Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Архив номеров

Главная» Архив номеров» 96 (декабрь 2013)» Проза» Безденежье (повесть) Часть 2

Безденежье (повесть) Часть 2

Молодых Вадим 

БЕЗДЕНЕЖЬЕ
(повесть, начало в № 95)

 

27

 

А «экстремистские» планы преступной антигосударственной деятельности, между тем, только ещё разрабатывались. Планировать не хотелось. Во всяком случае, развалившемуся с полным животом на диване Гоге. Он с усилием заставлял не закрываться в дрёме свои глаза и не открываться в зевоте рот. Получалось не очень – через раз. Особенно со ртом. Не взбодрил даже приход в комнату помывшей посуду и убравшейся на кухне Ольги. Она, было дело, уселась в кресло, но сидящий в другом Коробов начальственным и строгим жестом указал на стоящий напротив него диван. Ольга повиновалась, поймав себя на чувстве кайфа от подчинения и даже ощутив, что у неё есть низ живота. Гога тоже хотел сосредоточиться пусть даже не на повестке дня планёрки, а на близости дамы, но его отвлекал от греховных мыслей посвящавший в общую схему дальнейшей жизнедеятельности Леонид Коробов:

– Для начала мы должны привести себя в порядок. Вода, слава богу, ещё течёт, и поэтому первым делом – в ванную. Я начну. Мыться-бриться… А чёрт! Бриться-то как? Чем?!

Он совершенно искренне осёкся, затем мгновенно подумал о другом и спросил с надеждой:

– Мадам, а нет ли у вас каких-нибудь бритвенных принадлежностей? Или… Пардон, вы одна живёте?

Причем надежда выражалась не в случайном наличии бритвы или станка, а как раз наоборот – в их отсутствии по причине хозяйкиной свободы от постоянных отношений с неким соперником. Но ситуация оказалась благополучной вдвойне: Ольга, взметнув радостно брови и обозначив губами слово «Да!», выбежала из комнаты, сразу же вернулась со своей сумочкой и достала из неё один одноразовый станок:

– Вот! – она сияла, даже светилась счастьем.

Но Гога обрушил её восторг услужения своим лениво-жлобским вопросом:

– А чё один-то?

Ольга растерялась. Лицо мгновенно сквасилось. Она не ожидала такого хамства по отношению к её сюрпризу и плаксиво запричитала:

– Так ведь больше не дали в одни руки… Я говорю им – двое мужчин-то… А они в ответ, мол, лезвие двойное на одном станке – вот как раз на двоих, дескать… Каждому по новому лезвию… Такие правила у них… Теперь…

– У кого, у них?

– Ну в пункте распределения… Так теперь магазины называются.

– А пена? Или помазок хотя бы?.. – Последышев, захмелевший и насытившийся варёным фаршем в тесте, продолжал по-барски хамить.

– Ну довольно! – жёстко оборвал Коробов и с ещё одной надеждой глянул на несчастную и наполовину опровергнутую в ожиданиях Ольгу, та смотрела на него не просто с благодарностью – с восхищением уже.

– А после бритья?! – по инерции пронудил Гога, но всё-таки подобрался и сел ровно.

– Руками рожу намылишь, – с воодушевлением командира-победителя продолжал Леонид. – А после бритья – ха-ха, водка. Там как раз для тебя на донышках осталось. Ха-ха-ха-ха.

Бывшие слёзы огорчения радостно обрисовывали смеющееся Ольгино лицо. Она, не отрываясь, смотрела на Леонида. Он, не отрываясь, смотрел на неё. Осаженный злой Последышев смотрел на обоих и всё понимал про них двоих и про себя – одного.

– А теперь к делу! – Коробов нарочитой строгостью пытался снять с себя наваждение Ольгиной симпатией, выходило не сатирично, но и не серьёзно. – Первым  в душ иду я… И н-не потому что… А потому… Что… В общем… Нам надо будет ещё выйти сегодня с Гогой.

– Куда? – вопрос женщины, покорённой мужским благородством, важен всегда не в содержании, а в форме – интонации – она была обезоруживающей.

– Так это… дела же у нас…

– Какие? – распахнутые немигающие глаза позволяли думать, что Ольга спрашивает механически, не думая сама.

– Н-ну-у…      

Ольгин нежный взгляд, влажный от любви, отвлекал от дела и рождал в его душе неуместную двойственность: он в эту минуту очень хотел любви и боялся спугнуть её явный романтизм своей деловитостью, но цинично не хотел брать её потом с собой, разумно предполагая её как обузу: то устала, то страшно, то месячные, то ещё, чёрт знает что у баб случается в приключениях. Да и!.. Зная себя, Коробов-Коробкин-Le Corob хорошо понимал, что она ему на фиг не нужна в принципе: там на свободе таких Оль… Н-да. Но сейчас-то она нужна точно! Вон как смотрит – грех ведь бабу обижать. «После меня пусть в душ идет она, а этот потом… Пока он там будет скоблиться мы с ней! С чистой и свежей…»

– В разведку мы пойдём, – неожиданно заявил Последышев и прервал мысли Коробова и мечты Ольги.

– Так я же была уже!

– Ты была здесь… На близлежащей территории, – обрадовался Коробов находчивости партнёра. – А мы сходим подальше.

– Бросаешь?

Этот извечный женский вопрос заставил Коробова укрепиться в мысли, что ситуация с ней ещё более дремучая, чем с любым с ним – даже с Гогой Последышевым. Еще и не было между ними ничего (как ему, цинику и материалисту, казалось – Ольга-то в мечтах уже всецело принадлежала ему!), а она уже начала свои бабьи штучки.

– Не бросаем! – подчеркнуто во множественном числе, чтоб отделить любовь от дела. – Не бросаем!

– Тогда с собой меня возьми.

– Нет, это опасно.

– Ну скажи хоть, куда вы собрались?

– Э-э-э, посмотрим, что и как в городе. А ты будешь здесь обеспечивать наш тыл. На войне как на войне.

– Какой, к чертям, тыл?! – Ольгины слёзы теперь стали злыми. – Я с вами!

– Нет!

– Тогда говори, куда вы?

Гога не выдержал этой нудной семейной сцены, в которой, к тому же участвовала его бывшая (что уже ясно!) мадам, и гаркнул:

– В музей!!!

Ольга переменила выражение лица на презрительное:

– А-а-а… Ясно… По культурным ценностям соскучились… А я, значит, мешать буду! Лишний рот, типа! Под раздачу меня! Так?!

Коробов после её возмущения оторвал-таки ненавидящий взгляд от несдержанного Последышева, который посвятил в тайну ещё одну совершенно ненадёжную голову, и посмотрел на проницательную (как оказалось!) Ольгу:

– Ну что ты?! Ну что ты? Как ты могла так подумать? Нам… Мне просто хотелось быть уверенным, что нам будет куда вернуться.

– Ага! Как же! Под раздачу ты меня оставлял, потому и говорить не хотел. Чтоб, когда полиция меня здесь накроет – а она накроет, она, наверное, уже сюда идёт – я ей при всём моём желании от страха и боли ничего сказать бы не смогла. Ну и гад же ты, Лёня! Я иду с вами! Мне деваться некуда. И тебе теперь тоже – придётся меня с собой брать! Или убивать… Но я орать буду… Я соседа того позову! И в ванную я пойду первой! Потому что я женщина!

И отвернув голову шёпотом добавила:

– Коз-зёл!

Она резко встала, качнув Гогу поролоновой волной, и уверенно вышла, зажурчав через мгновение водой и прекратив тем самым совещание. Коробов как смотрел ей, уходящей, в спину, так и остался с повёрнутой к выходу головой, только глаза сузил в жуткой злобе. Гога тоже замер в страхе пошевелиться от понимания, что расстроил планы шефа. Впрочем, глаза того расширялись по мере проступавшего в них рассуждения. «Ну и хорошо! – думал Коробов. – Чем раньше, тем яснее и лучше! А то потом ещё труднее было бы: любовь, слезы, сопли… Точно! А если бы я сдуру ещё и влюбился бы? Нет, нет и нет! Какая, к чертям, может быть любовь?! Здесь и сейчас? И с кем?! Не нужна она…» Он повернулся, наконец, к Последышеву:

– С ней всё… Из-за тебя, козла! Болтаешь языком, как метлой машешь.

– Что всё? – не желая понимать и бояться, спросил Последышев.

– Пойдешь сейчас в ванную и там всё сделаешь…

– Что всё?! – в борьбе с остро подступающим страхом Гога проигрывал.

– Отправишь её в подводное плавание! – зловеще прошипел главный эктремист.

– Я?! Ольгу?! Как эт-то? Да ты что?! Поч-чему я? Я не смогу!

Он снова увидел сужающиеся в злобе глаза, перекошенный в брезгливости рот и задергался на диване – даже ноги на него подобрал точь-в-точь по-женски.

– У-у, гнида! – сказал раздельно вполголоса Коробкин. – Толку от тебя… Сиди и обсерайся здесь, а то на горшке по соседству с ванной ещё страшнее будет… Чмо!

Коробкин медленно подошёл, смял-сгрёб ладонями на груди тельняшку Последышева, отчего тому стало тесно дышать, притянул безвольное тело к себе и оттолкнул обратно на спружинившую спинку дивана:

– Молчать, сука, бояться!

И спокойно вышел из комнаты. Через секунду Гога услышал треск и звон сорванного шпингалета, затем плюханье, захлёбывающиеся визгливые крики, прерываемые бурлящими звуками, мат Коробкина. Последышев почувствовал, как у него от лица отхлынула кровь. Он на деревянных ногах стал эвакуироваться на кухню – подальше от стремительно набиравшего полноту ужаса, хорошо слышимого из-за незапертой и приоткрытой двери в ванную комнату. Когда он проходил через прихожую, то вскрикнул и рухнул на пол от острой неожиданности, резанувшей всё его нутро – в дверь постучали. По совпадению почти сразу раскрылась от толчка дверь в ванную и Коробкин крикнул:

– Гога, помоги!

Еще через мгновение раздался истеричный крик освободивщейся на секунду Ольги:

– Гога! Помоги-и-а-а…

И сразу же новое бурление-плюханье и тяжелые удары кулаками во входную дверь, приглушенный крик оттуда:

– Откройте! Что там у вас происходит?!

Переживаемая Гогой кульминация событий оставила его совершенно без сил. Он так и сидел, даже почти лежал на полу, когда от сильного удара с треском слабого замка отлетела от запоров входная дверь, и какой-то мужчина, мгновенно оценив обстановку, швырнул ему в лицо букет цветов и пробежал прямо по его животу в направлении ванной. Начались возня и сопение. Борцы из тесноты выдавились в прихожую, и освободившаяся, наглотавшаяся воды, еле живая Ольга узнала в своём заступнике того самого соседа, который с интересом её давеча разглядывал на лестничной клетке. Она сидела, поджав ноги, поперёк ванны, держалась за бортик и невольно коротко думала о божьем промысле и собственной бабьей глупости, которая так опрометчиво и несправедливо оценивала героя при первой встрече.

А он, между тем, начинал брать верх над утомившимся в ванной Коробкиным, который снова начал вскрикивать по другому теперь поводу:

– Гога! Помоги!

Герой-сосед ничего не просил, только пыхтел в усилиях единоборства, словно бы понимая, что у спасаемой им дамы его сердца совсем нет сил даже для дыхания, не говоря уже о помощи ему в праведной борьбе со злодеями.

Гога, приведённый в действительность повторным криком Коробкина, наконец, встал и двинулся к сцепившимся борцам. Сосед, выждав, попытался лягнуть его ногой. Гога к собственному удивлению вполне ловко поймал и перехватил его ногу, рванул её вверх и от себя. Влюблённый сосед повалился набок, увлекая Коробкина. Борьба продолжилась в партере. Но теперь стало двое секундантов-помощников – Ольга, видя неравенство мужских сил, напрягла последние свои и совершенно голая и мокрая, как ведьма-русалка, и злая, как Валькирия, тоже вышла из вспененного омута ванны. Гога, увидев её глаза, снова испугался до прежнего состояния оцепенения и замер. Коробкин, пользуясь тем, что был сверху, вырвался-таки из цепких рук, подскочил, пнул лежащего противника, впрочем, несильно, схватил за шкирку Последышева и рванул его, устремляясь к выходу из квартиры. Последнее, что услышали Ольга с тяжело дышавшим соседом, – это был топот ног по лестнице.

– Кто э-это та-кие?

– Теперь никто, – Ольга со смертельно усталой нежностью смотрела на спасителя.

– Они же ва-ас уби… уф-ф… убить хотели… Поч-чему?

– Не знаю… – она, обессиленная, снова не могла думать так же, как чуть раньше с Коробовым.

– Где у вас телефон? Надо звонить в полицию…

 

28

 

 – Слава богу, что ты, придурок, не сказал этой стерве, в какой именно музей мы собираемся. Не сказал, потому что не зна-ал! – мокрый Коробкин лукавил, восстанавливая свое пошатнувшееся в проигранной схватке реноме вожака – он и сам не знал, вернее, не придумал ещё, куда они пойдут.

Стремительный стартовый галоп сменился уже на трусцу, которую лёгкой можно было назвать только по темпу и скорости передвижения. На самом деле трусца в исполнении двух морально и физически утомлённых скакунов была тяжёлой и волнистой. В конце концов, сил совсем не осталось даже на то, чтобы бояться погони. Присели. Огляделись. Отдышались.

– Это даже хорошо, – продолжил поднимать моральный дух (прежде всего, свой!) Коробкин. – Что мы не побрились. Какая-никакая, а конспирация, причём вполне естественная – значит хлопот меньше.

– Да уж… Конспирация… – издевательски заметил Последышев. – Ты на себя посмотри – мокрый весь…

Не замечаемая в горячке особая примета хоть и носила временный характер, но надо было от неё избавляться, вернее, принимать её во внимание и двигаться тайными тропами, пока одежда не высохнет. Впрочем, и в сухой одежде выход беглецов на широкую дорогу жизни даже не предполагался.

– Это ничего… Они всё равно не успеют…

Но это подбадривание, как катализатор, срабатывало всё хуже. Время в своём течении ускорилось. Теперь всё надо было делать быстрее. Зайти, чтобы отсидеться, некуда и не к кому. И тем не менее, Коробов от своей отчаянной идеи ограбить музей (или просто взять там что-то ценное – смотря как пойдёт) не отказался. Теперь это для него было делом принципиальным. Хоть что-то, желательно подороже, но взять! Сейчас выбрать и проследить за режимом охраны, а ночью – взять. И он вспоминал, где тут ближайшее заведение культуры, в котором, к слову, ни он, ни Гога ни разу-то и не были в своей прежней, спокойной жизни, смысл которой составлялся исключительно денежными интересами. И он вспомнил, как недалеко от места их теперешней конспиративной дислокации часто проезжал мимо красивого старинного здания, на котором невольно, стоя в заторе, читал бессмысленную тогда и так нужную сейчас вывеску «Галерея». Вперёд! Но тихонько. Окольными путями, желательно по солнечным сторонам улиц и дворов, чтобы высохнуть. И они без приключений добрались и вошли в открытые приветливые, как казалось, двери.

Смутная тревога неизвестности жила, конечно, в душе Коробова, но увиденное хоть и не испугало его, но всё-таки до ужаса поразило: в рамах картин не было! Вместо них в центре рам были прилеплены обыкновенные репродукции на обыкновенных листах бумаги, вырванных, в лучшем случае, из подарочных альбомов, а в худшем – даже из газет. Причём процесс подмены был в самом разгаре. Бабуля, божий одуванчик – по виду, смотрительница, которая сама ровесница любой самой старой картине, аккуратно и открыто, в полной музейной тишине лепила туфту в зияющие пустоты. Причем, если бывшая картина в своих действительных размерах была небольшой – близкой к формату А4, то получалось вполне неплохо и почти незаметно.

Опешивший главный экстремист остановился в недоумении. Плетущийся сзади Последышев ткнулся лицом в мокрую всё ещё спину. В этот момент к бабуле из другого зала подошла смотрительница помоложе и что-то сказала. Та повернулась, увидела беглецов и радостно воскликнула:

– О-о, да у нас посетители! Сами! Безо всякой экскурсии. Это, знаете ли, редкостью было даже в прежние времена. А уж теперь-то!

