходе на службу. Но когда к нему в кабинет ворвался взмыленный красноглазый поэт, невнятно бормочущий что-то о необходимости изменений и размахивающий только что отпечатанным машинисткой новым вариантом, директор призадумался. И в тот же миг отчётливо вспомнил о предостережении именитого коллеги. И, будучи человеком благоразумным, не стал противиться судьбе и изменения обречённо принял.

Вот так всё и вышло.

Впрочем, волнения оказались совершенно напрасными. Спектакль прошёл без сучка и задоринки, вызвав бурные, продолжительные аплодисменты благожелательно настроенной публики. И, несмотря даже на то, что несколько мудрёную и слишком возвышенную вещь никто в зале по-настоящему не понял, общий дух действа всем безоговорочно понравился.

Речь в пьесе шла о судьбе. И о том, как бывает удивлена судьба, когда всё начинает происходить по какому-то другому, не известному ей изначально сценарию. В общем, обычная ерунда, литературщина и невнятица, всем привычный высокохудожественный вздор.

Особенно вздором казалась новая сцена в третьем действии. Где три величайших мага в высоких колпаках, решив объединить свои магические усилия, складывают на священный алтарь три принадлежащие им волшебные вещи. И тем спасают уже казалось бы обречённую на гибель прекрасную госпожу, Хозяйку, которой эти трое призваны служить. А по прежней версии упомянутая госпожа должна была красиво погибнуть, вернее, просто раствориться в воздухе, не оставив по себе ни следа, ни памяти. И сопровождаться её гибель должна была, разумеется, незамедлительным и полным крушением мира.

Единственным из зрителей, от кого не укрылось нечто важное, заложенное в сюжете, был загадочный гость.

Во время третьего действия он сначала задумчиво откинул свою монументальную голову, потом потрогал красивой рукой угол красиво очерченного рта, а затем, не удержавшись, обернулся, чтобы пытливо вглядеться в лицо продолжающего грызть ногти полувменяемого от волнения автора. Гость скользнул по молодому человеку внимательными глазами, а затем взгляд его отклонился чуть левее, вернулся, снова неудержимо пополз влево, надолго задержался на лице хорошенькой девушки в глубине зала и нехотя вернулся снова к автору. Не вычитав ничего на его бессмысленном лице, гость, казалось, только ещё больше уверился в чём-то, рассеянно оборотился к сцене и снова погрузился в глубокие раздумья.

А в то время, пока гость размышлял над сюжетом представления, старик-распорядитель, бросая в сторону почётных мест незаметные короткие взгляды, продолжал размышлять о поражавшем его теперь лице незнакомца. Лицо это, больше чем на живое лицо походившее на странное произведение искусства, казалось именно искусственным, в смысле сделанным. Мастерски составленным из отдельных плоскостей, тонких листов какого-то благородного металла, изогнутых так изысканно, так художественно совершенно, что хотелось провести по этим изгибам пальцем. Нет, не из листов металла, скорее из приглушённо светящейся серебряной фольги. Хотя нет, снова нет, фольга тоже казалась для этого лица материалом слишком грубым. Так из чего же? Хитин, воск, рисовая бумага? Нет, твёрже, камень, слоновая кость, нет, нет, опять не то, молочного цвета стекло, белый янтарь, затвердевший свет… – вот что само собой всплывало в голове то и дело поглядывающего на гостя старика.

Всю эту чепуху мы приводим здесь исключительно для того, чтобы показать: с первого взгляда кажущийся неприметным, гость со взгляда второго производил очень сильное впечатление даже на людей не слишком впечатлительных. Чему ж удивляться насчёт валторн?!

Итак, гость вздрогнул, взволнованно вскинул взгляд, заслышав некую прозвучавшую со сцены фразу, пытливо посмотрел в сторону автора и, не вычитав ничего на его лице, погрузился в глубокие раздумья.

Однако зря он посчитал поэта идиотом. Как-никак никому лучше автора не был известен загадочный текст, так взволновавший незнакомца.

Справившись с вызванным успехом перевозбуждением, выспавшись и легко поправив своё молодое здоровье, поэт и сам не на шутку задумался над смыслом созданного им шедевра. Было ведь в тексте действительно что-то гениальное, что-то, чего при всём своём к себе уважении автор на собственный счёт отнести никак не мог.

И так как молодой поэт, несмотря на молодость, был всё-таки поэтом настоящим, а так же по той причине, что в стране, о которой идёт речь, имелись на тот момент ещё два настоящих поэта, наш юноша решил переговорить о тревожащих его мыслях с ними.

Условленная встреча состоялась в парадном зале старейшей библиотеки города. Происходил исторический разговор при свечах, ибо обсуждаться в ходе него должны были вещи не мелкие и обыденные, достойные света электрического, а кое что поважнее.

Поэты поняли это, когда в телефонном разговоре юноша вскользь упомянул, что работая над новой сценой не владел собой. Именно от этой фразы поэты и насторожились.

И всё же при встрече с коллегой мэтры явно скучали. Старший открыто позёвывал, а младший угрюмо отводил взгляд, в котором читались одновременно стыд, зубовное страдание, досада и лёгкая брезгливость.

Надо сказать, что два приглашённых юношей уважаемых мэтра были людьми, принадлежащими к совершенно различным человеческим породам. Один, с величественной осанкой, седовласый и аристократичный, казалось, уже самой внешностью заслуживал лаврового венца и звания первого поэта страны. Второй, невидный и невзрачный, напоминал бы скорее мелкого клерка, когда б не слегка сальноватые длинные волосы, кокетливо намекавшие на принадлежность их владельца к андеграунду. И только глаза – огромные, тёмные, горячие, страдающие – выдавали в нём настоящего поэта. Глаза эти были таковы, что не оставалось сомнений, поэзии в этом человеке даже больше, чем в благородном и величественном старике.

Разговор происходил трудно и затянулся далеко за полночь. О его содержании ничего доподлинно известно общественности так и не стало, донеслись лишь смутные и невразумительные отзвуки. Юноша, мол, сообщил коллегам, что при написании пьесы он как бы подпал под чью-то чужую волю. И поэты, мгновенно навострив уши, попросили подробностей. А затем, мол, всё выслушав, прибегли к традиционному в сложных случаях ритуальному гаданию на старинных фолиантах, но ни к чему определённому гадание, увы, не привело, так как прочитанные в трёх книгах слова складываться во что-то сколь-нибудь осмысленное никак не желали. На том совещание и закончилось.

Вроде бы ничего особенного не случилось, но выходили на улицу поэты с какими-то мрачными предчувствиями.

Ветер, казалось до той поры таившийся по окрестным подворотням, внезапно выскочил из засады и с торжествующим рёвом налетел на них. Он выл им в уши так дико, что на душе сделалось бы тоскливо даже и безо всяких предчувствий. Справа от входа тревожно хлопала на ветру полуотклеившаяся афиша с портретом так и не осчастливившей их своим приездом Незабываемой. И от этого вдруг сделалось так больно, что Незабываемую захотелось немедленно забыть, выбросить из сердца и вручить своё бедное нежное сердце кому-нибудь понадёжнее, кому-нибудь почеловечнее, побережнее и подобрее.

