Была негромкой эта лира
Яненко Станислав* * *
Невеликих поэтов
ушедшего поколения
где-то ближе к рассвету
перечитываю откровения.
Невелико искусство,
но саднит над душой
щемящее чувство,
неуют, непокой.
Резанет невозможность
отрыва, полета.
Остается надежность,
бескорыстность работы.
Вот ведь жили -- грешили,
над листами истаивали.
И не много прожили.
И не много оставили.
И, негромко оплаканы,
ушли в свои сроки.
Жизнью всею оплачены
невеликие строки.
* * *
Ни Родины. Ни языка.
Ну что же. И на том спасибо,
что нас державная рука
косила, да не всех скосила.
И я, послевоенный сын,
тройной неправдою обманут,
до срока сердце износил,
ремнем молчания затянут.
Теперь мне говорят: -- Иди!
И созидай. И будь уверен.
... Но если холодно в груди,
а в сердце -- только счет потерям?!
* * *
Темен жребий русского поэта!
М. Волошин
Они ушли. И стали в ряд.
Сто раз шельмованные жизнью.
Но рукописи не горят
в моей изломанной отчизне.
И пусть не знаем мы могил
Цветаевой и Мандельштама,
их ветр отчизны осенил
своими вечными крылами.
И как ни зажимали рты
Ахматовой и Пастернаку,
но светят нам из темноты.
Жива поэзия однако!
Когда мыслители с трибун
с трудом читают по бумажкам,
поэт, и лирик, и трибун,
при сем отсутствует отважно.
Пусть выживают дураки,
времен тупые очевидцы.
Пишите, юные, стихи,
чтобы читать не разучиться.
* * *
Слушая нынешних друзей
Алексея Прасолова,
Николая Рубцова,
Владимира Высоцкого
Опять по радио картавит
ценитель и почти что друг.
Акценты новые расставит
(не упустив своих заслуг).
Изысканно и элегантно
помянет, как горька судьба
народных истинных талантов
(и не забудет про себя).
Опустит, правда, время оно,
когда при кресле и правах
усердно возводил препоны
тем, с кем братался на словах.
Привычно. Подло. И не ново.
Когда уже закончен путь,
о светлой памяти Рубцова
и о Высоцком помянуть.
Такие, календарь листая,
не каются. Суди их бог.
И снова соберутся в стаю,
когда придет другой пророк.
И замолчать его заставят,
с бездарностью поставив в ряд.
А замолчит... Тогда восславят.
И нам, убогим, разъяснят.
* * *
Читаю старые журналы.
Первоисточники. Анналы.
В них критик лихо, зная дело,
своих противников разит.
Булгакова ругает смело
и Заболоцкому грозит.
Он и поныне жив, курилка,
и диссертации печет,
он обоснованно и пылко
наводит свой переучет.
Сегодня одного возносит,
другого походя поносит.
Потом, глядишь, наоборот:
там пару колкостей подбросит,
здесь извинения попросит,
переморгается, живет.
Себе вовеки не изменит,
весь актуальный - наперед,
опять уценит и наценит
и за собою позовет.
Я сам ценить предпочитаю.
И пережду, умерив пыл.
Лет через пять перечитаю,
потом, когда осядет пыль.
* * *
Царь говорит. И рабски внемлет двор.
Он -- деспот, властелин всего живого.
Награда, слава, дыба иль костер
уделом станут, лишь скажи он слово.
Царь всемогущ и горд. Ему никто
не смел противоречить и пророчить.
А что такое шут? Да он ничто.
Чего ж он так язвительно хохочет.
А царь велик. И не сотрут года
молву о нем в селеньях и долинах.
Но шут хохочет. Издавна. Всегда.
О, он-то знает цену властелинам.
Перемены
Я почерки свои не узнаю,
я позабыл давнишние мотивы,
что раньше руку двигали мою
по белому листу весьма ретиво.
Зеленый мальчик. Только из пелен.
Простим его минутную отвагу.
Он торопился. Может, был влюблен?
Перо кромсало впопыхах бумагу.
Тот юноша разочарован был?
Отменно вежлив и почти небрежен,
нет, он перо свое не торопил,
еще в своей небрежности прилежен.
Уже не помню -- был ли адресат,
споткнулся ли на вымученном слове...
Все это было столько лет назад,
он был так юн, а почерк так неровен.
Все позабыл. Все заново пишу.
Но вот перо остановлю внезапно --
узнаю или позабуду завтра,
все чем живу сегодня и дышу.
"Прощание славянки"
Памяти отца
Снова память, уже издалека,
нереальная, будто мираж,
так пронзительно и высоко
заведет этот памятный марш.
Сколько было вокзалов, причалов,
та военная медь без конца,
торжествуя громово, встречала,
провожала и рвала сердца.
Этот марш, и бравурный и строгий,
и конец и начало в судьбе.
Как он лихо ведет по дороге,
как печалится он о тебе!
Там, где нет даже памяти места,
на суровых дорогах земли,
это слово военных оркестров
для любого конца сберегли.