Она снова обратилась к коллеге, и та вышла. Вернула взгляд:

– Вы что, с пляжа? Как это правильно: сначала освежить тело, а следом душу. Проходите, господа. Впитайте духовного здоровья, ведь его так не хватает обезумевшему человечеству.

– А г-где вс-сё? – прерывисто просвистел обманутый в своих ожиданиях Коробов, которому в отсутствие оргинальной красоты не суждено стать Le Corob(ом).

– Вы о чём, милейший? Ах, об этом! – бабуля сделала пренебрежительный жест в сторону только что вывешенной репродукции. – Это, дорогой друг, символ парадоксальности нашей жизни: когда деньги её определяли, то висели оригиналы, причём главный вопрос, терзавший тогда не только простых неискушённых зрителей, но и так называемых искусствоведов был «Сколько она – картина – стОит?». Теперь денег нет. Но и картин не стало. Их смысл, знаете ли, потерялся. Никому теперь неинтересно смотреть на плоды вдохновенного, а порой и мучительного творчества гениев, не зная денежного выражения этих плодов.

Пока Леонид пытался усвоить сказанное старухой, Гога сообразил, что бабка ориентируется в деньгах. Это было несвойственно, как он уже привык, обычному человеку этого нового времени. Значит бабка-то непростая! И он, конечно же, заинтересованно спросил:

– А вы помните про деньги?

– Во-от! – протянула она, удовлетворённо раскрыв щербатый рот. – И вы о том же! Трудно воспринимать новую закономерность, правда?

– А сами картины-то где? – очухался Коробов.

Но тут к ней снова подошла коллега помоложе, что-то шепнула, отошла к окну и выложила на подоконник чистый лист, линейку, треугольник, ручку и плакатное перо с флаконом туши. Бабуля жестом позвала за собой двоих нежданных гостей и у них на глазах начертила в середине листа квадрат. Затем аккуратно, под линеечку, плакатным пером сделала его черным и оставила сохнуть на солнышке.

– Репродукцию, говорят, найти не могут. Ха! Ох уж мне эта беспомощность нашей молодёжи. Чего тут репродуцировать-то? Вжик, вжик – и готово. Какая, с позволения сказать, картина, такая и репродукция. Так ведь?

– Это гениально!

Коробов преобразился: у него заблестели глаза, разрумянилось лицо, он вытянулся в рост, словно избавился от усталости и потрясений, и даже как будто окончательно просох.

– Символичная вещь, господа, – не заметив разбуженной живописью метаморфозы посетителя, продолжала старушка. – Знаете второе название этой, с позволения сказать, картины? «Конец искусства». Служила иконой в своё время… И теперь послужит…

Она взяла самодеятельность двумя пальчиками, отошла в угол зала и там, намазав листок клеевым карандашом, согнула пополам и прилепила репродукцию. Прямо в угол – углом же!

– Это гениально! – повторил теперь уже Le Corob.

Смотрительница, не поворачиваясь и, наклоняя голову, любуясь своей работой, продолжала монолог:

– В любом, даже самом губительном, на первый взгляд, обновлении всегда бывают положительные моменты… Вот ей-богу, раньше вместо картин для некоторых ценителей, в кавычках, можно было не картины как таковые вывешивать, а кассовые чеки с пробитой ценой оплаты. Честное слово, в них вглядывались бы внимательнее. Вот, в частности, сюда, вместо этой сиюсекундной уменьшенной копии, которая ничуть не хуже оригинала.

– А я с вами несогласен!

Это прозвучало, как гром, за спинами беглецов. Они и бабуля-смотрительница, повернулись на голос и увидели ещё одну, теперь экскурсионную, группу людей в чёрной коже, во главе которой Последышев узнал Главного Георгия Георгиевича.

 

29

 

Le Corob хоть и не знал в лицо Самого Главного, но по свите смог мгновенно сообразить, что их с Гогой накрыли.

– Быстро сдала, сука!

Он встал плечом к плечу с Последышевым и, крепко смяв рукав того в своём крепком кулаке, начал снова становиться Коробовым, напитанным отечественным свободолюбивым героизмом.

– Сдала-то ладно… Быстро нашли! – Гога возразил ему тоже героическим шёпотом.

– Я с вами несогласен, – еще раз, уже тише, так как внимание к себе привлёк, сказал вновь прибывший.

Он не спеша, сделав останавливающий для свиты жест, двинул к бабуле. Следя за ним, экстремисты, в конце концов, увидели и повернувшуюся на свежий уверенный голос смотрительницу галереи. Она сияла. Она цвела не только лицом – она всем телом струилась лучами торжества! Гордо приподнятое слегка повернутое лицо, отставленная нога в простой туфле, дешевизна которой служила подмогой бабкиному вызову всякой возможной бездуховности, и осанка, выдававшая в ней несломленную, а только слегка погнутую временем аристократку.

– Вы несогласны с моим взглядом на обновление? – не спрашивая, кто он такой, очевидно, угадывая, что непростой, уточнила бабка.

– О-о-о, мада-ам… – как кот, протянул её оппонент. – С этим я, как раз, всецело согласен! Больше скажу: в обновлении не просто бывают положительные моменты. Обновление… Настоящее, полное обновление!.. из них и состоит!

Он, наконец, приблизился, к ней на расстояние вытянутой руки, протянул пригласительно руку, взял сухую старушечью ладошку, поднес к губам, слегка чмокнул, погладил ладошку своей свободной ладонью и не выпускал из рук ровно столько, сколько надо для убеждения в полной симпатии и доверии.

– Шар-ман-н! – прогундосила очарованная бабка.

Соблазнитель продолжил:

– Но… Мне, конечно, понравилась ваша метафора про кассовые чеки в этих рамах… Однако же трудно принимать от вас – хранительницы духовного и прекрасного – такое злое разочарование в человеческой природе. Как вы можете, мада-ам-м?

– О, шар-ман-н! – у бабули от кайфа промелькнувших воспоминаний о молодости аж глаза закатились, но она мгновенно вернулась из прошлого. – Бросьте, молодой человек. Именно здесь-то и напитываются снобизмом не только по отношению к другим, но даже и по отношению к себе. Поэтому моя критика оправдывается абсолютно равной самокритикой. Я вам совершенно откровенно скажу, что на вопрос о каталожной или аукционной цене вывешенной здесь картины мне всегда нравилось отвечать. И я отвечала с гордостью! И чем больше было число, тем больше было гордости. Хи-хи-хи…

Она смущённо засмеялась, слегка отворачивая лицо от собеседника. Ей бы в руку веер – была бы полная законченность стереотипного образа. Заодно и щербины бы во рту прикрыла. Но оппонент и так был доволен и разевал рот вполне себе по-офицерски:

–  Ха-ха-ха!

Взял мадам-бабулю под руку и, слегка показательно склонив к ней голову, медленно повёл её комментировать осматриваемую экспозицию. Свита дёрнулась было, но увидев указательный палец, сразу же замерла и уставилась на беглецов.

Те стояли и переминались, не зная, что делать. Впрочем, делать-то и действительно нечего было – стой себе и жди, когда пнут сапожищем под ребра или в пах и поволокут за волосы в полицейский «бобик». Сразу же после разговоров о прекрасном и духовном здоровье нации.

Сделав круг по залу, высокие стороны подошли.

– Господа! – воскликнула расчувствовавшаяся старуха. – Теперь милости прошу вас всех в гости ко мне в мою фамильную усадьбу за городом. Особого застолья и праздненства не обещаю – не готова была! Но чай из настоящего кузнецовского сервиза, пиано-музыцирование и танцы – это всенепременно! Да-да-да! И не думайте отказываться – смертельно обидите!

Последнее обращение было адресовано экстремистам, словно бы те и впрямь могли отказаться. Впрочем, бабуля была чиста в своих помыслах – она ведь не знала, что происходит на самом деле.

– Мадам! Сервиз от фарфор-завода Кузнецова делает любой чай стократ вкуснее! – Георгий Георгиевич снова склонился в поцелуе руки хозяйки будущего бала. Потом глянул на неё снизу вверх лукавым глазом и добавил: – Раритет… Редкость даже для богатых музеев… 

Бабуля морщинисто покраснела. Кавалер хитро улыбнулся и снова поцеловал ей руку.

Когда на улице рассаживались в спецтранспорт, то бабуля, с почётом препровождённая на сиденье рядом с водителем, недоумённо спросила:

– А почему вы молодых людей в тельняшках в будку сажаете? В кабине же есть место…

Георгий Георгиевич отшутился в полном соответствии с выбранным вначале стилем общения:

– Мадам, не стоит волноваться… Они же в тельняшках! Согласитесь, что концептуальная законченность мизансцены настанет, когда люди в полосатой одежде, закроются в салоне, окно которого тоже забрано в полоску.

И дежурный чмок старушечьей ладошки, от которого бабка снова улыбнулась, теперь, впрочем, тоже лишь дежурно.

Через полчаса беспробочной езды под сирену и проблесковый маячок въехали в бабкино садово-огородное товарищество и под шум давно некошеной травы под днищем остановились. Прибыли.

Это была старинная дворянская усадьба с колоннами на фасаде дома, между которыми ровным деревом тяжело темнела дубовая дверь, запертая на большой висячий замок, покрытый, словно старческими пигментными, рыжими пятнами ржавчины.

Музейная бабка, не прерывая прогулочной беседы «ни о чём» со своим постоянным теперь кавалером, мило улыбнулась ему, вынула руку из его галантного локтевого плена, достала из своей сумки – весьма объёмной, чтобы быть ридикюлем, и маловатой, чтобы таскать впрок картошку – связку ключей (буквально – на верёвке!) и повернулась к замку. Заскрипело старое железо – заворчала старая хозяйка. Невнятность шёпота быстро перешла в отчётливый мат – она не могла провернуть ключ. Состроила на лице болезненную скорбь. Георгий Георгиевич щелкнул пальцами и направил один – указательный – на дверь. Люди из его чернокожей свиты мгновенно подскочили по указке, вежливо, чуть ли не приподняв, отставили бабку в сторонку, капнули в замок из откуда-то взявшейся маслёнки, провернули ставший ласковым механизм, распахнули глубоко вздохнувшую дверь и встали по бокам её в показательно заметном полупоклоне, приобретя тем самым совершенно услужливый вид, несмотря на брутальность полувоенного обличия.

 – Всё верно… – задумчиво проговорила старуха, возвращая руку в учтивый плен перед торжественным восшествием в дом. – Зачем тут деньги?..

Но где же звуки мазурки или вальса из окон верхнего зала, льющиеся через открытые балконные витражи? Где гуляющие по саду группы обофраченных господ и обвечерненных дам? Почему нет аромата диких и садовых цветов, сдобренного сигарным дымком и запахом дорогих коньяков, ликёров и шампанского, плавающих между гостей на плотах-подносах в волнах-руках обливреенных слуг? Не было этого…

А что было? Квадратнорожие лакие, по виду способные только убивать? Но нет! Это обман. Выражения лиц… в смысле, теперь рож осталось прежним – кайфующим от своей покорности. Всё та же старая традиция в новом времени и с новыми действующими лицами. Подумаешь, нет полотенца через руку! Именно они – эти! – и траву скосят, и двор выметут, и цветы рассадят если что, а те, в свою очередь, распустятся и вспахнут, когда им укажут.

Музыкантов, конечно, не хватало. Напрашивалось звучание некоего аристократического марша в исполнении не военной флейты и барабана, а целого скрипичного ансамбля. Впрочем, это ощущалось только поначалу…

Когда по ступенькам поднимались Коробов и Последышев, державшие (скорей всего, самостоятельно – без команды!) руки за спинами, то марш был бы неуместен – нелеп даже. Для них по стилю вообще музыку было не подобрать. Разве что «Мурку»… Точно! «Мурку», но без слов, а только тему! Чисто скрипочкой… Одной! В натуре…

Но зато внутри дома!.. Музей! Не иначе… Эклектичное собрание всевозможных антикварных вещей и вещиц – от мебели до рюмок. Их разнообразие и несоответствие друг другу придавало всему дому свой собственный неповторимый стиль – стиль отрицания всякого стиля. По типу: садись и бери, где и что больше нравится, хоть на модерновую табуретку с кружкой пива, хоть в средневековое кресло с угловато резной хрустальной рюмкой коньяка. Георгий Георгиевич, войдя, даже зааплодировал:

– Нигилизм проповедуете, мадам? Ха-ха. Так вы наш человек!

Глаза его, впрочем, не смеялись – они оценивали. И это не ускользнуло от бабкиного внимания:

– Ах, оставьте, Георгий, ваши шуточки. Я не коллекционер. Я музейный работник… 

– Это видно, – вставил кавалер.

– …И мне дорога каждая вещь сама по себе. Здесь есть даже булавки и зубочистки из слоновой кости, причём, работы совершенно разных мастеров. Знаете, как это бывает? Идёшь так по залам на службе, идёшь и вдруг – раз! – вещица на полу лежит. Сразу-то и не поймёшь, что именно… А наклоняться-то уже трудно – возраст, знаете ли… Но пересиливаешь себя, сгибаешься для истории, подбираешь, глядь – а это и не вещица вовсе, а вещь! Какой-то мерзавец ухватил ненароком или по злому умыслу, цены и ценности её не зная, да и обронил тут же, не заметив. Невежды! Как трудно с ними, вы себе не представляете...

Георгий Георгиевич сидел в троноподобном кресле, смахнув с него предварительно запылённый холщовый чехол, и поддакивал, хитро улыбаясь в прищуре. Светски беседуя таким образом, он, между тем, отдавал распоряжения своей чернокожей свите: порубить дрова, развести огонь в печи, приготовить углей для самовара, протереть посуду из буфета, сервировать стол… Ну и так далее. Гога с Леонидом были приданы в помощь на хозработы.

 

30

 

Расселись на чаепитие в гостиной показательно: Георгий Георгиевич с хозяйкой за главным столом по всей его длине напротив друг друга, при этом все лишние стулья числом 10 штук были убраны не просто из-за обеденного стола, а вообще вынесены «из залы». Удивлённо-вопросительный взгляд старухи на повелителя судеб сразу приобрёл тень отчётливой злобы, лишь только стало ясно, что двое в тельняшках будут сидеть унизительно отдельно, а свита повелителя – вообще стоять или суетиться вокруг главных действующих лиц. То, что она сама принадлежит к их немногочисленному числу, самолюбие бабки не грело – много всякого в ее жизни уже было, чтобы эдакой банальной ерундой обманываться – она здесь просто хозяйка дома, но не положения.

 – Простите, Георгий, великодушно, но я ясно вижу, что двое «матросиков» у вас явно в нарушителях ходят… Под конвоем! Позвольте мне на правах хозяйки узнать, почему они несвободны?

– О-о-о, мадам… – опять то же обращение, начинавшее уже раздражать своим показательно прикрытым и тем самым выставленным напоказ высокомерием. – Свобода, как и её антипод, несвобода, суть так диалектичны, и в такой зависимости от эмоционального восприятия в каждую конкретную секунду каждым конкретным индивидуумом, что их трудно определить кем-то посторонним для этого индивидуума. Скажу только… Как посторонний, заметьте!.. Что сейчас, в эту секунду, эти, как вы выразились, «матросики» свободнее, чем были ещё пару дней назад. Так ведь, матросики?

Те молча кивнули.

– И тем не менее, Георгий, – старуха демонстративно добавила менторской строгости. – Почему их «пасут» ваши «вертухаи»?

– Да всё потому же!

– То есть…

– Они неверно понимают свободу, если рассуждать о ней применительно к большим массам людей, а не к отдельным субъектам. Они и выступают в своих мыслях о ней, как сугубые субъекты-единоличники. Так нельзя! Это заблуждение! Нельзя упрямствовать в своей денежной несвободе. И ладно, если бы сами по себе блудили по закоулкам своей рабской рефлексии. Но они заражают… пытаются заразить ею уже действительно освобождённых, передовых, прогрессивных граждан…

– Можно подумать, что эти передовые, в кавычках, граждане сами в своём сознании и осознании себя дошли до такого понимания свободы. Это вы их туда втолкнули. Без спроса! Это вы пытаетесь внушить им, что освободили их, что они теперь и только теперь по-настоящему свободны. Многие верят… Так всегда поначалу… Но это быстро проходит, поверьте моему опыту…

– А у вас, мадам, не проходит совсем!..