И тут – что это? – совсем рядом мелькнул тёмный силуэт, попытавшийся укрыться от вышедших между колоннами старинного портика. Метнулся в тень, на миг затаился там, и вдруг, словно запаниковав, снова быстро скользнул – дальше, вглубь, туда, где темнее. Только подойдя почти вплотную, поэты смогли вздохнуть с облегчением – к колоннам жалась продрогшая и оробевшая очень юная девушка. Причём та самая, что привлекла к себе внимание нашего незнакомца на премьере. И, видимо, привлекла не только тем, что была юной и свежей, но и тем, что вела себя довольно странно. Она то и дело обращалась лихорадочно блестящим взглядом к грызущему ногти автору и, точно разделяя, а то и беря на себя большую часть его волнения, нервно комкала в руках беленький платочек. А потом, во время овации, аплодировала громче всех, вся лучась счастьем и ярко краснея от удовольствия.

Стоит добавить, что девушка имела прозрачную кожу, наивное выражение лица и сияющие глаза. Сияющие в буквальном смысле слова. Потому что освещали они не только нежное полудетское лицо своей владелицы, но и, казалось, оставляли зримый отсвет на всех созерцаемых ею предметах. В общем, неудивительно, что девушка эта могла привлечь чьё-то внимание.

Но довольно о девушке. Ибо оборот наша история начала принимать нешуточный.

Поэты ещё сами как следует не разобрались в происходящем, а по городу уже поползли зловещие слухи. Зародились они одновременно во всех слоях общества и характер носили откровенно апокалипсический.

О грядущей катастрофе говорили много и с удовольствием, во множестве мелких подробностей, неизменно сопутствующих обсуждению всякого ожидаемого в ближайшее время светопреставления.

События между тем развивались стремительно.

Спектакль, с которого всё началась, завоевал первый приз на каком-то международном театральном фестивале, и молодому автору предлагалось срочно вылететь на церемонию награждения. А сразу вслед за этим он принял участие в триумфальных заокеанских гастролях неожиданно прогремевшей на весь мир труппы и со сцены нашего повествования таким образом сошёл.

И отсутствие молодого поэта сыграло не последнюю роль в том, что произошло следом. Однако для полноты картины стоит упомянуть ещё вот о чём:

Служитель старейшей библиотеки города, убиравший зал на следующее после экстренного совещания поэтов утро, обнаружил одну из трёх книг так и оставшейся открытой, и на левой странице её виднелась едва заметная отметка ногтем под словом «сердце».

Что должно было означать это слово, служитель понять, разумеется, не смог, однако как человек не чуждый культуре, а значит человек чуткий, он сумел проникнуться важностью своего открытия, и душа его преисполнилась тревогой.

Но была ещё лужица воска странной формы на одной из каменных плит пола. Располагалась она невдалеке от окна. Как будто кто-то долго стоял там с канделябром в руке и задумчиво глядел в ночь. Теперь же, днём, до этой необычной восковой кляксы добрался пересечённый крестом переплёта прямоугольник солнечного света из окна. И тогда эта, заключённая в рамку и дополненная крестом, клякса приобрела совершенно новый смысл. Всё вместе вдруг сложилось в совершенно отчётливо выписанный китайский иероглиф «юэ» – «музыка». Иероглиф был виден всего несколько минут, а потом солнечный прямоугольник пополз дальше и он распался. Всего несколько минут, но этого было достаточно.

Ибо слова «музыка сердца» были точной цитатой из последнего интервью седовласого поэта. Так он ответил на вопрос журналиста о том, чем является для него поэзия.

В общем, будь они попроницательнее, поэты уже в первый вечер поняли бы, что туманно упоминавшаяся в пьесе великая госпожа, которой грозила смертельная опасность, была не кем иным как их собственной Хозяйкой, то есть Поэзией. И тремя великими магами, следовательно, оказывались по сюжету они сами. Невзирая на отсутствие в их гардеробах бутафорских высоких колпаков.

Вот так просто. Жаль только, что никто кроме уборщика в то время внимания на восковую кляксу так и не обратил.

А между тем угроза, нависшая над поэзией, смутно ощущалась вот уже несколько десятилетий. Ощущалась во всём обществе, не говоря уже об участниках вот-вот готовящихся произойти событий.

Происходить события начали хмурым апрельским утром. Сразу же на следующий день после спешного отъезда из города молодого поэта.

Так как утро было апрельским и выдалось оно довольно свежим, опечаленная расставанием с другом девушка, отправляясь на прогулку в парк, надела свой так шедший ей синий плащ.

Повторим, что небо в тот день укутывали густые облака. Солнце едва проглядывало сквозь дымку. Оно напоминало золотую рыбку, смутно мерцающую внутри плотного полиэтиленового пакета. Солнце, плавающее в чём-то звуконепроницаемом, отделённом от людей и не думающей себя скрывать плёнкой, было первым, что вызвало удивление девушки. А сразу вслед за этим обратила на себя её внимание и другая странность. В парке обычно полном народу теперь не видно было ни души.

Сначала вокруг с минуту висела неподвижная густая тишина, а потом часы на главной площади очнулись и мелодично зазвонили. И тотчас же на центральную аллею с разных сторон одновременно вступили наша девушка и уже упоминавшийся ранее чужестранец. Прошла ещё минута, и неожиданно солнце зорко глянуло в облачный просвет, странным образом осветив парк. И тогда синий плащ девушки сверкнул таким небывало ярким ультрамарином, что вспышка эта мгновенно вывела из прострации глубоко ушедшего в свои мысли незнакомца. Вмешалась ли тут судьба, или то была обычная улыбка весны, но взгляды наших героев встретились.

Незнакомец заслонил рукой глаза, растянул губы в вежливую полуулыбку и дружелюбно кивнул девушке. Она на приветствие неуверенно ответила, одновременно силясь припомнить, откуда она этого человека так хорошо знает. Чутко среагировав на её колебания, он потупил глаза и мягким голосом, каким говорят с не выучившим урок ребёнком, негромко назвал своё имя.

В тот момент она и поняла, откуда ей знакомо его лицо. Благородное, отрешённое, почти монументальное лицо с высоким лбом, блестящими, тёмными, как осенняя вода, глазами и красиво очерченным бледным ртом. Да, это был он, её кумир, величайший из ныне живущих поэтов. Теперь девушка просто не понимала, как она могла с первого взгляда не узнать его.

Девушка, затаив дыхание, смотрела в это странно красивое лицо. Красивое, но словно бы застывшее. Лицо, на котором подвижными были одни только желваки. То есть так почему-то казалось, ибо и они на самом деле не двигались. Лишь волосы слегка шевелил апрельский ветерок. Да и то так бережно, так осторожно, что это легчайшее движение лишь подчёркивало общую монументальную неподвижность. Пожалуй, на этом лице жили лишь глаза. Нет, не то чтобы сами глаза. Что-то в глубине них, что-то под их неподвижной, прохладной, блестящей поверхностью. Да ещё вводило в заблуждение это поначалу очень смущающее наблюдателя выражение лица, казалось неопределённо улыбающегося, но, скорее всего, улыбаться вообще не слишком-то умеющее.