А ударят урочные склянки,
ни слезы не уроним из глаз.
И высоким "Прощаньем славянки"
повстречает прошедшее нас.
Благословение гитаре
Была негромкой эта лира.
Я, как умел, на ней бряцал.
Но, видит Бог, что сильным мира
высоких од не посвящал.
Заботам их и их тревогам,
призывам ложным и простым
я предпочел свою дорогу,
но тех, кто с ними, не простил.
И снова на слова неправды
отвечу им при свете дня:
-- Вы жизнь свою прошли непрямо.
Не вам теперь судить меня.
* * *
В аэрофлотовском балке
седой сосед в "полярке" драной,
с наколкой на худой руке,
мне исповедовался пьяно.
И отупевший от забот,
я в разговор вступил нечаянный
как будто кончился завод
закрепощенности всечасной.
О чем? Да снова -- о судьбе.
И промолчать бы, но -- оказия,
мы говорили о себе
такое, что родным не заказано.
Мы через час, а может два,
расстанемся, не пожалеем,
но все же выплеснем слова,
те, от которых тяжелеем...
Ему -- на Север, мне -- на юг.
Уже не встретимся, похоже.
Еще не друг, уже не друг,
но все же больше, чем прохожий.
Вот закурил. Слезу смахнул.
Вот он пошел. Вот обернулся.
И так по-дружески кивнул,
так человечно улыбнулся.
В гостях
Было -- в юности моей
я считал себя поэтом.
И загадкой для людей,
нераспознанной планетой.
Ум востер и точен глаз.
Оказалось -- ошибался.
И поэтому не раз
очень больно ушибался.
Но вообще не сразу стих,
насмотрелся, наломался,
даже истин кой-каких
на дорогах поднабрался.
А сегодня черт занес
посреди юнцов зеленых,
как тундровый старый пес
в Кара-Кумах раскаленных.
Но престиж... С чего начать,
чтоб не показаться скучным?
Начинаю изрекать
мысли оптом и поштучно.
Это я, который мог --
напролом и без резона,
занудил вдруг, как урок,
про дорожки и газоны.
-- Вы, конечно, молодцы.
Любят вас красавицы.
Только времечко накатит --
хоть бы клок с худой овцы.
Думать надо. Но не вслух.
Место знай. А то, известно,
жареный придет петух,
наклюет больное место.
А они танцуют, пьют.
И подружек обнимают.
И меня -- напрасный труд --
слышат, не воспринимают.
Да и я, в конце концов,
ведь не вовсе старый дядя...
Что же поскучнел лицом,
на чужую юность глядя?
Их покуда не печет.
А петух в чужой оградке.
Топчет кур. И жизнь течет.
Бьет ключом. И все в порядке.
Воспоминание о чистом листе
Разве мама хотела такого?
Желто-серого, полуседого
и всезнающего, как змея..."
В. Ходасевич.
Душа парит. Да тянет тело
на камни грешные земли.
Взрастая в годы беспредела,
я стал мудрей самой змеи.
Такие бушевали бури,
но как-то надо было жить:
рука, привычная к цензуре,
и посейчас еще дрожит.
На эшафоте превращений
душа взыскует и кричит.
А мозг боится откровений
и настороженно молчит.
Гитара в трассовом балке
Ах, романтика Дивное дело!
Волосатик гитару берет,
и душа, отделившись от тела,
устремляется в горний полет.
ГТ-Т задремал у порога,
холодком набухает металл.
Завтра ляжет под траки дорога,
а пока отдыхает -- устал.
Плитка в нашем балке ошалела,
как проклятая, воздух печет.
Но душа отделилась от тела.
А жара в Заполярье не в счет.
Заполярно сидим, наливаем,
каждый в меру и жажды, и сил,
заполярно себе напеваем,
аккуратно, не голосим.
Как-то память устроена странно:
наплывает опять перебор.
Замело ту далекую трассу,
та гитара звенит до сих пор.
Как в юности голос кукушки
Кукушка голосом чиста,
печальница лесов,
поет и плачет не с листа,
а посреди листов.
Не разобрать и не понять,
о чем она поет.
Но стоит голову поднять,
и начинаешь счет...
Моментальное фото
В клетушке непарадной,
где тишина живет,
за старым аппаратом
старик фотограф ждет.
От старческого шарма
как будто свет в окне.
Посадит перед ширмой,
колдует в стороне.
Снимает фас и профиль,
выходит -- ничего.
Работа между прочим
и больше ничего.
Красивы -- некрасивые.
Подчас -- наоборот.
Не требует спасибо,
недорого берет.
Подправит чью-то внешность,
а после рад, чудак.
Дарит почти что вечность,
и все почти за так.
* * *
На то она киноактриса --
чужие говорит слова,
рискует там, где нету риска,
она и мертвая -- жива.
Горюет милыми слезами,
как будто вправду что болит.
А кто-то плачет в темном зале
светло и горестно, навзрыд.