– Давно живу – больше века – мне незачем новые веры. Я ещё первое обобществление собственности помню… Хотя! Пар-дон, – старухино лицо просветлело от вспыхнувшей догадки-молнии. – Вы-то как раз никакого обобществления частной собственности и не затевали! Вы просто её отменили как категорию, чтобы можно было её попросту отбирать и присваивать, утверждая, что её не существует. Говоря словами вашей новой веры, вы присвоили – незаконно, заметьте! – себе право распоряжаться всеми метариальными ценностями на подконтрольной вам территории. Ф-фу-у!.. Как банально-то!

Старуха театрально сморщилась в показном разочаровании. С фырканьем отхлебнула из чашки кузнецовского фарфора. Трясущейся от волнения рукой… волнения, наступившего не от разочарования в кавалере, а от собственной смелости в демонстрации этого… поставила чашку на блюдце и повернула лицо прочь от объекта волнения. Ручки сложила на коленках.

– Не отменяли мы никакой собственности, – сморщившись в свою очередь совершенно искренне от слов-разоблачений, будто от лимонной кислятины, сказал, как отрыгнул, Георгий Георгиевич. – Владейте, чем хотите! Заводами, газетами, пароходами… Но перестаньте оценивать пользу всего этого суммой денег, которая может быть совершенно несоответственна. Мы не собственность отменили, а деньги, которые в неокрепших головах недалёких граждан есть уже даже не олицетворение, а сама собственность как таковая. Понимаете?! Не вещами они владеют, а их олицетворением. Но это нонсенс! Олицетворение не может приносить никакой конкретной пользы. В конце концов, оно перестаёт её и олицетворять! Когда деньги становятся объектом накопления. В банках коммерческих или банках трёхлитровых – не так и важно. Ибо коммерческие банки давно выделились в так называемую финансовую сферу экономики, когда деньги, то есть олицетворение собственности не производит ничего, кроме ещё большего олицетворения. Но ничего – оно и есть ничего! Пусть даже в олицетворённом виде, что по сути есть великий обман.

Это всё звучало уже как лекция. Но звучание она имела лёгкое и даже непритязательное – то самое, которое возникает, когда человек знает, о чём говорит, любит своё знание и с искренностью делится им с теми, кто ещё пока не в курсе этих очевидных и простых вещей. Однако и академичное высокомерие в интонации произносимых слов тоже сквозило, что заставляло слушателей думать о себе плохо. Им хотелось непременно возражать.

– Вот вы, мадам, – продолжал Георгий Георгиевич. – Всю жизнь имеете дело с олицетворением творчества, с искусством. Но даже эта сугубо духовная категория имеет своё материальное воплощение – картину, написанную красками на холсте. А при владении деньгами нет никакого, подчёркиваю – никакого материального воплощения собственности. Собственность, по сути, только предполагается. И заметьте, завивисит… зависела от совершенно абстрактных вещей, таких как, к примеру, валютный курс. То есть ваш особняк мог сегодня стоить, условно говоря, сто рублей, а завтра – полста, оставаясь при этом совершенно без изменений как особняк. Это что?! Это почему?! В нём что, за ночь стало жить на пяьдесят процентов хуже?! Нет! Тогда что? Курс! Ликвидность, так называемая. Количество денег в обороте. Количество олицетворения собственности стало определять состоятельность этой самой собственности… Дичь какая-то!

Лектор однако же понемногу разгорячился в своём искреннем недоумении, переходившем в возмущение, и резким кавалерийским броском поставил на стол опустошённый в праведной жажде стакан в серебряном подстаканнике с литым изображением лихого и поэтичного буденновского всадника-знаменосца.

– Да и в искусстве – живописи, архитектуре – не всё однозначно даже в желаниях, доложу я вам, – снова держа в одной руке блюдце, в другой с оттопыренным мизинчиком – чашку, заметила в раздумье смотрительница музея. – Картины – это ведь тоже деньги. Заметьте последовательность цепи: не деньги – картины, а картины – деньги! Ценные бумаги – полотна, стоимость которых часто вообще необъяснима. С чего вдруг издевательская мазня оценивается дороже художественной красоты как плода многолетнего труда настоящего художника, умеющего… чаще – умевшего писать живыми красками лицо главного героя так, чтобы вызвать у зрителя чувства и эмоции, не используя абстрактных… в смысле, абсурдных образов.

– Браво, мадам, вашей убеждённости, – сказал Георгий Георгиевич. – Но, по-моему, искусство нельзя рассматривать, руководствуясь теми же принципами, что и науку. Метафизика – это вам не физика. Есть же вообще необъяснимое понятие гениальности.

– Да, но так же, как лженаука, есть и понятие лжеискусства!

– Вкусовщина…

– Но каким же тогда должен быть вкус, чтобы считать «Чёрный квадрат» живописью?!

Старуха так разгорячилась то ли от собственных слов, то ли от чая, что со стуком поставила на стол блюдце и со звоном на него – чашку.

– Вкус тут не при чём, мадам. Тут – маркетинг!

– Но автор же дал название своей картине… в смысле, полотну – «Конец искусства», – осторожно влез в разговор Коробов, неудобно сидящий на детском резном готическом стульчике за маленьким в хохломской росписи столиком. – То есть он и сам не относил свой квадрат к искусству…

– Это кокетство, молодой человек, – улыбнулся повелитель. – Оправдание, в лучшем случае – озорства, в худшем – лицемерия.

– Но с какой стати это оправдание стОит теперь таких денег?! – вскричала хозяйка дома и даже подскочила, как молоденькая.

Но сразу же осеклась в испуге, пригнулась и со скрипом присела. Вождь взгядом успокоил её – ничего страшного, мол:

– Теперь это ничего не стОит. По крайней мере, здесь…

– Вот именно, что здесь, – прошептал, глядя на плавно узорчатую, Хохломскую, крышку стола, Коробов и, повернувшись к соседу Последышеву, взялся за готическую спинку стула. – А там?!

Затем с провокацией в тоне спросил в голос:

– Скажите, Георгий Георгиевич, а как обстоит дело с международными расчётами? Там-то, за границей, денег не отменяли. Там вообще резких революционных движений не принято делать.

Георгий Георгиевич улыбнулся и с удовлетворённым чаем и беседой видом закинул ногу на ногу и закурил сигару:    

– Как вы точно и в то же время метафорично про резкие революционные движения выразились. Браво! С вами приятно говорить – интересно… Я и не буду оспаривать постулат первичности экономики, то есть преимущества материального над духовным, и… О чём я? Ах да! Так вот… Внешние расчёты в деньгах останутся, ясное дело. Там, за границей, в силу традиций свободы и её продолжения – благополучия, люди гораздо спокойнее в отношении денег. Им незачем наши резкие движения, а потому придётся с этим считаться, иначе нам будет просто нечего жрать. Но деньги-то при таких делах давно уже стали виртуальными. Никто никому давно их в чемоданах, грузовиках и вагонах с пароходами не перевозит. Если и случалось такое, то только в случаях совершенной отсталости одного из участников сделки. Наше государство теперь просто монополизировало все расчёты с использованием этих электронных денег, как в своё время ввело монополию на водку. Согласитесь, есть что-то общее в этих двух событиях для нашего человека! Деньгами ведь стало измеряться всё, и это сродни повальному пьянству и алкоголизму в последней стадии! Это дошло уже до такой степени, что это самое «всё» стало не измеряться деньгами, а измерять сами деньги, как таковые. Обладание некой собственностью вызывало в умах невольное произведение расчёта, сколько это стОит в деньгах. Картина ли это, дом на берегу моря, спортивная команда – не важно уже. И это привычное положение дел, заметьте, позволяет… позволяло неким тёмным субъектам, биржевым и финансовым спекулянтам – сугубым паразитам, по сути! – не производящим… производившим ничегошеньки, владеть огромных числом денег,за которые они становились реальными владельцами реальной собственности. Заметьте, подчёркиваю: собственниками становились не олицетворения, а реальности! При этом настоящий производитель, далёкий от всех этих размышлений в силу своей рабочей занятости, владел зачастую именно олицетворением, даже неосязаемым, рискуя потерять его в любой момент от бесовских биржевых и банковских игрищ упомянутых паразитов. Производитель, будучи обманутым традициями и воспитанием, часто деньги и предполагал как результат своих усилий, совсем не задумываясь, что он был не реальным, а всего лишь потенциальным собственником. И страшно, что большинство этим и удовлетворялось. Но это же ненормально! Было! Это уже имело форму болезни – психоза… То есть дело до сумасшествия дошло… Всеобщего культивируемого сумасшествия!

– Но это уже устоявшийся принцип управления капиталом! Другие-то способы ещё хуже…

Это опять Коробов, сидевший в сторонке рядом с таким же уничижённым Последышевым – оба с маленькими, в весёлую расцветку из мультиков, чашечками в руках, с трудом державших сервизную невесомость.

– Вы, молодой человек, как вас там? Э-э-э… – обращение лица к наиболее интеллигентному, в очёчках без оправы, человеку из свиты, получение мгновенного ответа. – Да! Коробов! Вы, надо думать, неспроста Черчилля цитируете… Нравится вам Англия, я вижу… Она всем, кто вроде вас, нравится. Так вот… О чем я ? Ах да! Так вот… Вы о деньгах говорите, прямо как Черчилль о демократии: остальные методы, типа, ещё хуже…

Георгий Георгиевич снизил планку высокомерия, дав понять тем самым, что готов выслушать возражения – сам бог велел, дескать, раз уж демократию упомянули, и ограничив так свою свиту в проявлениях излишнего верноподданного рвения по урезониванию зарвавшегося отщепенца. Повелитель даже головой кивнул Коробову (имея в виду и своих рексов, разумеется): ну-ну, мол, продолжай. И тот продолжил:  

– Но ведь если вы в своём радикализме будете последовательны, то в конце концов придётся и государство как институт власти…Р-р-р…

– Ну-ну! Что замолчали? Реформировать?

– Разрушать!

– Во как! А вы молодец, Коробов! Смелый. Но спор, так спор! Почему разрушать, потрудитесь объяснить.

Вдохновлённый Коробов даже встал, отодвигая ногой стульчик и задевая столик. Последышев поперхнулся. Чашечка, выпадая из его руки, брякнула, остатки чая разлились из неё. Свита напряглась ввиду нештатности ситуации, но сразу же сообразила и всем составом одновременно вперилась глазами в бабку, пребывавшую в полнейшей эйфории от дискуссии, вернувшей её в молодые годы времён дворянских собраний. Она одним лишь аристократичным жестом показала новой прислуге, где взять тряпку, чтобы убрать возникшее свинство. Последышев растерянно переводил взгляд с лужи на неё, на Георгия Георгиевича, даже на незамечавшего конфуз Коробова и виновато улыбался, всем своим видом показывая, что озадачен он не столько своей неловкостью, сколько нахальством товарища. А тот, между тем, с горячностью заговорил:

– Вот вы упомянули паразитизм финансистов… Но главный паразит, главный тормоз прогресса – это государство, олицетворяемое людьми, которые всячески тормозят развитие, желая оставить существующее положение дел. Им ведь и так хорошо. Вот вы… Первым делом нарастили мускулы своего нового государства, увеличив полицию, создав целую государственную… государственную, государственную, не спорьте, она – не добровольная!.. структуру Лучших Друзей Полиции. Ещё много чего сделаете… сделаете, сделаете – никуда не денетесь!.. в истории полно примеров. А для чего? Чтобы дань собирать! И не важно, в каком виде. Захватив власть, вы стараетесь её удержать. И первое, что пришло вам на ум… как и всем вашим предшественникам!.. это усиление своего – теперь уже вашего собственного репрессивного аппарата. О каком прогрессе тогда речь?

Было странно видеть уверенного до сего момента Георгия Георгиевича в раздумье. Наконец он заговорил:

– Шаг назад, видите ли, неизбежен именно потому, что надо удержать власть. Но не только поэтому… Предшествующая система управления дошла до такой степени лицемерия, что воровство стало её истинной концепцией. И тут простой люстрацией уже не обойтись было, ибо даже дворники на закупке мётел откат имели. По сути, в прежнем государстве существовала двойная система податей. Одна – официальная, другая, ставшая в конце концов основной – тайная. Вернее, якобы тайная, про которую не то что знали, в которой участвовали все без исключения. Не подвергать же люстрации всех – это невозможно так же, как борьба с коррупцией самими коррупционерами. Вот и закономерный шаг – отмена денег, приобретших уже не финансовый, а идеологический… даже психологический смысл. Но идеология – это всегда бессмыслица, которой люди во власти удерживают в смирении и покорности безвластных людей – рабов. Да вы садитесь… Не напрягайте мою охрану.

– Хорошо… Я сяду… Но дальше-то что?

– Вы сейчас о ком? О себе или о государстве?

– О государстве, разумеется, и, стало быть, о себе тоже!

Последнюю фразу Коробов произнёс с таким залихватским пафосом, что бабка не могла не зааплодировать. Ей вспомнилась искренняя лихость пьяных революционных матросов её молодости, которая подкупала и очаровывала пансионных девушек, уставших раньше времени от скучных и скучающих кавалеров из собственного сословия.

– Да отомрёт государство, – чуть ли не зевая от очевидности высказываемой мысли, лениво произнёс повелитель. – О-то-мрёт! Никуда не денется. В нормальных странах уже отмирает.

– И как же люди будут самоорганизовываться? – недоумённо от неожиданности спросил Коробов.

– Да как угодно! – воскликнул Георгий Георгиевич так, как будто это-то совершенно второстепенная вещь уже. – Через корпоративную общность, например. Эдакое маленькое государство под флагом компании. Со своей структурой, со своей службой безопасности, со своими нарушителями правил, в которых подписались все сотрудники-граждане этой корпорации. Это, заметьте, уже существует. Зачем же его ещё дублировать неким общетерриториальным образованием, совершенно, как вы правильно говорите, паразитическим.

– Н-ну, допустим, что внутри компаний так и будет…

– Не будет, а уже, пожалуй, есть!

– Допустим, – снова повторил Коробов, вызвав тем самым на себя уничтожающий взгляд Георгия Георгиевича, раздражённого небезусловным согласием с его пониманием происходящего, которое, к тому же, по идее звучит полным диссонансом тому, что от него в его положении должно было бы звучать в привычной для других безапелляционной форме приказов.

Коробов продолжал:

– Но вот вышли они все с работы… И как теперь их, разношёрстных, не связанных корпоративными интересами, организовывать в общество-то?

– Да сами пусть организовываются! Люди они или нет, в конце-то концов?! Они и организовываются очень быстро посредством Всемирной Сети, например, когда все прежние принципы идейного объединения людей, по партийной принадлежности, например, тоже вполне логично становятся бессмысленными. Ибо человек сегодня возмущён чем-то конкретным – пойдёт и пошумит, а завтра благодушен – дома успокоится безо всякой политической активности.  У нас же как только любой вчерашний холоп в боярское кресло усаживается, так сразу начинает думать, что все другие холопы к самостоятельности неспособны. И никто ему не задаст вопроса, как он сам-то до боярских почестей и привилегий добрался? Не позволяет он теперь таких вопросов задавать – не любит таких вопросов! Вот вы и упоминаете «мускулы государства»... Для чего они? Чтобы сохранять нерушимость многочисленных «нельзя». Запрет первичен в любом государстве! Запрет, а не конструктивная идея. Запрет любой передовой идеи, потому что она, любая идея не только в области общественной организации людей, но и в области уже обыкновенного технического прогресса – прежде всего, информационного – становится опасной для самого государства как такового. А почему? Да изжило оно себя! Ну, или изживает… Не успевает государство за жизнью и не успеет уже никогда. Любое сегодняшнее государство – это вчерашний день. Но ведь он – вчершаний день – так сладок и упоителен для государственных людей! Хочется его тянуть по возможности. Вот и тянем… И будем тянуть!  Но прогресс в любом случае остановить невозможно – это и служит залогом развития. Пусть и не всегда стремительного, как хотелось бы. Однако же территориально-племенное деление землян все больше уходит в прошлое. Так ведь?