Поэт был высок и статен. С такой фигурой и с таким лицом, точно высеченным из камня, он очень подходил к этому странному дню и этому безлюдному парку. И девушка невольно посматривала вокруг, деловито примеряя своего величавого спутника ко всем самым выигрышным местам парка – с полудетской серьёзностью решая, где он лучше всего смотрелся бы в качестве памятника.

 

Сейчас уже не вызывает сомнений факт, что именно судьба вела тогда поэта.

И самыми ближайшими последствиями той, казалось бы случайной, встречи в парке оказалось вот что:

1.    Через девушку чужестранец получил возможность познакомиться с коллегами, и теперь поэтов снова стало трое.

2.    Именно благодаря безошибочной интуиции этого человека и удалось внести вопрос окончательную ясность. Слишком долго ускользавшая от понимания аллегория была наконец понята, слишком долго не поддававшаяся разрешению загадка – разгадана. Маги осознали, что они маги, и приступили к созданию волшебных вещей.

О других, более тонких, но не менее важных последствиях мы пока умолчим. Не стоит, думается, забегать вперёд, не стоит запутывать наше и без того непростое повествование.

 

Итак, благодаря присоединившемуся к группе именитому коллеге поэты осознали предназначенную им миссию и решительно приступили к делу.

Готовиться к работе начали немедленно. И начали с того, что разошлись на месяц для проведения поста и совершения прочих предписываемых традицией ритуалов очищения. Именно этим и объясняется кажущаяся задержка, то есть то, что внешние события получили своё дальнейшее развитие только к лету.

Но вот лето наступило, и в первых числах июня три великих поэта снова посетили главную библиотеку города, где в присутствии представителей крупнейших медиаагенств и почти сотни сограждан зачитали составленное ими накануне экстренное обращение к общественности.

Вопреки ожиданиям реакция на обращение оказалась какой-то вялой. Как будто поэты были не поэтами, а давно дискредитировавшими себя синоптиками, предупреждающими сухопутную державу о надвижении довольно нелепого в здешних местах цунами.

Но может быть, дело объяснялось не столько человеческим легкомыслием, сколько обрушившейся на город небывалой жарой. Ведь, если откровенно, хорошо было и то, что вообще кто-то осмелился выйти в тот день из дома.

Жара свирепствовала уже неделю, и за это время облик города неузнаваемо изменился. Многолюдные некогда улицы опустели, большинство магазинов закрылось, на окнах жилых домов опустились плотные шторы.

А потом зацвели тополя. Пух метелью стелился по асфальту, пух залеплял глаза, забивался в рот и ноздри. Выход на улицу без марлевой повязки сделался небезопасным.

Поистине! Достопамятное обращение поэтов к общественности действительно окружала атмосфера незабываемая!

Жара, кощунственно растворенные окна библиотеки, ослепляющий солнечный свет, фантасмагорически изменённый витражами… Навевающие мысль о кошмаре бахилы и респираторы полуобморочной от удушья публики… И сугробы тополиного пуха, наметаемые в стыки старинных плит пола, грязно-белые комковатые хлопья, облепляющие потрескавшиеся корешки старинных переплётов. И венцом всему стеклянный взгляд посасывающего валидол седовласого поэта, неодушевлённо прикованный к золотисто-вишнёвому сугробу на том месте под окном, где когда-то, тысячу лет назад, растеклась восковая клякса, означавшая зловеще для него теперь звучащее словосочетание: «музыка сердца».

 

То было действительно очень странное время. Обострённая, пронзительная, какая-то щемящая, почти невыносимая красота окружающего мира и в то же время отчётливое чувство, что мир этот уже начал распадаться.

Но три волшебные вещи подоспели вовремя. Поэтам удалось-таки сделать невозможное и написать необходимые произведения, поворачивающие процесс распада вспять. Что было делом отнюдь не лёгким. Думается, их элегантный подвиг осуществлён был посредством напряжения сил поистине титанического. Как иначе удалось бы каждому из них взять ту единственную верную ноту, вступающую в синергический резонанс с двумя другими?!

Интересно, что все три истории развивались примерно по одной и той же схеме. Именно поэтому мы и приводим их здесь столь подробно. Ибо эта бросающаяся в глаза схожесть служит, на наш взгляд, явным указанием на сакральный характер произошедшего.

 

Итак, прошло всего несколько дней, и поэты точно в воздухе растворились. Или, говоря проще, разъехались в трёх известных лишь немногим посвящённым направлениях.

Первым отбыл из города седовласый поэт.

Они с женой ещё в незапамятные времена приобрели по случаю маленький домик в горах. Именно это уединённое место и выбрано было ими как наиболее подходящее.

Место оказалось поистине благодатным.

Каждый день поэт просыпался вместе с солнцем, выливал на себя ведро воды во дворе и удалялся в горы, под могучее раскидистое дерево какой-то местной породы, чтобы до полудня прилежно работать там и медитировать. Потом обед, потом снова в горы, на этот раз до заката. Жена же оставалась копаться в маленьком, всего в несколько грядок, огородике возле дома.

Эта тишина, это милосердное солнце, эта прозрачная, освежающая мысли прохлада… И почти полная изоляция. Лишь раз в неделю подъезжал к дому тряский запылённый фургон – ветхий микроавтобус давно снятой с производства модели, предлагавший самую необходимую провизию и доставлявший заодно срочную корреспонденцию.

Столько строгости и простоты было в этой их аскетической жизни, столько света, столько глубины и силы… Столько смысла произвольно зарождалось здесь и, клубясь, поднималось из зазоров между острыми, невесомыми, отвесными днями… Поэт был потрясён. Они с женой и не чаяли, что им случится когда-нибудь погрузиться в такую первобытную идиллию.

Больше всего напоминала она, на взгляд поэта, выпавшую им на старости лет как бы вторую юность. И обвал соответствующих образов вызвало, как водится, впечатление самое мимолётное, самое незначительное и обыденное – мимоходом протянутый ему женой старенький свитер, который, как поэт не без комка в горле вспомнил, был первым её ему подарком, самым первым, ещё до свадьбы.

И стоило воспоминанию возникнуть, не возникнуть, просто мелькнуть в голове, как в привычную, блёклую ткань позднейшей действительности неожиданно вклинился яркий кадр из далёкого-далёкого прошлого – новенький, ещё не выгоревший, не застиранный и не продравшийся на локтях, сочный и цветом, и фабричным запахом свитер в протягивающих его поэту юных женских руках с маленькими розовыми ногтями на нежных, прозрачной белизны тоненьких пальчиках.

 

Первым дням, проведённым в этом доме, обязаны были супруги и возникновением одной трогательной дружбы.

Хотя «дружба» – слово здесь не совсем уместное. Точнее было бы сказать, что они неожиданно обзавелись смешным, симпатичным любимцем. Что-нибудь в этом роде.

Каждый четверг, не обменявшись друг с другом ни словом, оба, муж и жена, выходили на дорогу и ждали часа, когда из-за поворота покажется этот условно называемый белым фургончик. И вот он появлялся, чихая мотором и на все лады дребезжа, громыхая и поскрипывая. Они с женой узнавали этот звук издали, и сердца их щемило от трудноопределимого тёплого чувства. Они были пленены. Они не набивали свои карманы лакомствами только потому, что не знали, какие именно лакомства предпочитают автобусы. Да, речь об автобусе. Так как водители в фургоне часто бывали разные, привязались супруги к самой машине. Как иные привязываются к шелудивому, но очень ласковому животному.