Тишина стояла полнейшая. Таких слов от повелителя, спокойно и рассудительно предвещавшего собственную бессмысленность, не ждал никто. И разогретая в душе Коробова отчаянная смелость в возможных возражениях своим невостребованным кипением вынужденно приводила к параличу перегретого и неостуженного мозга.

Однако он же и первый смог выбраться из оцепенения:

– Простите, уважаемый, – со всей возможной обличительной небрежностью в обращении «уважаемый». – Но самый верный способ обеспечения развития – это конкуренция. Вы же предлагаетет «заморозить» развитие в минигосударствах-корпорациях. А тогда если внешняя конкуренция теоретически возможна, то организационную конкуренцию внутри самих компаний… их внутриполитическую конкуренцию, если угодно, вы предлагаете отменить…

– Ничего я не предлагаю, а предполагаю и только. И потом, при наличии конкретного полноправного хозяина – главного акционера, о какой внутренней конкуренции может идти речь? Всё равно всё далется так, как он – хозяин – считает нужным. Оно ведь и в большом сегодняшнем государстве так обстоит. Поэтому не о бутафорской конкуренции надо говорить, а о реальном контроле, чтобы хозяин в безудержности своих желаний не перебарщивал.

– И как же вы предлагаете… предполагаете ограничивать размах власти хозяина?

– Да профсоюзом, например, чего выдумывать-то! – широко раскрыв глаза и рот, выплеснул из них очевидность  Георгий Георгиевич. – Только нормальным, а не сегодняшним – бутафорским, опять же, профсоюзом.

Начавшая было вздрёмывать на по-возрастному нежадный сытый желудок бабуля уверенно и живенько проснулась. Заёрзала. Плеснула себе свеженького чайку, кипяточку из самовара и, начав загадочно и игриво улыбаться в возникшей новой молчаливой паузе, погрузила в чашку сдобный сухарик. Присаживаясь, соснула его и с влажным хрустом надломила дёснами.

– Ох, помню я эти профшоюжи, – зашамкала полным ртом, захихикала. – Как придёт, бывало, по профшоюжной линии органижованная группа… Да в швой выходной день! А откажаться-то, пошлать подальше, не могут – боятшя, што путёвку потом в какую-нибудь Питшунду не получат. Вот и ходят, интереш ижображают… Уф-фр-р-р…

Бабка со вкусом и фырканьем втянула жидкость из блюдца, которое стояло в её руке на кончиках вытянутых пальцев. Следом отправила в рот шоколадную конфету. Зажмурилась в удовольствии. Затем снова – уф-фр-р-р… Да так всё – сыто и смачно, когда еда уже не ради еды, а ради наслаждения вкусом, что никто не решался ломать её искренний кайф и торопить с продолжением рассказа о прежней «профшоюжной жижни».

Можно было даже подумать, что это была не вежливость, а отсутствие интереса, но погружённая в воспоминания бабка кайфовала не столько от чаепития, сколько от своей молодости, а потому подозрениями в невежестве остальных не страдала. Дожевала, фыркнула ещё раз и продолжила:

– Им же, дуракам, прости господи, развлечений хотелось в свой выходной день-то! А музей с его живописью – разве ж это развлечение? Это ж пища для ума! Её переваривать нужно… Усилия нужны… Для многих это хуже работы… Если работа нелюбимая… И если думать даже на ней не привыкли.

– Что, прямо все картины – пища для ума? – тоном возражая, провокационно спросил Георгий Георгиевич.

Смотрительница удивилась вопросу:

– Все.

– И «Чёрный квадрат»?

– Понимаю вашу иронию, Георгий. Допускаю, что это сложно назвать картиной. Но то, что это пища для ума – однозначно.

– Да уж! Вы прямо так долго думали, так озадачивались, когда копию за пять минут разлиновали и тушью замазали…

– Это частный случай, и он не может служить общим примером! К тому же я, как вы понимаете, и сама не отношу «Чёрный квадрат» к живописи!

– К живописи – да! А к чему, вернее, куда вы его относите, точнее, уже отнесли? – и неожиданно переставшим быть ласковым тоном. – Где оригинал, бабуся?!

– А вам какой из четырёх? – съехидничала вновь разочарованная «бабуся».

– Мне – все! В смысле, всё! – и ладонью по столу хлоп, чего испугались и жалобно звякнули чашки и ложки.

– Не знаю, гражданин начальничек, – смотрительница в своём старческом опыте уже разучилась бояться.

– Зато я знаю!

Повелитель встал, с протяжным шумом отодвигая ногой тяжёлый старинный стул, приподнял свой край стола и переставил его, поворачивая, отчего испуганные чашки окончательно попадали в кучу к трясущимся уже под блюдцами ложкам, сорвал с пола и захлестнул, подняв пыль, угол ковра и открыл пол с гладко, заподлицо, вмонтированным в него люком.

 

31

 

– Есть ли у вас в доме незаконно хранящиеся материальные… и художественные ценности, которые вы добровольно хотели бы выдать представителям закона?

Дежурная монотонность казённого вопроса заставила сидевших за столиком Коробова и Последышева склонить головы… Пусть и не виновные «здесь и сейчас», не имеющие отношения к этому вновь возбуждаемому делу, однако в принципе-то, в другом месте и в другое время – виноватые! Значит, виноватые вообще перед новым правопорядком, и не в номере статьи дело! И даже не в содержании! Какая разница, если чувство вины есть у самих преступников – они знают, что виноваты! Они раскаиваются… В чём? А им объявят позже… В суде… Поэтому правильнее было бы сказать, что их головы, услышав формальную нудятину юридического свойства, виновато склонились сами собой.

Чернокожие спутники Георгия Георгиевича мгновенно перестали составлять его свиту и стали оперативно-следственной бригадой и конвоем. Они с подобающим непробиваемым выражением рож заняли места согласно полицейскому уставу – возле подозреваемой. Мятая, тёртая и гнутая долгой жизнью старуха в отличие от слабовольных «матросиков» наоборот раззадорилась и раскраснелась в азарте, отчего даже морщины на её лице разгладились:

– Ха-ха! Вы сами-то себя слышите, граждане узурпаторы? «Незаконно хранящиеся…», «представители закона…»! Ваш закон – незаконен!!! Ваш закон даже не воровской! Он – беспредельный!..

Старухин крикливый протест был прерван резко придвинутым ей под колени стулом. Падая на него заницей, она даже остатками зубов щёлкнула, чему сама удивилась, выпучив глаза – она уже, было дело, совсем забыла про свои зубы, родные или искусственные – не так и важно, ибо и те и другие слились во времени в один момент давнишней жизни.

Последышева с Коробовым, наоборот, подняли к их ужасу, но сразу же к их успокоению объявили понятыми при обыске.

– Пока понятыми! – заметил Самый главный, покивав в их сторону указательным пальцем. – С вами потом…

Снова обратился к хозяйке, вытянув руку:

– Ключ!

Та механически дёрнулась встать, но упавшие ей на плечи конвойные лапы прилепили её к сидению. Бабка кивнула головой:

– В сумке…

На свет опять появилась верёвочная связка. Очкастый опер присел на корточки и начал перебирать железки и медяшки. Очень скоро от неудобства и усердия, от бессмысленности теперь своей тщедушной учёной интеллигентности начал нервно потеть. Поднялся, расстегнул, скинул кожанку. Снова присел, завозился, забормотал, зашипел, прищемив палец. Прижатая к стулу бабка торжествовала в злости.

Наконец замок люка приятно проклацал, отодвигая язык-засов, и очкарик выдохнул в облегчении и предвкушении своей любимой искусствоведческой экспертной работы. Поднялся в рост и, качнувшись, косо ступил невольно одной уставшей в присяди ногой на люк. Тот мгновенно и легко, но с лязгом, отъехал в сторону, заставив, кроме бабки, всех других – даже Георгия Георгиевича! – вздрогнуть, а очкарика провалиться, утешая раздраженный металлом слух наблюдателей сухими и мягкими теперь – почти ласковыми – ударами тела о ступени.

– А чёрт! – искренне сердечно выругался повелитель и подошёл к дыре в полу.

Осторожно подошёл – не близко, словно ко входу в преисподнюю. Позвал:

– Э-эй! Ты там живой?

Тишина. Снова выругался:

– А чёрт!

И скомандовал:

– Все вниз! Один останься.

Скоро из люка стали доноситься голоса:

– Осторожнее ты, морда!..

– Сам ты!.. А-а-а! На ноги не наступай!..

– Темно. Двигайся быстрее…

– Ух ты! На что-то мягкое наступил…

– Это очкарик… Ха-ха… Да стой ты! На голову лезешь…

– Свет тут есть?

– Спичку зажги…

Услышав последний возглас, к люку подскочил вождь:

– Не вздумайте! Отставить спички!

И со сведённым волнительной судорогой лицом обратился к хозяйке:

– Где включается свет? Быстро, старая…

Та кивнула на стену.

Подошёл в нетерпении к выключателю. Щелкнул одной клавишей – зажегся свет в зале, где они были. Щелкнул второй… И аж присел, схватив голову руками, затыкая уши.

Мощный трескучий взрыв, сполох огня, выскочивший из люка и закончившийся облачком дыма, поверг гостей в испуг и лёгкую контузию, а бабку-хозяйку – в весёлый, может быть, последний для неё в своей непосредственности, а потому искренне, по-детски радостный хохот, словно только что состоялся, наконец, давно приготовленный ею для гостей шаловливый розыгрыш с хлопушкой за дверью. Старуха, оставленная чужими спрятавшимися руками на полной свободе движений, ворочалась в хохоте на стуле.

Вид, словно телевизионное изображение, сумасшедшей старухи, хохочущей в немоте по причине отсутствия звукового сопровождения в оглохших ушах, сделал взгляд повелителя растерянно испуганным от невозможности мгновенного усвоения происходящего, моментального анализа и сиюсекундной выдачи алгоритма ответных действий. Одно слово – контузия. Пусть даже лёгкая…

Бабка же, надо думать, была итак глуховата. Мало этого, она сама и задумала «розыгрыш», поэтому веселилась смело и искренне.

Наконец фон извне стал преобладать над звоном внутри повелительной головы, и немая картинка открытого старческого рта с землистого цвета языком получила звук, словно бы кто-то громкости прибавил. Повелительные глаза становились понимающими и от этого бесстрашными и гневными. Бабка по мере наполнения их влажной и узкой яростью затихала. В конце концов, пару раз кашлянула, села ровно и положила руки на колени. Сразу же на её плечи легли давешние чужие ладони, а из-за её головы поднялась виновато-жалкая рожа.

– Сейчас лезь вниз… Да не ссы! Взорвалось уже… И поднимай всё, что там есть. Что как?! На ощупь!..

Последний дееспособный (а может и последний живой!) опер начал переставлять ватные ноги по ступеням. Из-за струившегося вверх дыма его движение вниз выглядело постановочно инфернальным. Дополнял мизансцену ужас в глазах, которые он даже опустить боялся – таращил, поднимая по мере спуска, и ступени преодолевал приставными шажками, натоптывая их ногой.

А дым всё шёл и шёл. Более того, он сгущался.

– Здесь тряпки какие-то тлеют… Кхе-кхе-кха-кха, – раздался сдавленный кашель снизу.

– Какие ещё тряпки? – крикнул вопрос Георгий Георгиеич и строго посмотрел на бабку.

– Не знаю, – ответила дыра в полу. – Тут ничего не видно. Гха-гха-гха-х-хр-р…

Кашель стал грудным.

– Они, кажется, в рулонах…

Хозяин положения побледнел, бросил взгляд на хозяйку дома и увидел, что та тоже сошла с лица. Предаваться дискуссии, наподобие давешней, о природе и благородстве обеих бледностей – от переживаний за гибнущие полотна как художественные ценности или же олицетворение стоимости – было некогда. Ужас происходящего заставил только хором панически заорать:

– А-а-а!

Бабка первой проворно подпрыгнула к люку. Георгий Георгиевич истерил уже ей в спину, вернее, сверху на уходящую вниз голову:

– Это не тряпки, кретин! Это холсты!

А следом – бабка… Голосом, в котором звучали все её адресованные самой себе проклятия за то, что она, старая и опытная, минируя тайник, не задумалась о безопасности картин, не важно даже, в каком их качестве – как культурных экспонатов или воплощения капитала:

– Всё погибло! Сейчас краски на полотнах пламенем возьмутся!.. Пожаротушение включится…

Через пару секунд из дыры вылетел весь в дыму первый свиток.

Поймал его, конечно же, Георгий Георгиевич – двое «матросиков» страхом были прилеплены к полу на расстоянии.

Снизу слышались возня, разнополый и разновозрастной кашель, такая же ругань… Повелитель хлопками ладони затушил и развернул полотно – так и есть: «Чёрный квадрат»! Обрадоваться или огорчиться он не успевал. Нагнулся и заорал вниз абстрактное:

– Шедевры дава-а-а-й!

Закончился крик резким «й» уже внизу, куда Георгий Георгевич нырнул «рыбкой» – его пинком под зад отправил туда тихо и стремительно подкравшийся Коробов. Сразу же задвинул крышку и повернул так и торчавший в ней ключ.

– Ф-фу-у-ух-х!

– Они ж-же погибнут, – не понятно, про кого – людей или про что – экспонаты, прожужжал, словно неясное насекомое, Гога, задутый скоростью происходящих событий.

Коробов посмотрел на него приблатнёнными глазами Коробкина. Однако к собственному удивлению примирительно дал успокоительного:

– Не ссы… Щас от дыма пожаротушение включится… Бабка же сказала…

Ещё раз вздохнул в облегчении и добавил утешительного вранья:

– Потом вентиляция… Откачка воды… И те и эти уцелеют…

 

32

 

Коробкин не только сам резко поднялся, но и рванул вверх за грудки Последышева, стряхивая с него тем самым прострацию:

– А теперь быстро… Бегом! Чёрную краску сюда!

– Как-кую? Зач-чем? Г-где? От-куда?

Гога залепетал обычный для непонятливого труса набор вопросительных слов, тем не менее, всё более наполняясь осознанием… Не осознаванием, что делать и как, а осознанием себя как ведомого, как подручного, как «шестёрки» Коробкина.

И стоило этому осознанию дойти до степени привычки, стать полным, то не только в голове комфорт появился, но и по телу разлился чувственный кайф буквально до покалывания изнутри в непредсказуемых точках различных частей тела. Гогу даже передёрнуло от удовольствия.

– Бфр-р-р-р… – встряхнулся он, как собака.

– Не знаю, где и откуда! – продолжал массировать Гогину психику Коробкин. – Сарай видел во дворе? Кладовку у входа? Там посмотри… Не может быть, чтобы не было! Краски, лака, туши… Иди! Прошмонай там всё… Только быстро! И только чёрную…

Гога Последышев даже пинка под зад получил, впрочем, вполне беззлобного – дружеского даже, ободряющего.

Снова пошло дело…

Коробкин же без эмоций расстелил на полу давешний холщовый чехол с троноподобного кресла, логарифмической линейкой и транспортиром, найденными в ящике антикварного письменного стола и имевшими (слава богу!) метрическое деление, наметил на холсте примерный квадрат 80х80 см и стал шарить ножницы. Нашёл! Тоже старинные и невероятно тупые. Взялся резать. Больше получалось рвать… И это безумно вдохновляло Коробкина. Разве что долго пришлось возиться.

Ближе к концу возник Последышев с жестяной банкой, торчащим в ней прутком от веника и со склянкой:

– Вот! Синяя нитроэмаль! Пойдёт… А для черноты туши плеснём…

Лёнька заинтересованно и с сомнением отвлёкся от холста, посмотрел на банку-склянку, затем на Гогу.

Тот торжествовал! Глаза горели. Рот шевелился в дыхании так же, как в речи. Снова горячо заговорил:

– У него во всех оргиналах, Лёня, всё равно квадрат не чисто чёрный… И не чисто квадрат… Это он зрительно квадратный и чёрный… Так что забодяжим, намажем по холсту – будет не отличить… Небось не «Джоконда»…

Коробкин аж задохнулся от восхищения и уважения.