Поэтому когда фургон доставил им однажды письмо из Касталии, поэт в избытке чувств погладил тёплый, дрожащий от усталости капот и с нежностью взглянул в грязные лобовые стёкла. Но увидев за ними незнакомую равнодушную физиономию, смутился и ушёл в дом, даже не поблагодарив шофёра.

Письмо было от давнего знакомого, вхожего в высшие круги руководства Провинции. Знакомый сообщал поэту о гарантированной им полной поддержке Ордена. Не уточнив, впрочем, в чём эта поддержка будет выражаться. Но расплывчатость формулировок вовсе не смутила поэта, ибо он знал, что помощь братьев в любом случае окажется неоценимой, даже если она, эта помощь ни в чём материально ощутимом и не выразится. И знание это не то чтобы окрылило поэта, а просто принесло тепло и вселило спокойную уверенность в его благодарно всколыхнувшуюся в ответ душу.

Впрочем, в уверенности недостатка у поэта не было и прежде. Он чувствовал свою готовность, свою зрелую силу и свой подъём, чувствовал, что вот-вот хлынет.

Но день проходил за днём, неделя за неделей, лето приближалось к концу, а им так и не было ещё написано ни слова.

Буря разразилась однажды в четверг. Именно в тот день, когда микроавтобус по какой-то причине не приехал. Поэту до сих пор стыдно вспоминать о том, что произошло вечером.

Это, определённо, был неконтролируемый разумом нервный срыв, вызванный давившей поэта ответственностью или, если хотите, затянувшимся перенапряжением духа.

Он топал ногами, метался по комнате и кричал. Боже, что он кричал. Он кричал, что он исписался, устал, умер, нет, хуже, что дар его угас, да, угас, и больше никогда ничего стоящего им уже написано не будет. И плакал, и топал ногами, и метался по комнате, и снова кричал.

А жена, вся побелев и мгновенно осунувшись, вздрагивала, как запуганное животное, и явно боролась с желанием отступить назад, вжаться в стену, слиться с ней, исчезнуть. И при каждом новом мужнином взрыве не отдавая себе в этом отчёта прижимала к животу руки, как будто боялась, что муж ударит её или что взрыв этот как-то сам по себе может повредить вынашиваемому ей драгоценному плоду. Во время одной из естественных пауз в крике поэт с невольным отвращением взглянул на эти жмущиеся к животу морщинистые, жалкие, бессильные руки и только в тот миг понял, насколько жена за последние годы постарела.

После этого случая поэт сник. Взгляд его сделался тусклым и пустым. Ещё месяц назад бывший человеком сильным, красивым и моложавым, он в один день утратил свою подтянутость и гордую осанку, начал заметно подволакивать ноги, сделался даже не бледен, а почти бесцветен и вообще приобрёл какую-то странную и нездоровую прозрачность.

Возможно, объяснялось это тайно испытываемой им с того четверга мукой, которую он сносил с молчаливым терпением, потому что считал её заслуженным себе наказанием. Этой мукой были нахлынувшие на него сны. Смутные, беспредметные, вернее заполненные одним единственным, многократно повторённым образом, они морочили, истязали и изматывали его.

Ему снилась белая, высушенная солнцем трава.

Конечно, можно было бы сказать, что таким образом выражался лишь своеобразный следовой эффект. Эффект, вызванный картиной, слишком часто заполнявшей его зрение в бодрствовании, а потому и выплеснувшей свой избыток в сновидения, но поэт-то знал, что это не так. То есть, что дело было не только в этом. А формально, конечно, именно так всё и обстояло.

Белые веточки травы наполнили его сознание потому, что во время работы (вернее, попыток таковой) он приучил себя долго неотрывно смотреть на них. Таким был его метод.

Нет, смотреть на них ему было совсем необязательно, потому что видеть он всё равно ничего не должен был. Цель состояла как раз в обратном, чтобы вместо окружающего мира созерцать задумчивый белый туман. Но в том-то и беда, что туман не наплывал, мысль упорно не желала сосредотачиваться, и видел он только выбеленные солнцем колючие веточки травы.

И всё же он упрямо продолжал бороться, он был всё ещё не сломлен, он не сдавался, он пробовал снова и снова. Тщетно. Бесплодные попытки лишь истощали его, разрушая морально и физически.

Удивительно ли, что настал день, когда силы его иссякли?

День этот выдался необычным. Он отличался от привычных солнечных дней так же разительно, как прибившийся к голубиной стае галчонок.

Небо с утра было затянуто плотными облаками, и вставать с постели смысла поэт не увидел.

Он не видел смысла больше ни в чём. Он хотел только спать, хотел, чтобы его оставили, наконец, в покое.

Но всё же, уже далеко после полудня, он, по-стариковски кряхтя, вылез из постели, кое-как умылся и, не взглянув на жену, поплёлся в горы.

Путь к дереву показался ему на этот раз бесконечным. Поэт едва осилил его. Он даже не помнил, как дошёл, коснулся ли он как обычно ствола в дружеском приветствии, сполз ли на землю осторожно, с видимостью достоинства или мешком обвалился на неё.

Сохранилось лишь смутное воспоминание, что прежде чем он сел, из его кармана на траву под деревом что-то выпало.

Прошло довольно много времени, прежде чем поэт понял, на что он давно неотрывно смотрит. Он с неприязнью разглядывал раскрывшуюся на середине зачем-то взятую с собой и сегодня тетрадь. Все эти месяцы он каждый день неизменно вкладывал её в карман, свернув трубочкой. И вот теперь тетрадь выглядела такой истёртой, мятой, такой замусоленной, что на неё неприятно было смотреть.

Налетел ветер и перевернул ещё одну страницу. Страница была пуста. Все страницы в этой тетради были пусты. В ней не было написано ни единого слова. Ни единого слова за несколько месяцев титанических усилий. Ни единого слова, сколько бы поэт себя не истязал.

Он болезненно поморщился и отвёл глаза.

И в этот самый миг сквозь крошечный просвет в облаках на землю глянуло солнце. Глянуло всего на мгновение, глянуло как-то несерьёзно, сонно и вскользь, но при этом что-то случилось, что-то всё-таки произошло.

Поэт почувствовал, как тот самый переключатель в нём едва различимо щёлкнул. Вслед за этим каждая молекула его тела послушно повернулась, заняв единственно верное положение в пространстве, и поэт, последним облачком растворяющегося сознания успел понять, что в этот миг уже перестал быть самим собой. Он превратился в полую ёмкость, воронку, в идеальный приёмный канал. Прошёл ещё миг, канал открылся, и оно хлынуло.

 

Когда поэт очнулся – пустой, измочаленный, невесомый, до последней косточки промытый схлынувшим минуту назад потоком – он обнаружил измятую тетрадь перед собой торопливо исписанной крупным, кривым, куриным почерком. Слепые, почти неразборчивые строки, не видя линеек и полей, то и дело наползали друг на друга и, сложно переплетаясь длинными, постепенно истончающимися хвостами, загибались у края листа.