– ...Надо только поля у холста забелить. В сарае нет белой… Но это мелочь… Сейчас холст об стены потрём – побелеет… Ха-ха-ха…

Энтузиазм переполнял. Гога так вдохновенно и умело делал туфту, словно бы к себе на работу снова попал и на душевном подъёме выполнял привычные бессмысленные обязанности как раз в день получки.

Через полчаса творческих мук «картина»-копия была готова – сам чёрт бы не отличил, если бы не нитровонь от краски.

Энтузиазм, подхваченный летучими химическими молекулами, испарился.

– Скажи, Лёня, а зачем нам ещё и поддельный квадрат? Есть же настоящий…

– Да… Но нас-то двое! По квадрату на нос…

Гога с сомнительным подозрением глянул на компаньона. Тот заметил недоверчивый взгляд и залепетал, показательно суетясь у нового полотна:

– Согласись,  две картины – это лучше, чем одна. Дороже!

– Ага… Себе ты, надо думать, настоящий квадрат определил, а мне – туфту. Чё-то как-то…

– Ну что ты?! – горячо возразил расцвеченный порядочностью в красный цвет Le Corob. – Весь гонорар – поровну.

– Так хватило бы и за один… Меньше, зато без риска. Ведь экспертизу-то не обманешь… – сфилософствовал Гога, демонстрируя успокоенность, но затаив обиду и подозрение.

– А не надо даже пытаться экспертизу обманывать.

– Как это?! – Последышев совершенно по-ребячьи вылупил искренне удивлённые глаза. – А как же тогда?

– Экспертиза как работа оплачивается… Верно?

Гога, как маленький, надув губки в обиде своего непонимания, молча кивнул.

– Во-от… СтОит немного приподнять оплату экспертизы как работы, и экспертиза как результат, как заключение, станет гибче, скажем так… А если добавить премиальных в авансе, то экспертиза даже как работа станет искать не отличия… Помнишь две картинки «Найдите десять отличий». Ха-ха… а сходства как доказательства уже не подделки, а подлинности любой мазни – тем более такой, как эта.

Коробкин так мастерски нагнетал позитив, что растворённый в запахе энтузиазм снова концентрировался и в Гогиной, и в его собственной мошеннической душе.

– Ну какое, скажите, зрителю дело, когда – сто лет назад или теперь, и чем – маслом, нитрокраской или, вообще, кузбаслаком замазано равностороннее пятно на тряпке, если результат во всех случаях один и тот же – повторюсь, ровное чёрное пятно? А-а? Зачем же  совестливой экспертизе чего-то там якобы разоблачать? Или, точнее, кого-то? Нас?! В чём?! В том, что это не он, а мы пятно поставили?! А какая, хрен, разница, скажите на милость?! Типа, с именем художника гадить на холст – это совсем не то же самое, что гадить без имени… Извините, гадить – это, в любом случае, гадить. Но тогда зачем же экспертизе как работе самоутверждаться  на сфальсифицированном разоблачении? Говно – оно и есть говно. Тем более, когда выглядит одинаково…

Коробкин задумался на мгновение и принюхался.

– Впрочем, воняют-то они действительно по-разному… Ха-ха-ха.

Но вот взгляд его потеплел в благодарности Последышеву – свежая мазня отчётливо подсыхала.

– Опалить надо…

– Зачем? – Гога снова искренне удивился.

Ему, как простому мастеровому мошеннику, был неведом тонкий мир психологического влияния. А Коробкину… Коробову, как купцу, эти материи были не только известны – они были в его деле обязательны к применению.

Он подпалил зажигалкой с двух сторон смотанное в рулон полотно. Одну сторону затушил быстро. А другой дал погореть, пропуская дым через холщовую трубку. Наконец, затушил-захлопал и кинул «картину» Гоге:

– Сверни. Краской вверх… Как родную.

Гога опять смотал.

– Рвём когти!

– Куда?

– На вокзал.

– А ещё два квадрата?

– Сгорели они при пожаре! Ясно? Только эти два мы и успели спасти… Даже людей так не спасали, как эти шедевры! Но всего два уцелели… Это теперь основная легенда… Смотри! Не ляпни лишнего…

И перед носом у Гоги возник измазанный синим и чёрным, невероятно вонючий ацетоном, кулак. Гога даже нос сморщил.

Коробкин удовлетворился гримасой как знаком понимания и дёрнул головой в сторону двери, «За мной!», дескать.

 

33*

 

Беглецы тщетно пытались пройти на перрон. Пробрались туда через багажную и вынырнули из подземелья аккурат у двери вагона, возле которой, сдерживая густую толпу, стоял распаренный службой элдэпэшник и повторял в сотый раз:

– Говорю вам, вагон переполнен, а на буфера и крышу, согласно приказу, никого не пустим.

На него напирали взбешённые люди, тыча в нос билетами посадкома, выданными на этот номер вагона. Злобная ругань, крики, толкотня по всему перрону. Коробкин видел, что сесть обычным порядком на поезд не удастся, но ехать-то надо, иначе… Страшно подумать! Теперь страшо не только от того, что будет, а даже от того, что уже было.

Отозвав Гогу в сторону, посвятил его в свой план действий: надо одному пробраться в вагон, открыть окно и втащить второго.

– Ты в кожанке… Давай… Понаглее! Рожу сделай властную…

– Как это?

– Кирпичом!

Последышеву и впрямь хорошо подошла кожаная куртка, скинутая очкариком в доме смотрительницы, и если бы не выражение глаз, то он вполне бы сошёл за представителя новой власти. Отрепетировали взгляд. Как только что-то сакрально-тупорылое наметилось – вперёд! На штурм! Гога пошёл к вагону. Бесцеремонно растолкав пассажиров, взялся рукой за поручень.

– Эй, куда?

Последышев оглянулся на коренастого элдэпэшника.

– Я из Особого отдела округа. Вот сейчас проверим, все ли у вас погружены с билетами посадкома, – сказал он тоном, не допускавшим сомнения в его полномочиях.

Настоящий службист осмотрел его, вытер рукавом пот со лба и сказал безразличным тоном:

– Что ж, проверяй, если влезешь.

Работая руками, плечами и кое-где кулаками, взбираясь на чужие плечи, подтягиваясь на руках, хватаясь за верхние полки, осыпаемый градом ругани, Гога в азарте всё же пробрался в середину вагона.

– Куда тебя чёрт несёт, зараза?! – орала на него жирная тётка, когда он, спускаясь сверху, наступил на её колено. Она втиснулась своей семипудовой махиной на край нижней полки, держа между ног традиционный, набитый под расползание «молнии», клетчатый баул. Такие же стояли на всех полках. Народ тащил с собой всё – всю дрянь и не дрянь под видом дряни. В вагоне нельзя было продохнуть.

На ругань тётки Гога ответил вопросом:

– Ваш посадочный билет, гражданка?

– Чиво? – скривилась та на незваного контролёра.

С самой верхней полки свесилась чья-то «блатная» башка и загудела контрабасом:

– Васька, что это за хрен явился сюда? Дай ему путёвку на «евбаз».

Прямо над головой Последышева появилось то, что было Васькой. Здоровенный парень с волосатой грудью уставился на него бычьими глазищами:

– Ты чё к даме пристал? Какой тебе билет?

С боковой полки свешивались четыре пары ног. Хозяева этих ног сидели в обнимку, энергично щёлкая семечки. По всему видно было, что эта компания железнодорожных мародёров чувствовала себя абсолютно в своей тарелке. Однако надо было втаскивать в вагон Коробкина.

– Чей это баул под окном? – спросил Последышев старика в картузе с кривой ж/д-кокардой.

– Да вон той кобылы, – показал тот на толстые ноги в растянутых перекрученных коричневых хэбэшных чулках.

Освобождая место, встал вплотную к окну. Рывком открыл и, упёршись коленом в кобылий баул, за руки втянул в окно Коробкина. Не успел элдэпэшник заметить это нарушение и воспрепятствовать ему, как было уже поздно – даже окно снова закрылось, став одним из многих однообразно грязных.

– Во гнида, сам влез и ещё одного тащит!

Со всех сторон неслась ругань. А кто-то невидимый сверху пискнул:

– Мотян, рубани его, козла!

Но дело оборачивалось совсем по-другому. Коробкин, рефлекторно став в форс-мажоре Коробовым, мгновенно оценил обстановку, прыжком подскочил на верхнюю полку и с силой ударил кулаком по наглой роже, призывавшей Мотяна к произволу. Ударил с такой силой, что пискля свалился в проход на чьи-то головы.

– А ну брысь отсюда, босота, а то перестреляю, как собак! – бешено заорал Коробов, переполненный классовой ненавистью.

Подействовало. А и то – вдруг и впрямь перестреляет... Судя по нахальству – сможет! Верхняя полка быстро была очищена. «Блатная» башка поспешно эвакуировалась в соседнее купе, и скоро скандал начался там. Но до него уже не было дела.

Сидя в узком пространстве, отгороженные клетчатыми тюками от соседей, Коробкин и Последышев, расслаблялись, мысленно завершая очередной этап спасения.

Медленно полз поезд. Перегруженные, расхлябанные вагоны, скрипя и потрескивая сухими кузовами, вздрагивали на стыках. Вечер глянул в окно пустой синевой. За ним ночь затянула вагон черным пологом. Скорость медленно, но росла, перестук стал неуловимо ритмичным и убаюкивающим. Тряска стала покачиванием. Вагон затих и уснул.

 

*Глава 33 является почти точным цитированием Главы первой Части второй романа Николая Островского «Как закалялась сталь».

34

 

Поезд начал явно притормаживать, и звук движения переходил от барабанной дроби к сперва трудно, а потом и легко различимому по фрагментам стуку колёс. Синхронно звуку замедлялось и течение заоконного пейзажа.

– Внимание! Поезд вошёл в санитарную зону. Поезд вошёл в санитарную зону, – загундосил проводник.

Причём к удивлению бывалых в прошлом путешественников, туалеты оставались открытыми, и санитария имелась в виду совсем другого характера.

– Щас шмон будет, – поведал диссидентам знаток новых правил, пролежавший молча, как багаж, всю дорогу на третьей полке.

– Как шмон? Какой шмон? Почему? – Коробов изумился.

– К границе приближаемся – вот и шмон…

– Ни хрена себе приближаемся – до границы еще сотня вёрст!

– А таперича с каждым разом шмон всё раньше и раньше… Санитарную зону расширяют… Даже людей унутрь поглубже переселяют… Штоб значит никакая зараза оттедова не проникла… А ежели проникнет, так штоб в санитарной зоне и сгинула…

– Так мы же не оттуда, мы – туда!

– А это, стало быть, штоб унутреннее здоровье нации не разбазаривать, здеся его охранить.  

И действительно – за окном проплывало немалое число людей в погонах: строгих пограничных со звёздами и игривых таможенных со стёклышками. Зона… Пограничная, она же санитарная.

– С вещами на выход! – скомандовал Коробкин, спрыгнул вниз и сдёрнул кунявшего Последышева.

– Ку-да? Зач-чем?

Но вопросы спросонья он задавал, привычно уже двигаясь на автомате после поступившей команды.

– Я же сказал – на выход!

Однако «охранение здоровья нации» уже было в действии. Пометавшись по тамбуру и подёргав ручки забранных в решётки и запертых входных дверей, главный экстремист выругался так грязно и громко, что Гоге стало стыдно.

– В сортир, – услышал он горячий конспиративный шёпот Коробкина.

Заперлись. Стараясь по возможности больше тереться друг о друга, а не о стены и поручни, намотали сложенные вдвое «картины» на свои тела под задранными тельняшками. Попыхтели, отдуваясь от санитарного ж/д-комфорта, подёргали кран, поматерились отсутствию воды и вышли.

Как оказалось, шмон пограничный теперь стал куда как основательней… Первое, что приказано было сделать это:

– С вещами на выход!

Всех пассажиров с багажом вывели… даже вытолкали прикладами для быстроты из вагона, построили на перроне в шеренгу, и каждый выложил перед собою всю свою поклажу.

Наши беглецы стояли порожняком – выложить было нечего. Ни сумок, ни чемоданов, ни вещмешков, ни узелков. Налегке ребята ехали к границе. Это вполне логично вызвало подозрения.

Мало этого, собака-ищейка, подведённая для обнюхивания (прощального или приветственного – смотря что нанюхает), стала злобно облаивать одного подозрительного. Его глаза при этом тревожно забегали, и подозрительный гражданин начал их прятать, опуская и отводя лицо от команды проверяющих, чем лишний раз убедил её старшОго в необходимости личного досмотра.

И не важно, что, умей собака говорить, она бы рассказала про своё плохое настроение, про ломоту в старых костях на погоду, про невкусный обед, про давно уже нелюбимое занятие обгладывать сырые кости при больных зубах-то, про… Много про что, а тут ещё этот! И зачем только люди эту гадость – ацетон! – придумали? Совсем уже нюх потеряли? Дышать же невозможно!!!

Дураки-люди этих собачьих размышлений правильно понять никогда не могли и любое собачье поведение трактовали на свой людской лад. Вот и теперь…

Чего это ты тряпкой обмотался? Ах, утеплился… Н-на тебе для сугреву!.. Что тут, на тряпке-то? Что?! Тебя спрашивают! Почему она так странно покрашена? Ах, не знаешь… Н-на тебе, для познания!.. Так почему ты её прятал? Ах, не пря-атал… Н-на тебе, для откровения!.. Ну что? Ага, вспомнить решил… Значит знал и просто забыл? Н-на тебе для прояснения!..

Стимулируя таким образом память Последышева, пограничники и таможенники много ещё раз выдохнули в голос «Н-на!», оставляя не только в памяти, но и на лице и теле контрабандиста отчётливые следы попытки пересечения рубежей родины.

Когда Гога уже подвергался риску забыться раньше, чем начнёт рассказывать правду о крашенной тряпке, в «обезьянник» для профилактики упрямства  втолкнули второго – Коробкина. Он ещё не успел остановить пробежку после толчка в спину, как ему сразу же подняли руки «в гору», и погранглаварь тяжёлой ладонью от души хлопнул его по животу. Получился именно хлопок, характерный в своей звучной сухости. Рывком была задрана вверх тельняшка:

– А-а, и этот «заряжен»… Что тут у тебя?

– Вы не имеете права… – неуверенно начал было Коробов, стремительно становящийся Коробкиным.

В ответ прозвучал традиционный вопрос «Што-ё?!», когда надетое на лицо высокомерное пренебрежение настолько кривит губы, что нормальный звук «о» становится невозможен и приближается к «ё». И снова:

– Што-ё?

И сразу же продолжение в показном патриотическом возмущении:

– Ты такая же тупая мразь, как и твой напарник! Вам волю дай – вы всю страну вывезете за тридцать серебренников…

Затем последовал еще один рывок – немилосердно сорвано прилипшее к потному телу полотно. Сорвано опасно для целости и полотна, и тела. Сорвано так резко, что Коробкин снова невольно протрусил – теперь вдогонку за холстом в сторону еле живого Гоги.     

Ужасный вид первого контрабандиста, не способного уже внятно говорить, должен был сподвигнуть второго к сговорчивости в показаниях о целях-явках-паролях.

– Да вы что?! – зашептал пересохший от испуга рот Коробкина.

Он, закалённый в деловых битвах, включавших в себя и насилие, и даже изуверство по отношению к соперникам по прошлым денежным вопросам, оказался не готов к встрече с изуверством лицом к лицу. Он ведь раньше считал насилие чем-то само собой разумеющимся в обойме бизнес-приёмов по достижению поставленной цели, но никогда сам лично не участвовал в «разборках», а только отдавал приказ и получал «отчёт о выполненной работе» от нанятых им костоломов. А тут! Вот она – жертва! Вот они – костоломы! И самое страшное было то, что Коробкин не мог понять, зачем, почему они так жестоки по отношению к другим людям, которые им ничего не должны и ничем не обязаны. Бессмысленность жертвы приводила не то что в недоумение – в исступление даже.