Когда поэт переписывал эти строки в блокнот, он плакал. Плакал не над каждым словом даже, а над каждым звуком. Однако вряд ли эти катящиеся по его лицу слёзы можно было считать лишь свидетельством красоты поэмы. Поэма, конечно, была прекрасна, спору нет. Но объяснялся такой эффект, скорее, состоянием самого поэта, тем, что нервы его были ещё слишком обострены, тем, что сам он пока оставался слишком нежен. Ведь точно так же, как графически задокументированный звук, потрясал его сейчас и каждый запах, каждое осторожное прикосновение прохладного и ароматного горного ветерка, каждый материнский поцелуй давно уже царящего на небе, уже успевшего стать большим и вечерним, солнца.

 

Подходя к дому, поэт ещё издали заметил, что на пороге стоит жена. А стоило ему взглянуть в её невольно просиявшие глаза, как он сразу же всё понял. Он понял, что это не братья. То есть, вероятно, и братья тоже, но главное – она. Это она помогала ему.

 

Она до сих пор помнит тот день, когда, уже зная, что долгожданное наконец произошло, стояла на пороге и смотрела, как к дому, пошатываясь, идёт заплаканный ослабевший старик с удивительно светлым, прозрачным лицом, и её собственное лицо тоже светлело ему навстречу, а сердце наполнялось радостью и любовью.

В тот вечер он читал ей поэму до темноты, а она всё просила прочесть её вновь и вновь, пока не заучила стихи наизусть. Тогда блокнот был закрыт и убран в ящик стола, но стихи звучать в ней от этого не перестали. Даже во сне женщина шевелила губами, казалось продолжая беззвучно повторять слова, мгновенно и навсегда завладевшие её душой. Слова, больше её уже не отпускавшие.

И супруга поэта была не единственным человеком, подпавшим под магию этих слов. Впоследствии случаи удивительного воздействия на людей новой поэмы были зафиксированы во множестве. Да и немудрено, если принять во внимание чарующую благозвучность этого совершенного по форме произведения.

Напомним, что состояла поэма ровно из 100 строк, и красота её звучания пленяла даже людей абсолютно неподготовленных. Впечатление, оказываемое поэмой на слушателей, бывало настолько сильным, что многие объясняли его причинами мистическими.

Но, чтобы не погружаться здесь в материи столь зыбкие, просто приведём отрывок из статьи, напечатанной тогда в одном очень авторитетном литературном издании.

«А разгадка, возможно, заключается в том, что поэма будит нечто в самых потаённых глубинах нашей души. Что-то самое существенное в нас. Поэтому в узких кругах и укоренилось это имя, “Первая Пробуждающая”. Впрочем, официальное название поэмы, “Утренний зов”, тоже имеет законное право на существование. Общеизвестно ведь, что каждый человек однажды в жизни слышит некий зов, некий улавливаемый не обязательно ушами призыв, следовать которому и есть его высшее предназначение. Так вот, среди представителей отечественной интеллектуальной элиты с некоторых пор стало популярным мнение, что в данной поэме каким-то образом выкристаллизованы и идеально зарифмованы актуальные для тысяч людей призывы. Звучит неправдоподобно? Пожалуй. Но ведь все мы были свидетелями того, что люди действительно пробуждались тысячами. Последние месяцы театры буквально ломятся от публики, чего не наблюдалось, по крайней мере, уже несколько десятилетий.

А суть феномена, между тем, снова ускользнула. Ведь попросту нет в содержании поэмы ничего, за что можно было бы зацепиться человеку думающему. Так может быть, это как раз лишнее доказательство того, что поэма является поэзией в чистом виде, коль она, минуя разум, обращается прямо к нашей душе?».

Возможно, некоторые заявления звучат здесь немного декларативно. Но как бы там ни было, именно она, Первая Пробуждающая, дала невидимый толчок для включения в работу двух других участников проекта.

Нет, невозможно, просто невозможно удержаться в выбранном нами сухом русле чистой фактографии и совсем избежать комментариев. Ведь творилось в те дни что-то действительно неописуемое.

И всё же смирим эмоции. Приведём лучше ещё одну цитату, наудачу выбранную нами из нашей коллекции:

«Сегодня больше не спорят о форме и содержании. При оценке качества современной поэзии имеет значение только достигаемая ею степень вовлечённости читателя. Как выглядит волшебная флейта и что за мелодию она играет, сделалось почти неважным. Интересует всех скорее, сколько людей в толпе, за флейтистом идущей. И как далеко они готовы зайти.

Но каких вам ещё свидетельств степени вовлечённости, если все мы своими глазами видели: текст “Утреннего зова” ещё не был опубликован, а армия этот зов услышавших уже перевалила числом за легион?».

 

История написания второй поэмы ещё примечательнее. Ибо известно, что начала она писаться сразу в двух экземплярах. Попытаемся же, насколько это в наших силах, воссоздать важный для истории миг, когда два грифеля одновременно коснулись бумаги, и одновременно вывели каждому школьнику теперь известное начальное четверостишие.

Произошло это, по нашему мнению, вот как:

Мальчик сидел на берегу пруда и наблюдал за стрекозами. Теми, голубыми, которые, как он знал, по науке называются стрелками. Подсвеченные солнцем, они хорошо выделялись на фоне тёмной воды. Налетел ветерок, и вода на миг пошла рябью. Тут же рябь отразилась на листьях куста, под которым сидел мальчик. Лёгкая рябь прошла по траве, по стволу берёзы, по лицу сидящего у пруда мальчика, прошла по всему. Мальчик передёрнул плечами. Ему вдруг почудилось, что сам он и всё его окружающее погружено под воду. В этот момент две сияющие голубые стрелки пересекли тёмную гладь озера и растаяли в невнятном мельтешении потусторонних крон. Следуя за ними взглядом, мальчик поднял голову и снова увидел рельефную рябь. Теперь уже на совершенно чистом дотоле небе. И эта рифмующаяся с водной рябь небесная, казалось, замкнула невидимую цепь. Тогда мальчик открыл блокнотик и написал в нём те самые четыре строчки. То есть так это выглядело. Строчки действительно напоминали стихотворные, но на самом деле были они лишь имитирующими письмо каракулями. Не потому, что мальчик не умел писать, вовсе нет. Просто когда он на миг ясно увидел эти строчки, никаких слов в его сознании не возникло. В сущности, действие, выполненное мальчиком, было не письмом, а рисованием. Увы, подобно тени, отброшенной звуком, дубликат был выполнен из совершенно инородного оригиналу материала. Но разве это так уж важно? Ведь не является ли и сама поэзия только уловленным в паутину слов светом? То есть чем-то, чудесно переданным средствами, передать которыми переданное по определению невозможно?

Но попробуем объяснить всё яснее. Невесть откуда возникший здесь мальчик был младшим братом той уже известной нам девушки, с которой познакомился в апреле наш великий поэт.

Эта странная троица появилась в городке поздним вечером, почти ночью. Примечательно, что никто из местных точно не помнил, каким именно вечером вошли они в единственную городскую гостиницу и сняли там два просторных номера с окнами на Большую Медведицу. Книга для регистрации постояльцев загадочным образом исчезла уже на следующий же день. И концы тем самым окончательно канули в воду.

Мы даже не знаем имени малыша, выступившего невольным дублёром великого поэта. Но именно он, этот вот мальчик, неожиданно сделался очень важным действующим лицом нашего настоящего повествования.

 

Итак, мальчик сидел на берегу пруда и смотрел на воду. Он ни о чём определённом не думал. Стоял полдень, вокруг стрекотали кузнечики, порхали мотыльки, вертолётами зависали в воздухе бдительные стрекозы, сонно жужжали мухи, тяжело гудели пролетающие мимо шмели. И вот, как раз когда мальчик бездумно разглядывал мерно дышащие крылья какой-то случайно попавшейся в его поле зрения бабочки, звуки в его ушах медленно начали сливаться в одну вибрирующую ноту. Рябь на воде одновременно притягивала взгляд и рассеивала его. И через миг мальчику уже начало казаться, что он больше не он, а совсем другой человек. Что у этого человека твёрдый подбородок, застывшие в полуулыбке губы и красивое неподвижное взрослое лицо. Даже размытое отражение в воде, казалось, подтверждало произошедшую с мальчиком перемену. И тогда в его голову забрела странная фантазия. «Вот сейчас он возьмёт, – медленно подумалось мальчику, – и напишет поэму. Ту самую, которую ждёт от него вся страна, ждёт, по сути, весь мир». Нет, не то чтобы мальчик действительно собирался что-то писать, просто ему в голову пришло ленивое решение: «Вот сейчас он откроет блокнот и…». И мальчик медленно достал из нагрудного кармана маленькую красивую записную книжечку, недавно подаренную ему, и нарисовал вложенным в неё карандашиком четыре волнообразных строчки. Эти строчки при желании даже можно было прочесть. На взгляд мальчика, так и остававшийся пока затуманенным, в них угадывались то одни фразы, то другие, но слова неизменно складывались как-то удивительно хорошо, звук выходил полным, густым и гулким, а смысл неопределённым, но всегда очень верным.

Поэт же в этот момент в своём гостиничном номере тоже перечитывал так же волшебно переливающиеся смыслами четыре строчки.

Мальчик закрыл и спрятал блокнотик обратно в нагрудный карман. Поэт ещё раз перечитал первое четверостишие, быстрым движением облизнул вдруг пересохшие губы, решительно придвинул к себе тетрадь и стал торопливо заполнять страницу неразборчивыми каракулями. Девушка отёрла рот, швырнула в урну пустой стаканчик из-под минералки и решительно направилась к выходу из парка.

Нет, ясности пока что не получается. Пожалуй, стоит оживить наш рассказ и другими, менее значительными, но лучше передающими атмосферу деталями.

 

Они жили очень тихой, размеренной жизнью.

Когда вечерами втроём они выходили на прогулку, встречные оборачивались на них. Нет, не из-за обычного в провинции интереса к приезжим. А из-за странного ореола покоя и отрешённости, витавшего над ними. В этом ареоле и проплывала молчаливая троица тихими пыльными улочками в лучах заходящего солнца. И люди оборачивались им вслед тоже с какой-то отрешённостью, не проявляя даже естественного в маленьких городах любопытства по поводу связывающих чужаков отношений. То есть не любопытствуя, кем приходится этой столичной парочке вот тот несколько заторможенный неуклюжий мальчик, с ошарашенным видом тащащийся следом. Ведь именно мальчик, пожалуй, и был в нашей троице самым примечательным.

Ступал он осторожно и мягко, даже как-то неуверенно. И по виду был таким невесомым, прозрачным, чутким и удивлённым, что казался только что проснувшимся.

Глаза его очень походили на сестринские и тоже лучились. Но лучи эти казались какими-то робкими, незрячими, задумчивыми до рассеянности.

Особенно чувствовали необычность этого мальчика животные. Собаки и кошки буквально преследовали его, даже куры, и те старались попасться ему на глаза, а попавшись успокаивались, удовлетворённо опускались на землю и уютно топорщили перья, словно бы греясь в невидимом свете или, возможно, избавляясь в нём от паразитов.

Что касается поэта, то, несмотря на всемирную известность, особого внимания местных жителей он к себе не привлёк. Тем более что поэт вообще редко показывался из своего номера. Он на целые дни запирался у себя и работал. Но что он конкретно делал за закрытыми дверями, было неизвестно. Даже девушка, мечтавшая хоть одним глазком взглянуть на будущую поэму, никогда не видела в номере поэта никаких следов литературной деятельности.

Зато однажды она увидела другое.

В один из дней её внимание привлекла испещрённая странными пометками карта. Разумеется, девушка проявила скромность и не стала рассматривать её подробно, но всё же успела заметить, что та опутана довольно густой сетью пунктиров и вся исчёркана стрелками и вопросительными знаками.

А в другой раз девушка случайно наткнулась на старый конверт с аккуратно подчёркнутым на нём обратным адресом. То был адрес гостиницы, в которой они сейчас проживали.

И тогда девушка поняла, что у поэта есть от неё тайны. Что вопреки его собственным уверениям, он попал в их страну вовсе неслучайно. Что их теперешняя совместная поездка куда больше напоминает какое-то его одного касающееся и очень личное паломничество. По местам для него неизмеримо много значащим.

Но что, или, скорее, кого он искал в своём сентиментальном путешествии? Искал даже сейчас, когда рядом с ним была она?

– Прошлогодний снег, – отшучивался поэт. И эта нарочитая легкомысленность порождала в девушке только новые подозрения.

 

А поэт, и правда, временами вёл себя очень странно. Выходя на улицу, он потерянно озирался. Будто не узнавал ничего вокруг. Или пытался что-то вспомнить.

Во время прогулок он был рассеян, взгляд его блуждал, кажась одновременно рассредоточенным и внимательным. Так смотрим мы на сквозистый забор, разглядывая вовсе не его, а что-то просвечивающее за ним, по ту его сторону.

И однажды взгляд этот остановился на мальчике.

Чего никто бы не сказал, так это что малыш был ребёнком необычно одарённым. Выглядел он скорее недоразвитым. Точнее, таким он казался большинству людей, так интерпретировавших его удивлённое выражение лица. Даже в школе, повинуясь некому загадочному предубеждению, учителя традиционно без причин третировали его. То есть не совсем без причин, конечно. За сквозившую в голосе неуверенность, за изумление, с каким взирал он на очередного беднягу, привычно провозглашающего по долгу службы прописные истины, за отсутствие желания сближаться как со старшими, так и со сверстниками. И только дети знали, что по всем дисциплинам среди учащихся ему не было равных.

Поэт оторвал взгляд от малыша и с полностью изобличавшим его незаинтересованным видом свернул к киоску, чтобы купить очередной, ещё более подробный атлас местности.

 

Что он искал здесь, он и сам не смог бы внятно объяснить. Где-то в этих местах, ещё ребёнком, на летних каникулах, он однажды ощутил нечто такое, что непременно хотел бы пережить вновь.

Это казалось ему очень важным. И он искал. Он, говоря образно, ощупью шёл по карте собственной жизни в обратном направлении. Туда, к её истоку. Медленно погружался в недра прошлого. Что-то в этом роде.

Но сколько бы поэт ни смотрел вокруг, он ничего не узнавал. И дело было вовсе не в плохой памяти. Наоборот, помнил он всё слишком хорошо. Он слишком хорошо помнил, что было там, в том забытом богом местечке, где он когда-то провёл каникулы девятилетним мальчиком.