Ему стало так искренне и нестерпимо жаль бедолагу Последышева, что у него сама собой вытекла и покатилась по щеке слеза, солёный вкус которой он через секунду ощутил на губах, спазматически сглотнул и переполнился желанием просить прощения за то, что втянул бедного Гогу в свои стяжательские игры.

– Георгий… – прошептал он, невольно подчёркивая этой официальносью всю искренность переполнивших его чувств, и, боясь дотронуться до разбитого лица, погладил его по руке. – Боже, Георгий… Как же так?

Затем поднялся и по начинаемой уже забываться, но всё ещё живой привычке брать даже самую безнадёжную ситуацию под контроль, брезгливо после Гогиных кровавых соплей потирая руки, объявил:

– Это вам так просто не сойдёт… Пригласите врача… Я хочу, чтобы он снял и зафиксировал побои на лице и теле Георгия Георгиевича…

Произнесённое вслух имя-отчество контрабандиста заставило вытянуться служебные тела и шеи, а рожи принять служебное выражение: полуоткрытый влажный рот и глупый немигающий взгляд.

– К-как вы с-сказали? К-как вы его н-назвали? – дрожа слюнявым трясущимся ртом, верноподданно пробормотал главный пограничный начальник.          

Имя повелителя знал каждый! Произносить его всуе ещё (или уже) не боялись, но только в уважительном контексте. А тут такое! Возможно ли?..

И закалённый в деловых битвах Коробов мгновенно сообразил, что это шанс. Шанс повернуть очередную безнадёжную ситуацию в свою пользу и сделать её выигрышной. Кроме того его вдохновила пограничная метафора про «тридцать серебренников» – хотелось думать, что тут, поближе к загранице, люди всё ещё нормальные. То есть знают про деньги… Или хотя бы помнят.

И он драматически продолжил:

 – Вы – психи? Вы – садисты? Вы кого изуродовали?! Это же… Это же…

И вдруг, заставляя втянуться в плечи встревоженные шёпотом погранично-таможенные головы, заорал:

– Это же Георгий Георгиевич! Сам!!! Лично! Идиоты! Н-ну!..

Коробкин даже замах на всех в развороте корпуса наметил. И сейчас же не только головы втянулись, но и тела пригнулись, и ноги присели.

Так ведь Георгий Георгиевич известный выдумщик… Креативщик не только в своём руководящем деле, но креатор и в любом другом – подчинённом… Запросто мог вот так, без предупреждения и подготовки, без сопровождения и охраны, с гусарской лихостью и бесстрашием, с общенародной любовью и доверием нагрянуть в их санитарно-пограничный рай… в смысле, край для проверки их таможенно-фискальных дел. Что ж теперь будет-то?!

– А ты… вы кто такой? – спосил главный садист, чтобы хоть что-то сказать, услышать свой голос и как-то этим сбросить оцепенение.

– Я… Я… Какая теперь разница, кто я?! При ваших-то делах! Ну референт… В смысле, ревизор…

Пограничный начальник смотрел на его голое теперь пузо, открыв рот.

– А-а… документы у вас есть?

– Разумеется, нет! Кто ж в разведку… в смысле, ревизию документы берёт?

– У меня ешть… – прошипел, как мог, с присвистом, с хрипом и бульканьем дышавший Последышев.

Коробов обмер: «Господи, пронеси!» Он опять не контролировал ситуацию…

Документом оказалась сорванная с планшета на больничной койке справка с информацией о пациенте, которую Гога схватил в трудную минуту желудочно-кишечного кризиса, справедливо опасаясь отсутствия бумаги в туалете отделения. Но бумага тогда в туалете была – бумага-газета с портретом первого лица (как положено), причём такого качества, когда первое лицо похоже на любое гражданское лицо в стране и, по Гогиному тогдашнему испуганно-озабоченному впечатлению, на него самого больше всех остальных.

Больничная ксерокопия титульного листа истории болезни, таким образом, сохранилась, так как потом Гога то ли забывал её выбросить, то ли опасался быть уличённым в преступлении по отношению к государственной ксиве. Бумажка кочевала из кармана в карман, становясь всё более ветхой до невозможности прочитать весь текст. Хорошо сохранялся только портрет пациента, который, и будучи новым, как и газетный, подошёл бы любому лицу, особенно если оно – негр. Кроме того отлично посматриваемая оригинальная печать синими чернилами придавала сложенному вшестеро (для таинства ревизии, конечно же!) листку сакральной солидности, особенно учитывая безупречность и чёткость сохранившегося имени рядом с фото: Георгий Георгиевич. Плюс ещё диагональная красная полоса через весь лист. Строго! И страшно!!! Даже вчитываться…

Документ, вернее, жирно вписанное в него и многократно обведённое шариковой ручкой имя-отчество подействовало на служивых вполне благоприятно – оно их парализовало. Le Corob даже мысленно перекрестился по-европейски – слева направо, совсем, впрочем, об этом не задумываясь, а строго ритуально, как будто через левое плечо три раза сплюнул, и снова подивился спасительной находчивости Последышева. Находчивости, которую трудно – невозможно! – предугадать, отчего она, как сюрприз, радует вдвойне.

– Ну?! Убедились?! – предельно нахально, утвердительным тоном, спросил Коробов. – Что делать думаете?

Однако при всей напускной наглости обращения Последышев, как посвящённый в таинство «ревизии», всё же уловил прозвучавшее в голосе беспокойство. А вот погранстаршОй вернулся в реальный мир только после акцентированного толчка. «Ревизор» справился с наружным проявлением беспокойства и ещё более нахально, практически по-блатному, протянул:

– А-а-а! Что, спрашиваю, делать думаешь?

– А-а-а? – с придыханием протянул в ответ пограничник с интонацией, обратной коробкинской. – А-а что надо делать?..

Коробкин чуть было не шикнул «Вешаться!», но вовремя притормозил и вновь отдал инициативу:

– Ну-ну… Приди в себя… Представь, что ты на шлагбауме… Что вы обычно делаете в нештатной ситуации? Ситуация-то нештатная! Согласен?

И добавил, зловеще усмехаясь:

– Георгий Георгиевич, вообще, человек нестандартный! – с таким членораздельным и неторопливым звучанием имени-отчества, что погранец от страха окончательно очнулся и вернулся в жуткую реальность.

– Начальству по команде надо бы доложить… Оно бы… И не докладывали бы… Если мелочь какая… Подумаешь – контрабанда!.. Но тут… Но сейчас…

Коробкин глянул на разбитую и опухшую Гогину рожу, удовлетворился его неузнаваемостью и закусил удила «Была – не была!», иначе не вырваться.

– Ну так докладывай! Всё, как есть… Да очнись ты! 

И, совсем уж распаляясь в собственной отчаянной лихости, небрежно добавил:

– И сюда своё начальство вызывай… Скажи, мой приказ.

Он ещё раз посмотрел на Последышева, державшего уже у глаза заботливо поданную примочку с бодягой, позволил себе полуулыбку и задорно так, искусственным бодрячком затараторил:

– Вы ведь молодцы! Вы же не знали о проверке… Двое контрабандистов пытались переправить через границу материальные ценности…

Оценивающий реакцию взгляд на аудиторию, мгновенная поправка на всякий случай:

– …художественные экспонаты. Но у нас… в смысле, у них… ничего не вышло. Благодаря вам! Ну, перестарались немного… Но в пылу державного рвения, ведь! И поэтому Георгий Георгиевич на вас зла не держит.

После замечания о переусердствовании Гогин одноглазый взор на компаньона снова налился кровью, но теперь уже от обиды, которая подобно одной большой – главной! – гематоме выплывала наружу откуда-то из глубины души.

– Так это материальные ценности… в смысле, художественные экспонаты? Странные они какие-то…

Все повернулись на голос, а наткнулись на обескураженный и внимательный взгляд одного из лучших постовых у пограничного столба на автодороге.

– Это, молодой человек… Господин офицер… Высокохудожественные супершедевры! Они странностью своей и знамениты.

– А почему они одинаковые?

– О-о! Это на ваш неискушённый поверхностный взгляд. В них огромная концептуальная разница. И это ещё не все – их четыре должно быть, но два экземпляра погибли при пожаре…

– Так, а в чём их разница? – любознательный постовой переформулировал свой вопрос – теперь «от противного».

– Замыслом, – заумничал было Коробов, но сразу вспомнил суть дела и исправился. – Вернее, исполнением…

Гога невольно хмыкнул в усмешке и скривился от боли в лице. Взгляд постового поумнел после этих слов до ясности, не приличной для подчинённого.

 

35

 

Разгорячённый главврач ходил взад-вперёд по полицмейстерскому кабинету.

– Он отыгрывает свои детские комплексы, – твердил он устные основы своей будущей работы на соискание Нобелевской премии. – Это же очевидно! У него солдатиков в детстве не было – отсюда эта страсть к парадным шествиям, к танкам и бронетранспортёрам… Он ведь даже меня – медика! – в броневик из скорой помощи пересадил! Зачем?! Людей пугать?! Только и разрешил, что красный крест на нём нарисовать… А его отношения с бабами? Ненормально, когда человек в шестьдесят лет ведёт себя так же, как в тридцать. Были бы ещё у него фаворитки стоящие, я уж не говорю о достойных! А эти! Дворняжки беспородные… Никакого аристократизма в красоте – плебейки смазливые. Его в молодости девушки не любили – он свой юношеский комплекс и отыгрывает с кем попало. С теми, каких молодым человеком ещё хотел... Да не имел. А если теперь дело доходит до… как в анекдоте, «а поговорить?»… тогда что? Они же у него глупые! Выходит, что ему с ними и поговрить не о чем? Не-ет! Он с ними глупые разговоры и разговаривает, потому что сам дурак!

Доктор так резко и громко поставил заключительный диагноз, что сам испугался собственной решительности и осёкся, сказав последнее слово. Даже голова в плечи вжалась, словно бы кто-то сверху на неё, как на прикуриватель, надавил. Шёпотом продолжил:

– Он псих… У него симптомы не психологического, а уже психиатрического свойства. Точно вам говорю. Его лечить надо!

– Да, – согласился полицмейстер, удовлетворённый такой убеждённой горячностью напарника-заговорщика, который вполне профессионально обосновывал необходимость отлучения повелителя от власти. Ну-у… И от жизни, разумеется – по-другому ведь никак. Болезнь-то смертельно опасная!

Но торопиться нельзя – всё надо делать наверняка. В самый подходящий момент. Поэтому горячка – горячкой, она трогательна… Даже романтична, но заговор – это, как и месть, блюдо холодное.

– Пусть ваша версия, доктор, всё же будет запасной…

И сразу же, предупреждая с показной убеждённостью очередную врачебную вспышку:

– Пока!.. Пока запасной. Она ещё не развита, чтобы называться планом, не говоря о проекте. Пусть вызревает с вашей помощью…

Желание доктора возразить разбилось со звоном телефонного аппарата. Полицмейстер взял трубку:

– Да… Да? Вот это да! Ну да?! Да нет… Ах да-а!!!

Затем с минуту молчаливая пауза с мимическими метаморфозами и наконец:

– Да. Есть! Слушаюсь!!!

Полицмейстер повернул искажённое злобной брезгливостью лицо на доктора:

– Нашёлся пропащий, чтоб его… На границе эксперименты свои проводил… Ревизию, типа… Боеготовность инспектировал… Всё за свою безопасность переживает…

Главврач ёрзал в нетерпении:

– Ну и?..

Полицмейстер усмехнулся абсолютно без злорадства, а, скорее, с усталой озабоченностью:

– Ну и… Повязали его мои орлы. Ответили достойно на провокацию. Они ж не знали, кто это… Загримирован он под контрабандиста… Лицедей, чтоб ему… Придётся лететь… Надо у военачальника истребитель взять, чтоб быстрее… Да и наш это любит… Когда на истребителе-то… Только вот…

– Что? – доктор не скрывал волнения от предчувствия важных событий.

– Какой-то непонятный хрен – то ли референт, то ли ревизор – хрен знает! – уже приказы мне отдаёт. Вместе с ним был задержан. Чё происходит?!

Пролицмейстер с такой искренностью недоумевал, что доктор тоже сумел почувствовать себя ничего не значащим ничтожеством. Но полицмейстер при этом унижении разозлился, а доктор – испугался.

– Полечу… Приказ как никак… Там и увижу этого нового «приказчика».

– Приказчик – это тот, кто приказы выполняет, а не отдаёт.

– Вот-вот… И я о том же… Вернее, мы! – и строгий пронизывающий взгляд не то что на главврача, а даже внутрь его. – Сколько можно чужие глупые приказы выполнять? Пора отдавать свои – умные…

И задорно так, даже браво, подмигнул, пропуская доктора первым на выходе из кабинета:

– Мы же с вами умные, коллега, если можем дураков распознавать? Ха-ха… Ждите меня с новостями.

 Психиатр на улице проводил его до броневика глазами, наполненными злобой. Шёпотом, чтобы только он сам мог себя слышать – но чтобы слышал обязательно! – заметил:

– Приказы умные отдавать он сам и собирается… Уже отдаёт! «Ждите меня». Ну-ну… Умник!

И сплюнул в сторону заголосившей сирены и карнавального света мигалок.

 

36

 

Полицмейстер, когда увидел «Георгия Георгиевича», чуть искренне в бога не поверил: возможна ли такая удача без божьего промысла! И больше всего ему понравилось затравленное выражение изуродованного побоями лица грядущего самозванца.

– Да-а-а! – проговорил он упрёк подчинённым в показном ужасе.

Но сразу же демонстративно подобрался до уровня присущего положению государственного подобострастия и засуетился:

– Георгий Георгиевич! Дорогой вы наш! Он терпеть не может лизоблюдства, имейте в виду, – поворот-замечание своим подчинённым, затем обратно. – Не извольте беспокоиться – всё заживёт, как на соба… Простите, Георгий Георгиевич! Я в растерянности … Пойдёмьте отсюда… Или… А ну, вы все! Оставьте нас. Вон отсюда! Во-он!!!

Коробов, видевший все метаморфозы выражения лица прибывшего начальника, понял, что и тот тоже всё понял. Более того, Коробов понял, что теперь не до конца сам всё понимает… А именно: что будет дальше? Почувствовал только живой страх в груди, как предвестник нехорошего предчувствия, которое и само уже предчувствовалось где-то в груди. Страх как предчувствие. И точно:

– А ты кто такой? – присущая государственному положению вновь прибывшего формулировка вопроса и соответствующее выражение государственного лица. В смысле, ментовской рожи. Однако это был повод остаться.

– Так ить…

– Ладно, сиди. Пока… – совершенно искреннее отсутствие интереса.

 Страх в коробовской груди отчётливо становился даже не предчувствием как таковым, а уже даже пониманием.

Полицмейстер, тем временем ликуя, продолжал не верить своей удаче, тоже в глубине души побаиваясь её по генетическому опыту многих поколений предков, убедившихся, что «просто так хорошо не бывает». Он тоже боялся рождения предчувствия чего-то нехорошего. Но сосредоточиться на ощущениях было некогда.         

Поставив стул напротив Гоги… То есть, конечно же, Георгия Георгиевича!.. Не будучи врачом, но имея опыт допросов с квалифицированным расквашеванием чужих лиц, полицмейстер уверенно взял того за подбородок и стал поворачивать туда-сюда, с каждым поворотом всё больше просветляясь во взоре от радости. Ещё бы! Сам собой отпадал вопрос с поиском лицевого хирурга. Как же этому не радоваться – ведь не душегуб же он, полицмейстер-то, в самом деле! Не придётся, стало быть, ввиду служебной целесообразности одну душу потом нейтрализовывать. Хорошо! Одни лицевым хирургом, стало быть, больше останется. Пусть работает безмятежно на радость людям… Тем, кто получит официальное разрешение либо предписание рожу свою перекроить.