Но сейчас это было какое-то совсем другое место. А там заросшие мхом деревья были в охват. И лужи на дорогах были такими древними, что имели исторические названия. И тропинки в лесу располагались не случайным способом, а образовывали чёткий рисунок, который непременно нужно было разгадать.

У него и сейчас стояла перед глазами картинка: Он с двумя приятелями идёт по высвеченной солнцем прямой, как стрела, тропе, прорезающей густой, точно медвежья шерсть, сумеречный кустарник. Они неслышно скользят по ней, как три пылинки в световом луче… А слева в ослепительном пятне света мерцает звёздная туманность частой, невесомой, завораживающе чуткой паутины…

Поэт недоверчиво повёл плечами и жадно прислушался к себе, на миг снова уловив дуновение того острого, но одновременно спокойного и благоговейного счастья слияние с миром, только что нечаянно разделённого им с пылинкой, беззвучно парящей в блаженно вибрирующей толще солнечного света.

Ему было тогда ровно девять лет, как и этому вот малышу. И взгляд поэта снова останавливался на мальчике.

 

Ещё одним свойством мальчика была наблюдательность. Несмотря на молодость, он уже являлся человеком кое в чём очень искушенным. Он был из тех, кто знает, когда пойдёт дождь, кто и по какой причине говорит неправду, сколько точечек бывает на божьей коровке и полосок на огурце. Да, он, точно младенец, забавлялся, считая точечки на божьих коровках. И это при том, что давно уже тайно приохотился к интегралам. Именно интегралы и вписывал мальчик обычно в свой красивый блокнотик, неизменно заслоняя его рукой и боязливо оглядываясь через плечо. И его такие ещё детские белёсые ресницы трепетали от таинственного волнения преступления границ. И в то же время мальчик продолжал считать полоски на огурцах. Полосок всегда оказывалось десять, и это всякий раз потрясало его, потому что по логике их должно было быть двенадцать. Ну, в крайнем случае, девять. Но десять! Нет, невозможно!

Поэт пересчитал полоски, уважительно кивнул и наконец решился. И подробно описал мальчику то место, которое так долго искал. Где есть идеально круглый пруд и большая светлая поляна, окружающая его. И геометрически правильно расходящиеся от центра лучи тонких тропинок, так что всё это вкупе напоминает…

Малыш сам закончил фразу. Место было уже хорошо знакомо ему.

Именно в тот день карты, планы и чертежи, заполонившие номер поэта, и отправились в корзину. Поэт нашёл, что искал. И чтобы понять это, ему даже не понадобилось идти с парнишкой, вызвавшимся показать ему то самое место. Мальчик пошёл к пруду один.

Девушка же, послонявшись немного по безлюдному холлу гостиницы, отправилась в маленький парк аттракционов, находившийся неподалёку. Тоже одна.

Дальше вы знаете…

 

Осталось добавить, что новая поэма получила название «Зеркало времени». Написана она была не одним духом, для этого потребовался почти месяц непрерывной работы. Работа эта ещё не была окончательно завершена, когда пришло сообщение с далёкого юга, из находящегося за многие километры отсюда известного морского курорта, где с начала лета жил третий главный герой нашего повествования, читавший там цикл лекций на курсах повышения квалификации преподавателей.

Но как, почему вдруг морской курорт и какие-то лекции? Вместо уединения и напряжённой работы духа? Что за неожиданный, если не сказать экстравагантный, выбор?

Да попросту не было никакого выбора. Вернее, осуществлён он был самой жизнью. Жизнью, с её мудростью, капризами, нелепицами, рутиной и заботой о хлебе насущном.

А иначе такого выбора, разумеется, не состоялось бы.

Ведь если выступать перед юношеством поэт иногда и любил, то теперешний курс был для него обременительной и неприятной маетой ради заработка. Тем более тягостной именно теперь, когда он должен был быть сосредоточен совсем на другом.

Его поселили в пустующей летом школе. В кабинете химии. Установив раскладушку прямо среди оснащённых вытяжками парт и стеллажей с ретортами, под бдительным присмотром таблицы Менделеева и бородатых портретов на стенах.

Всё это сильно смахивало на дурной сон.

В том смысле что образовавшаяся цепочка событий и самому поэту представлялось довольно противоестественной. Поехать летом к морю, на курорт – чтобы работать. Учить учителей. Тянуть лямку обыденности, когда небо требует от него забыть обо всём и отдаться поэзии. Дышать свежим морским воздухом – и вместе с тем задыхаться ночью от химических испарений, а днём от затхлости и узости воззрений непрерывно поучающих его учеников, учить которых на самом деле должен был он.

Чтобы дать читателю некоторое представление о душевном состоянии поэта, стоит хотя бы в нескольких словах обрисовать, что это был за человек. А человеком он был сложным и нервным. И, несмотря на скромную неприхотливость привычек, был обременён массой причуд и ограничений, от которых сам же в первую очередь и страдал. Вот именно обременён, ибо причуды его объяснялись отнюдь не кокетством или избалованностью, а только глубинными свойствами его несчастного характера. В частности был он до крайности брезглив, болезненно чувствителен к резким звукам и запахам, застенчив, как подросток, и, вместе с тем, неуместно и ребячливо смешлив, причём смешлив несоразмерно, титанически, до изматывающей тело и душу истерики. И смешливость эта, будучи и сама по себе отнюдь не подарком, нисколько не мешала его врождённой склонности к трагизму. Такой вот букет. Так стоит ли удивляться его теперешней подавленности?

А тосковал поэт зверски. Но, не желая признать себя бабой и истеричкой, боролся с тоской, как лев.

Утром он ходил на пляж и глазел там на загорающих. Вечером покупал чью-нибудь любовь на набережной или напивался в хлам, чтобы время тянулось быстрее и чтобы не так мучила совесть.

Но покупка любви тоже представлялась ему коварной ловушкой, липким наваждением, занятием странным, бессмысленным и парадоксальным. Ибо чем упрямее поэт покупал, тем болезненнее ощущал, что покупает не приобретая. И правда. Вот уж чего никогда не было в его одинокой жизни, так это любви. Любви и смысла.

Да плюс ещё этот издевательский химический запах, отравляющий ему и сон, и бодрствование! И это при том что непроходящее похмелье делало его особенно чувствительным к запахам.

 

Но чем более несчастным чувствовал себя поэт, тем больше любил он смотреть на людей счастливых.

Смотреть, как люди едят в открытых кафе, выбирают на рыночке фрукты, загорают, улыбаются, болтают. Как они по-разному заходят в море. Как море обнимает их жаркие живые тела, точно желая согреться, и зябкие волны льнут к ним и ласкаются, а потом убегают искать тепла дальше, к новым телам, пока наконец в отчаянии не выбрасываются на влажную прибрежную гальку чтобы там тихо умереть.

Вечером, когда его лекции заканчивались, он выходил на набережную и снова жадно смотрел на праздничную толпу. И со всех сторон наплывал на него запах моря, яркие цвета палаток с сувенирами, кроткое, разморенное, уставшее само от себя за день солнце, смазанные звуки музыки, вкусный шашлычный дымок и весёлые голоса развязной, пьяной не столько от вина, сколько от лета и моря молодёжи.

Поэту хотелось, чтобы время замерло, остановилось, чтобы вечер тянулся вечно, но утро неизбежно наступало, и снова начинались эти отвратительные его душе лекции.

Обычно лекции проходили вяло и вымученно. Наверное ещё и потому, что в аудитории оставались только слушатели самые занудные, в то время как все остальные норовили ускользнуть на пляж.

Но в тот исторический день зал был битком. Откуда-то набежала загорелая молодёжь, потом подтянулись какие-то тихие материнского вида женщины средних лет и наконец нагрянули бойкие завсегдатаи набережной. Поэт обмер, когда увидел среди них некоторых своих случайных знакомцев. И пережил несколько длящихся по целой вечности ужасных минут, в течение которых был абсолютно уверен, что эти люди явились сюда специально чтобы разоблачить, чтобы навсегда опозорить его.

Но обошлось. Нет, скорее произошло чудо. Его слушали, ловя каждое слово, замерев, застыв, затаив дыхание. Зал сделался единым организмом с одним чутким сердцем, бьющимся в унисон с его собственным. А собственное сердце поэта давно уже билось ямбом.

От всего этого он почувствовал себе эдаким мэтром, столпом общества. Он помнит, как объяснял какой-то жадно внимающей ему девчушке с чистыми бездонно-голубыми глазами:

Посмотри на эти большие деревья за окном. Представь, что на каждом из листьев написано по слову. Есть там и имена, и знаки, и отдельные буквы. Если долго бездумно смотреть на то, как ветер шевелит листву, налетает, стихает, выворачивает листы наизнанку, очищенная созерцанием душа начинает свободно читать на этих листьях какую-то рассказываемую ветром древнюю историю. Поэт – это тот, кто умеет читать истории, написанные на листьях деревьев. И понимать шёпот набегающих волн. И переводить всё это на человеческий язык. Не более…

Это был его звёздный час, его лебединая песня. И лишь выйдя на улицу, понял поэт причину своего триумфа. Небо до самого горизонта было затянуто тучами, нудно моросил холодный затяжной дождь, на набережной не было ни души.

 

Вернувшись в своё жилище, он долго стоял у окна и смотрел на отяжелелое, почти до земли провисшее бельё, кем-то забытое на верёвке в школьном дворе.

Он вспомнил сегодняшнюю лекцию, вспомнил, какой бред на ней нёс. Как, вдруг расчувствовавшись, рассказывал про поэзию. Про то, что на самом деле это музыка. Известно ведь, что и Бетховен сначала записывал свою музыку словами. Он, лектор, конечно, не равняет себя с великим мастером, нет. К тому же он абсолютно лишён слуха. Но он тоже лишь записывает словами звучащую в его сердце музыку. Всего лишь.

Поэт смущённо потёр пальцами лоб и вдруг расхохотался. То есть ему вдруг сделалось ужасно смешно. И даже если бы он не считал, что смеяться уместно в любой ситуации, то засмеялся бы теперь просто от отчаяния.

Думается, именно этим хохотом он и запустил процесс. Что-то такое почувствовав, он вопросительно приложил ладонь к сердцу, замер и на секунду прислушался. Но потом махнул рукой и бесстрастно издал, словно прочищая горло, несколько оставшихся, заплутавших где-то в недрах его тела клокочущих звуков.

Затем он подошёл к стоящему на возвышении алтарю учительского стола и зажёг там ароматическую травяную пирамидку, чтобы хоть на время заглушить стойкий химический дух. Сел и задумался. Предаваясь не столько мыслям, сколько наплывам смутных воспоминаний. Вся жизнь внезапно пронеслась перед его глазами. Но не на чем в ней, ни на едином видении, было передохнуть измученному сердцу.

Потом поэт встряхнулся, поднял блуждающие глаза и заметил, что пирамидка догорела. И от дотлевающего пепельного столбика ещё поднимается тоненькая ниточка дыма.

Ниточка несколько мгновений парила в воздухе, изгибалась, перекручивалась и вдруг на фоне чёрной доски образовала чёткую и ясную букву. И растаяла. Но исчезла она только физически. Потому что белая буква на фоне чёрной доски осталась висеть перед внутренним взором поэта. И вдруг от неё, от этой буквы, начала писаться поэма. Время для поэта остановилось…

 

Пирамидка накренилась и распалась. И случилось это уже, по-видимому, давно, потому что за окном наступали сумерки.

Такова история создания третьей и последней поэмы.

Что ещё можно сообщить об этой вещи?

Общеизвестно, что она получила название «Поэма прощения». Так вот утверждают, будто автору действительно удалось найти в ней те единственные верные слова, с помощью которых у людей получается простить самих себя, а также друг друга.

На вопрос, как такое оказалось для него возможным, смогут, быть может, ответить будущие исследователи творчества этого необычного человека. Если, конечно, сумеют проникнуть в тайну его нелюдимой души. Хотя маловероятно, что им когда-нибудь станут известны, например, причины обострённости его обоняния… А также его одиночество, его тоска, его тайные пороки и его ещё более тайная чистота.

 

Итак, наши три великие поэмы были написаны. И с помощью них, похоже, действительно был произведён некий магический акт. Интерес к поэзии мгновенно возрос многократно. Публика принялась буквально ломиться на поэтические чтения, все три поэмы сделались фрагментарно известны каждому, их обсуждали на кухнях, девушки переписывали обширные куски произведений в свои интимные дневники, юноши декламировали избранные места возлюбленным.

Внесли свою лепту и власти, решившись на смелый и благородный шаг. А именно, объявлена была национальная неделя поэзии. Неделя, в течение которой публике предоставляется бесплатный доступ на все хоть в какой-то мере связанные с поэзией мероприятия.

Всего этого нельзя отрицать. И всё же именно без вашего, друзья, участия подвиг поэтов и добрая воля сильных мира сего оказались бы напрасными. Сказано ведь, театра не существует без публики, красота не являет себя в отсутствие зрителя, поэзия мертва без способных расслышать её сердец. Но в том-то и дело, что все необходимые составляющие вдруг слились в гармоничном единстве, и чудо произошло.

 

На волне поэтического бума в очередной раз вознёсся и памятный нам спектакль. Правда теперь, с учётом внесённых временем корректив игрался он несколько иначе.

Примечательно, что первый спектакль сезона не имел того решительного успеха, которым опомнившиеся публика и пресса встретили спектакль второй и представления последующие.

Ко всему ведь нужно привыкнуть. Требуется хотя бы минимальный отрезок времени, чтобы будущее успело прижиться в настоящем, сделаться прошлым, и в качестве такового обрести незыблемый авторитет. На всё это нужно время. Обычно требуется срок, необходимый для смены нескольких поколений, но иногда происходит чудо и мир меняется за считанные часы. Случается это, возможно, потому, что внедряемая идея обладает такой огромной энергией, что в мгновение ока изменяет прошлые тысяч и тысяч людей. Возможно, именно так и произошло на этот раз.

 

А когда первая волна увлечения немного спала, в город приехала та самая эстрадная дива. Та самая, чьи гастроли планировались, но так и не состоялись прошедшей зимой. Но вопреки ожиданиям певицы, заметным событием для горожан наконец состоявшиеся гастроли, увы, не стали.

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.