А то что у повелителя у самого теперь ро… в смысле, лицо стало малость другим?.. Так это он в политических схватках, переходящих в огнестрельные, ножевые и рукопашные бои, такие шрамы получил. Потрясающий пиар! Даже думать не надо – само всё прёт…

Отдав обязательные распоряжения по устройству и размещению высоких лиц для отдыха и реабилитации в номере-люкс (с унитазом и раковиной) подведомственной гостиницы и по учреждению двух постов охраны (а как же?!) внутри и снаружи номера, полицмейстер на радостях назначил секретное совещание с узким кругом высокопоставленных подчинённых с предварительной баней, с банкетом, цыганами, массажем… И так далее – насколько желания и сил хватит. Да! Кстати… Сначала, разумеется, в баню проводить Георгия Георгиевича! И чтоб банщик там… Брадобрей высочайшего умения и старания – лицо-то у повелителя… Парикмахер… Что этот? Какой этот? Ах, этот! Напарник, типа… Ревизор, в смысле… Да, и его тоже – в баню. Ну не здесь же его арестовывать, порождая тем самым вредные и опасные слухи и сплетни. Если этого «ревизора» повелитель взял с собой, то пусть он с ним и уедет.  

– Они… В смысле, он…

– Кто?

– Ну этот… Ревизор… Картины назад требует.

– Что? Прямо требует?

Пограничного дежурного не на шутку смутила ухмылка в последнем вопросе непосредственного начальника.

– Так точно. Верните, говорит, художественные и… эти… как их… – служивый с туповатым видом достал бумажку. – Ма-те-ри-аль-ные цен-но-сти…

Полицмейстер развеселился:

– Что, так и сказал?

– Так точно! – густая красная краска приятного смущения по всему служивому лицу от хорошего настроения непосредственного начальства.

– Ну раз требует, так верните, конечно… Впрочем… Принесите-ка сначала их мне. Посмотреть хочу.

Полицмейстер выбрал одну из двух.

– Передайте её ревизору.

Через минуту нарочный сержант вернулся с виноватым видом.

– Оне и вторую тоже требуют…

– Што-ё?! А ну веди его сюда!

– Виноват, как это – веди?

Полицмейстер мгновенно вернулся из службистского забытья в нагнетаемую им самим реальность:

– Н-ну-у… В смысле, веди меня к нему!

Коробов и сам не рад был проявлению своей отчаянной жадности, но ничего не мог с собой поделать – само вырвалось. Да ещё и гордыня эта – рудимент прошлой жизни. Однако он удивился, когда увидел не разъярённое, а весёлое лицо главмента. Тот с ядовитой любезностью спросил:

– Что-то не так, ваше превосходительство?

– Верните весь ревизионный реквизит! – Гога отчаянно трусил, а потому говорил подчёркнуто гордо.

– Вам ваш вернули.

– Этот не мой!

– Ну что вы? Как же можно так говорить? Вы перепутали в волнении… Этот ваш. Именно этот! Не мог же сам Георгий Георгиевич намотать на себя эдакий новодел, пропитанный всяческой химией! Кроме того, что это не соответствует его положению в обществе, так даже в целях конспирации невозможно такое, ибо слишком очевидно было бы.

Змеиная улыбочка приводила Коробова в отчаяние. Он только по инерции продолжил:

– Так обе мне и верните… Для материального отчёта… Принял-сдал…

– Простите, какого отчёта? Кого перед кем?

Коробов, кусая губы, отвернулся и не видел вежливого полупоклона полицмейстера перед тем, как тот вышел. 

 

37

 

– Гога, – позвал Коробкин, когда они улеглись на койки в номере.

Но невнятная необходимость, вызванная увиденным отношением персонала к напарнику по несчастью, заставила поправиться:

– Георгий Георгиевич…

Неподвижное тело на другой койке молчало.

– Георгий… Георгиевич…

Тишина.

– Гога!

Горобкин подскочил к соседней кровати. И только хотел было схватить напарника в нетерпении, как тот сам поднялся и присел. Торжествующий вид лица, на котором даже опухоли поубавилось словно бы не после медицинских процедур, проведённых с величайшей тщательностью, а как раз из-за торжества момента, сузившиеся уже самостоятельно глаза, с ненавистью и злорадством глядевшие в самую душу Коробкина – в самую его… её коробку, заставили замереть.

– А ну-ка на место! – не открывая рта прошептал Последышев, вернее, уже может быть не он. – А то щас охрану позову…

Коробкину мгновенно представилось, что будет с ним, если повелитель только пальцем на него укажет своим подчинённым, не знавшим, как загладить свою жестокую вину. Но он, не привыкший проигрывать, из-за всё той же своей неуёмной гордыни произнёс-таки ехидным тоном:

– А я охране всю правду про тебя расскажу…

Отобразившийся на Гогином лице кайф ещё больше оздоровил его до состояния возможности безболезненно теперь улыбаться во всей возможной искренности ощущений. Георгий Георгиевич пока ещё Последышев не побоялся даже рассмеяться в голос:

– Всю правду, говоришь… Ну-ну… Ха-ха-ха… Ты самоубийца? Хотя… Какая теперь для тебя разница?

Вид торжествующего в своём величии мелкого человечишки вернул Коробкина из состояния истерики в рабочий ритм. «Валить надо!» – промелькнула в его голове очевидная логическая, единственно возможная концовка событий, и он вновь сделался хитрым.

– Да… Извини… Ты прав, конечно… Это я от нервов… Перенервничал… Из-за тебя…

– Из-за меня?! Ах ты, сука!!!

Обида наполнила не только душу и разум Коробкина. Ему казалось, что всё нутро его: желудок, печёнка и кишки вместе с сердцем переживают сущую несправедливость – он ведь по-настоящему пожалел пострадавшего Гогу. А тот теперь?! Валить надо отсюда! Туда!!! Только по-тихому…

Коробкин вполне по-детски хмыкнул носом и вернулся на свою койку. Даже глазаприкрыл. И даже уснул было. Но ненадолго – старая привычка контролировать и свой сон из обоймы всё тех же привычек прошлой жизни.

Он, засыпая, не мог – не хотел! – выключить мозг от работы. Анализируя обстановку, он к своему удовлетворению, находил, что не так всё и плохо.

Раз его не скрутили сразу, значит здесь и сейчас скручивать и не станут. А почему? Им невыгодно… Кому им, Коробов не задумывался – смысла не было. Он теперь один против всех, даже против этого урода недоделанного. Вот ведь гнида! А ещё говорят, бедность, дескать, не порок. Порок! Да ещё какой… Мгновенно перестроился, гадёныш. Силу… Власть почувствовал. Не было ни гроша, да вдруг алтын! Как раз тот случай… Ему упоение сиюминутной властью не даёт даже задуматься, что он-то как раз рискует гораздо больше. Он ведь даже не игрок – он разменник в дьявольской интриге, какую плетёт этот полицмейстер, которому ширма, витрина нужна. Да, скорей всего, и не ему одному – такие дела в одиночку не делаются. Может и тот, что у старухи в подвале остался, не настоящим повелителем был… Впрочем, какая разница!

Хрен бы с ним… С ними… Пусть теперь делают, что хотят. А Коробова не трогают именно потому, что он приближённый, стоящий за этой витриной – повелителем. Значит охрана за дверью их не пасёт, а реально охраняет. Не мог же полицмейстер ей явную её задачу сформулировать. Надо сваливать… Потому что если и будут от Последышева избавляться, то потом. А от Коробова – сейчас! Обратный отсчёт его существования явно уже пошёл.

Коробов прислушался в надежде услышать сопение с соседней кровати. Услышал даже не сопение, а похрапывание. Вполне спокойное и, как подумалось, даже довольное… Впрочем, взяв себя в руки и отогнав ненужную сейчас – неконструктивную! – ненависть, решил с усилием, что это хрип в поломанной побоями носоглотке.

– Чтоб ты задохнулся, – не смог не прошептать, но и не смог не добавить, – но только после того, как я свалю.

Тихо поднялся, нашарил свою «картину» и просочился в санузел. Там практически в такой же тесноте, как и в вагонном клозете, проделал ту же операцию – обмотался ею. Затем не отказал себе в удовольствии почувствовать его, надевая чистую, хотя и откровенно босяцкую, рубашку, словно тень проскользил ко входной двери, замер, вслушиваясь – спит, гнида – и приоткрыл дверь.

Охранник дремал на стуле. Открыл глаза и посмотрел на объект учтивым и вопросительным взглядом. Коробов, прежде чем заговорить, вышел и плотно закрыл дверь. Потом сделал радостно-хулиганское выражение лица и прошептал:

– А где у вас тут можно спиртного взять? Не спится...

Охранник озадачился:

– Так ить… Это… После двадцати двух нигде…

– Как это? Почему?

– Так ить… Закон местный… Санитарная зона… Бдеть надо… Ночью с особой строгостью.

Коробов добавил игривости на лице, даже подмигнул:

– И чё? Ты, типа, точек не знаешь, где торгуют?

Охранник со стыдливым видом потупился.

– Ну! – продолжил горячий шёпот Коробов, не успев обратить внимание, что охранник не растерялся от его слова «торгуют». Леонид даже палец к губам поднёс, показывая необходимость соблюдения заговорщической тишины и включая тем самым туповатого службиста в свой шутливый секрет, оказывая ему высокую степень доверия, которое трудно отвергнуть. Тем более, когда его проявляет такой важный, но такой, в высшей степени, нормальный и демократичный человек.

– Давай, родной… Слетай… Я здесь сам на часах побуду…

Последний довод вконец расслабил служебное рвение дежурного, и тот кивнул головой. И даже подмигнуть в ответ осмелился. Коробов улыбнулся. Ему показалось, что тепло и вполне дружески.

– Бабки есть? – спросил автоматически и чуть ли не начал шарить по карманам перед тем, как сообразил и испугался, что сейчас сам всю операцию и провалит.

– Да там не у бабок… – успокоил его ответом посыльный, озираясь по сторонам. – Там дед торгует…

Последнее замечание заставило Коробова снова напрячься так, что даже забыть про шёпот:

– Что дед делает?

– Торгует… За деньги… За границей есть такое понятие – деньги. Там без них никак. Вы разве не знали? У нас тут все знают… Только молчат…

Но хоть и тупой был охранник и целиком поддался профессионально раскинутому Коробовым доверию, однако вовремя сообразил, что перед ним не какой-то там залётный собутыльник, а человек совсем другого статуса, для которого это уже могут быть и не игрушки вовсе, поэтому осёкся и спрятал глаза. Виновато пробормотал:

– А вы разве не знали? Ладно… Куплю – у меня есть немного денег. Приду потом, расскажу про них…

И как можно быстрее постарался скрыться с глаз высокопоставленного пьяницы, пока тот «по горячим следам» не стал задавать трудные вопросы о нарушении госдисциплины… А там, глядишь, и не станет… А если и станет, то потом… Главное – не сейчас. Сейчас он, охранник, сам своей чрезмерной, уже не игривой, откровенности испугался.

Служивый потрусил в одну сторону коридора, а через пару секунд Коробов, соответственно – в другую.

«Вернётся, а меня нет, –  на бесшумном ходу мысленно рассуждал беглец. – О боже! Снова беглец! В который уже раз… Так, стоп! Без эмоций… Вернётся – молчать будет. Подумает себе в успокоение, что я не дождался и спать ушёл. Стучать в дверь не станет – побоится, да и не скажет никому – не будет же он в своём нарушении дисциплины признаваться… По крайней мере, до утра – пока его пытать не начнут. Значит, время добраться до западной границы ещё есть… Так! Первое дело – это харч с собой какой-то взять, чтоб сил хватило. Где? В ночном магазине купить… А на что? Стоп! Что значит купить?! Взять!!! Просто и именно взять! Вот она – палка о двух концах. Кретины! Деньги они отменили… А эти-то… Всё про деньги знают… Не-ет, ребята, их так просто не отменишь! Это и хорошо – значит есть возможность поторговаться, если что…»

Коробов от крейсерского движения к чёткой цели и своих логических рассуждений, приведших его в такой привычный, в такой, как оказалось, совсем даже не прошлый, а самый что ни на есть настоящий по-прежнему мир, окончательно успокоился в своей решительности и открыл дверь дежурного «Государственного пункта распределения первоочередных продуктов питания».

 

38

 

Пограничный столб на автодороге, был последней точкой, где теплилась одна только служебная жизнь нового – безденежного – государства. За ним, столбом, дорога на запад, оставаясь такой же по виду, по ощущениям становилась опасной. Любой, редкий теперь, путник, отметившись у последнего пограничника и получив строгую карту минных полей, контрольно-следовой полосы непосредственно на границе, секретных дозоров с собаками и жёстким приказом стрелять без предупреждения, настолько проникался ответственностью момента пересечения границы двух способов жизни, настолько напитывался метафизикой перехода из одного существования в другое, что пребывал в состоянии изменённого сознания, как под наркотиком, и не мог задумываться о бессмысленности всех этих строгих полос-полей-дозоров, когда любому выдаётся карта с их местоположением и обозначенным красным карандашом пути их обхода.

Впрочем, почему любому? Если бы к границе подбирался самый настоящий перебежчик, желавший пересечь границу без разрешения соответствующих госорганов, то на посту у последнего погранстолба он бы, конечно, никакой такой карты не получил бы. Никогда! И ни за что! Граница на замке!.. Он, перебежчик, получил бы только неофициальную инструкцию (за небольшую плату в валюте или натурой по тоже не официальной, но жёсткой, таксе), где можно взять, чуть вернувшись в последнюю в стране деревню, копию такой карты.

Давешний любознательный постовой, заинтересовавшийся культурными ценностями… в смысле, экспонатами, сидел в своей будке, следил за шлагбаумом, подвязанным шнурком в положение «Проход-проезд закрыт!» и пил свежезаваренный пахучий заграничный чай из жестяной банки, которую ему с очередным экстрим-путешественником передал коллега «с той стороны». Пограничники делали маленький совместный бизнес прежде всего валютного характера, но и такими маленькими сюрпризами тоже друг друга баловали, подчёркивая тем самым своё друг к другу расположение не только в деловой сфере. Хотя и это тоже был деловой момент и назывался там, за рубежом, тимбилдингом.

Непосредственная, рукопожатная, близость к загранице позволяла постовому думать о себе лучше, чем о других – он ведь знал некоторые секретные вещи. А другие – простые граждане – о них не знали. Это здорово ему помогало в его нелёгкой службе, когда вот так, в одиночестве, он сутками нёс свою вахту вдали от цивилизации. Эта мысль придавала ему веса в собственном сознании и повышала его самооценку. Правда, когда в мозгу само собой рождалось слово «цивилизация», то картина представлялась почему-то пейзажами городов не его родной страны, а разных заграничных стран. Но это неважно! Цивилизации ведь тоже разными бывают… А такие самопроизвольные экзерсисы сознания… или подсознания?.. пограничник сам себе (другим – ни-ни!) объяснял той самой простой близостью к границе – бытие определило сознание… Или подсознание? Неважно! Определило… А что именно – дело психологов… Ну, в крайнем случае, психиатров, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!

Пребывая в таком привычном философском – а что ещё делать? – расположении, постовой по-настоящему испугался постороннего гремящее-звенящего звука с вверенного ему участка. Но испуг мгновенно прошел под доминирующим влиянием принятой когда-то присяги, в которой постовой подписался, что он «по примеру героических предков… переполненный осознанием величия Родины… под строгим взглядом боевых товарищей… вспоминая святые глаза матерей, жён и сестер с дочерями… никому и никогда не позволит…». Он включил фонарь и выскочил из будки на звуки оханаья и мата.

Оказалось, что в темноте попал в аварию ночной велосипедист, не заметивий первого же «лежачего полицейского». Постовой осветил сморщенное в боли лицо потерпевшего и с изумлением узнал высокопоставленного ревизора, сопровождавшего Георгия Георгиевича в рейде по рубежам Великой Родины. Ещё больше удивился постовой, когда понял, что абсолютно не взволнован новой встречей с начальством. А через секунду сообразил, что отсутствие волнения объясняется просто – вид у начальства был не начальственный. Испуганный даже… С чего бы это? Не от падения же… Тем более, что и травм-то особых нет, чтобы болью и кровью усилить боязнь.

– Здравия желаю, – объявил постовой положенное по уставу приветствие, звучавшее по смыслу как никогда кстати.

– Что, фонари нельзя поставить, что ли?! – возмутилось начальство.

– Фонари есть… Лампочек нет.

Постовой отметил про себя, что во всех смыслах очень рад высказанной правде: и в том, что не его вина в происшествии, а тыловиков; и в ощущении удовольствия от того, что начальство, наконец, на себе почувствовало плоды плохой организации снабжения отдалённых мест службы; и в том, что лишённая света, служба его стала как бы более секретной, что ли, а значит – значительной.

Ревизор к своей гримасе боли сумел добавить ещё и гримасу презрения, даже сухо и показательно плюнуть в брезгливости, как вдруг призывно заговорила рация постового.

– Первый крайний на связи, – ответил тот, не переставая смотреть на ревизора-велосипедиста.

И по меняющемуся выражению лица с безразличного на внимательное, даже на подозрительно-хищное, Коробов, уже почти Le Corob, снова начинавший чувствовать себя Коробкиным, понял, что речь идёт о нём.

– Есть… Принято!

Ничего удивительного… И пусть внутригостиничный охранник не стал бы так быстро трубить тревогу, но её просигналил ограбленный им возле магазина велосипедист. А что было делать?! До границы-то ещё чёрт-те сколько вёрст, а двигаться надо было быстро… И тут такая удача – велосипед! В ту минуту Коробов и велосипедиста-то не замечал – просто сел и поехал прямо от пункта распределения жратвы. И ведь почти успел! Э-эх! Надо было с дороги сворачивать! А куда? Здесь кругом колючая проволока…

– Послушайте… Уважаемый… Может договоримся…

Коробкин залопотал не столько от растерянности, сколько от неосознанной необходимости выиграть время и понять настроение постового. Тот стоял и просто кивал головой, глядя на нарушителя, – тоже время тянул в раздумье. Оба определяли свои стартовые позиции в предстоящих переговорах. То, что переговоры состоятся, поняли оба и быстро.

– Слушай, постовой… – первым горячо ( ему нужнее!) начал лже-ревизор. – Я знаю, там ещё понял, – ты парень умный. Пропусти, а-а? Никто ведь не узнает, что я тут был. Я насовсем ухожу. Я не вернусь. А кроме нас никто не знает… Ты молчать будешь… А я… Даже если и заговорю, так никто здесь не услышит… А если и услышит кто из начальства, так всегда можно будет сказать, что это происки и провокации… А-а, родной? Никакого риска для тебя…

Ослеплённый направленным светом фонаря Коробкин не видел выражения лица пограничника, но в молчании того чувствовал свою надежду.

– Сколько? – прозвучал, наконец, тихий главный вопрос из зафонарной темноты, словно из преисподней.

– Да у меня и нет ничего с собой, – начавшее уже раздражать после конкретики вопроса продолжающееся давление на жалость.

Постовой в темноте пошевелился, и Коробкин отчетливо увидел загаревшийся красный огонёк рации.

– Стой! Подожди! Служивый! У меня там деньги есть… Много денег… Я тебе пришлю… Ну хочешь, расписку напишу?

И тут же в понимании, что он стал противоречить сказанным им только что словам про бесперспективность какого бы то ни было продолжения этой истории, Коробкина словно осенило:

– У меня картина с собой! Та самая… Что ты в обезьяннике видел! Одна из двух… Шедевр… Большой цены вещь…

Коробов – да, снова он! – так осмелел в своей эврике, что даже повернул фонарь в руке постового так, что свет стал падать на обоих.

– Двадцать миллионов долларов по каталогу ей цена! Что такое доллар, знаешь? Зна-аю: зна-аешь!.. Бери! От всего сердца дарю. Чисто подарок, а не взятка…

Последнюю фразу Коробов произнёс рефлекторно, совершая привычную в своей прошлой жизни лицемерную игру в приличия.

– Покажи…

Коробов снял с плеч вещмешок, отвернулся с ним, наклонился и достал полотно. Развернул в руках:

– Во-от…

Перебежчик сказал это с таким почтением, что его, по мнению пограничника, одновременно хватило бы и на картину, и на самого постового. Лесть подкупала. Как обычно.  Картина была узнаваема. Да и откуда другой какой взяться-то было за такое короткое время?!

– Давай, ладно… Да не спеши ты! Щас карту дам… Только извини – копия от руки… Ничего, разберёшься… Двадцать миллионов, говоришь?

Постовой уже мысленно прикидывал, за сколько реально он сможет продать полотно, надо ли связываться с коллегой «с той стороны», и уже понимал, что не надо – зачем лишний рот в долю брать… А как реализовывать тогда? И за сколько? Ясно, что за двадцатник не получится… Но за десятку-то! Да даже если за пятёрку… За тройку даже! За один миллион хотя бы – уже хорошо… Это ж целый лимон баксов! Такой шанс бывает только раз в жизни… Не-ет, самому надо реализовывать. Дёргать, короче, надо… С этого дурацкого поста… Из этой дурацкой страны… Тут до заграницы доплюнуть можно!

Постовой выдал перебежчику собственноручно срисованную карту с обозначением ключевых точек. Договорившиеся стороны пожали друг другу руки, и одна из сторон получила даже лёгкий дружеский напутственный подсрачник и со смешком удовольстия потрусила в сторону счастья, забыв про велосипед.

В будке постовой развернул картину, убедился, что это она и есть, но к своему не особому удивлению не почувствовал удовлетворения. Не ощутил он и мандража перед реализацией задуманного. Он осознал себя почему-то дураком! И анализировал, с чего бы это. Надо было объяснить самому себе, иначе покоя не будет. Ясность пришла быстро – он продешевил…

«Этот-то не просто же так за бугор когти рвёт… Не налегке же! Чё он там про заграничные деньги плёл? Ерунда… На понт брал… Цену скидывал… И скинул ведь, жучара! Картинкой отмазался… Потому-то такой довольный пошёл… Есть у него что-то в рюкзачке… Точно! Потому и отворачивался, когда картинку доставал… Догнать! Отобрать всё! В любом случае – валить… И отсюда, и его!»

И только разобравшись в своих подсознательных переживаниях, постовой с удовольствием вздрогнул от волнения перед самым решительным шагом в своей серой до сих пор жизни.

Он даже чаем в возникшей душевной суете поперхнулся и, откашливаясь и матерясь, выскочил из будки. Рванул было к лежащему велосипеду, но резко затормозил, сделал пару шагов обратно, отстегнул и швырнул в сторону ненавистной теперь будки рацию и, хохоча от собственной решительности, рванул в погоню.

Издалека ещё увидел свет костра в придорожных кустах. Оставил велосипед и тихо подкрался. Ревизор-перебежчик сидел на бревне и, зачерпывая воду из родника, чистил рукой свою одежду – к загранице готовился.

Бывший постовой резко вдумался в ситуацию, взялся было за брючный ремень, но вспомнил о трофее, скрутил в жгут картину и сзади скрешёнными руками накинул её на шею подлого и жадного врага. Растягивая руки и одновременно отходя назад от жертвы, заставил её в хрипоте и бессилии, судорожно схватившись руками за удавку, тащиться за ней ногами по земле. Подержал так для верности, пока хрип не затих, ноги не перестали дёргаться, и только потом ослабил. Всё… Готов!

Отдышался не столько от физического усилия, сколько от нервного, и стал судорожно рыться в вещмешке. Тут же сообразил, что он один, и высыпал содержимое. Обгрызенная булка хлеба, ливерная колбаса, ещё какая-то съестная дрянь… Ценности где?! Постовой обыскал брюки на безжизненном теле, залез, не обращая внимания на труп, даже под рубашку – и тут нет ничего.

«Обманул-таки, гнида! Кинул! Земля тебе пухом… Впрочем… Какая, к чёрту, земля?! Хоронить тебя, что ли? Времени нет… Картинка – так картинка… Тоже деньги… На дороге не валяются».

И, испытывая, тем не менее, не злость от неудачи, а удовлетворение от ясности того, что он поимел максимум возможного, бывший постовой собрал обратно в мешок всё, что высыпал, сунул в него не стоившее ни гроша заветное помятое полотно, взял свою же карту и пешком двинулся по пересечённой местности к границе своего призрачного счастья.

 

39

 

Полицмейстер, хоть и устал после ночного совещания, но не мог не думать о главном – о чудесном (иначе не скажешь) возникновении нового, чрезвычайно полезного, персонажа в их заговоре… Хотя… Почему «их»? Его! Его заговоре… Психиатр-то тут фигура совершенно неравноценная. Вспомогательная… На всякий случай – если понадобится узурпатора психом выставлять для законности последующей изоляции как опасного для общества. А тогда это и не заговор вовсе! Продолжение даже не революции уже, а просто ведения дел в экстремальном режиме. Перенервничал повелитель от дел – расстройство его настигло… Потом, кстати, расстройство настигнет и самого психиатра – шутка ли столько сумасшедших диагнозов от ломки старого уклада. Впрочем, с доктором всё может быть и по-другому, чтобы население однообразием не раздражать… Но об этом главмент решил подумать в рабочем порядке – по мере наступления «Психчаса», как он это уже условно назвал.

От раздумий его отвлёк резкий, как будильник (это специально – для мгновенного тонуса), звонок спецсвязи.

– На проводе… – откашлявшись для положенной по уставу твёрдости в голосе, ответил полицмейстер. – Где нашли? Какой смотрительницы? Какого музея?.. Успокойтесь, полковник, то есть, простите, уже генерал, и возьмите себя в руки. Докладывайте по порядку…

В полицейской душе само собой быстро рождалось сомнение: «Так переть постоянно не может!» Однако же он отдался на волю провидения, справедливо решив не уклоняться от везения, а самому помогать ему в развитии.

– …Этого не может быть, генерал… Да потому что Георгий Георгиевич находится здесь, а не там в подвале какой-то старухи! И он жив-здоров, спит богатырским сном после проведённого им рейда по границе. Да! Под охраной наших орлов… Что значит «не может быть»?! Я лично с ним здесь разговаривал не так давно… Что значит «как давно»? Позже, чем ваши эксперты контстатирвали смерть этого вашего двойника! Двойника, я говорю! Георгий Георгиевич мастер на такие штуки… Да, успокойтесь, генерал, то есть пока ещё полковник, и не забывайтесь! Ну, так-то лучше…

Полицмейстер ликовал в душе всё-таки с опаской: «Не-ет, ей-богу, так переть постоянно не может! Ну а вдруг само провидение призывает нас… меня к последнему решительному шагу? Не отказываться же!» И он, показательно смягчаясь в тоне и голосе, продолжал:

– Слушайте мой приказ, генерал… Да-да, генерал… О двойнике никому ни слова! В морг его, в наш секретный морозильник – я сам на него посмотрю, больше чтоб никто не видел… Да сами решайте, полковник, что делать с вашими сотрудниками, которые его нашли! Объявите их сумасшедшими, это теперь модно, и сдайте в дурку, я договорюсь с главпсихом!

И снова заставив себя успокоиться и смягчиться:

– Да, ещё… Кстати распорядитесь там о срочном прибытии сюда борта номер один. Ну-у… Георгий Георгиевич сюда инкогнито прибыл, попросту, на поезде… Рейд, сами понимаете… Никто не знал… Так давайте ему сюрприз сделаем – сами без повеления его любимый борт номер один подгоним, чтоб он хоть немного отдохнул на обратном пути. Да… И торжественную встречу руководителя организуйте… Да… По регламенту чтоб… Ну и договорились. До связи, генерал.

Утром выяснилось, что исчез референт-ревизор. К удивлению многих полицмейстер совершенно этим обстоятельством не взволновался… Ни сил после бессонной ночи, ни желания что-либо изображать у него уже не было. Более того, он хоть и не спал совсем, но голова, простимулированная удачным ходом дел, продолжала работать с энтузиазмом и решила, что его спокойствие в этом вопросе придаст дополнительной властной загадочности, а вопросов по этому поводу никто задавать не осмелится. Не стал полицмейстер и охрану, прошляпившую беглеца, отдавать на растерзание коллегам-друзьям, даже не стал сурово глядеть в её сторону, чем и у самого виновника происшествия, которого лже-референт так легко облапошил, вызвал приступ дополнительного уважительного страха.

«И хрен с вами, тупорылые бараны, – оценивал главмент верноподданность своих псов. – Вам это знать и ни к чему… Пока по крайней мере… За границу ушёл, сволочь… Но как?! Граница-то на замке! Неужели же кто-то из моих орлов нечист на руку? Ладно, проявятся… Оба!»

Посвежевший лжеповелитель тоже взглядом выказал некую вопросительную озабоченность, даже мямлить что-то пробовал про исчезнувшего напарника, но ответный суровый взгляд полицмейстера сразу привёл ситуацию в контролируемое статус-кво. Новый руководитель заткнулся, не успев толком начать что-то спрашивать.

Загрузились в самолёт. Георгий Георгиевич с утра выглядел определённо лучше. Опухоль сходила с лица.

– Где-то я тебя раньше видел… А-а, Георгий?.. Георгиевич…

Полицмейстер от неопределённости узнавания даже за давешний документ – копию титульного листа истории болезни – снова взялся. Да разве там что разберёшь?!

– Это точно твой лист?

– Мой.

– Где я тебя мог раньше видеть?

– Не знаю… Я вас не помню…

– Тьфу ты… Не сутулься… тесь… Привыкай… те… и к прямой спине, и к обращению уважительному… Етит-твою! – Увесистый, и в то же время почтительный шлепок по спине. – Ты уже не Гога!

При этом полицмейстер так злобно заглядывал прямо в зрачки Последышева, что тот не то что Георгием Георгиевичем себя не чувствовал, но даже и Гогой как-то не совсем – с натяжкой, с усилием, в муках пытаясь вспомнить теряющееся ощущение самого себя.

И это, получив, наконец, объяснение (делать-то нечего – сиди и копайся в рефлексиях), стало раздражать. Страх начал больше раздражать, чем пугать… Он и страхом-то постепенно переставал уже быть, становясь всё больше озлобленностью.

В самолёте, к тому же, происходила суета замкнутого пространства, привычная для полицмейстера и радостная своей услужливостью для нового «лидера». Обращение на «вы», полупоклоны обслуги, её готовность и даже предупредительность в услужении. Снова возник из ниоткуда, словно бы из багажного отделения (А что?! Очень может быть!..), врач и стал делать тщательнейшие и нежнейшие процедуры на новом повелительном лице. Последышев невольно проникался собственной значимостью, которая вполне логично выводила его на одну, первую руководящую инициативу: «Надо этого козла приструнить! Я тут кто? А он?!» Но решительности на немедленное действие не хватало, хотя Гога объяснял сам себе это осторожностью и рассудительностью. Вёл себя покорно. Пока…

Говорили ни о чём… Разгадывали кроссворд… Наконец и прилетели.

– Не забудь поприветствовать толпу, – шепнул полицмейстер стоявшему уже в просвете выхода из самолёта Последышеву. – Где же я тебя видел?

Тот вскинул руку в приветствии и уверенно (откуда только взялась эта уверенность?) потрусил вниз по ступенькам трапа.

Положенная по регламенту в его пункте «Переполненные радостью граждане с энтузиазмом встречают своего руководителя», отсортированная и просеянная по родословным показателям толпа в аэропорту начала по команде режиссёра трясти национальными флажками в руках и выкрикивать оптимистичные, слегка агрессивные, патриотические слоганы.

Вновь созданный, помимо своей воли, но к своей, пока ещё неосознанной, радости, руководитель слегка опешил от неожиданности, стушевался и забуксовал на сходе с трапа, принял растерянное выражение лица, стал невольно шарить глазами по свите и уткнулся взглядом в единственного знакомого – полицмейстера, ища у него поддержки.

И в эту секунду тот его наконец-то узнал! Вернее, вспомнил… Вспомнил, как покойный уже теперь настоящий повелитель затребовал дело о группе экстремистов, шарахавшейся по полицейским участкам и больницам, включая психушку, и остававшейся-таки неуловимой. Этот – оттуда! Полицмейстер даже головой кивнул и моргнул глазами в удовлетворении, что Последышев расценил как знак одобрения и поддержки, сделался уверенней, повернулся и направился к персональному броневику, окруженному полицейскими мотоциклами с пулемётами в колясках.

Главмент взял за пуговицу своего первейшего зама, оттянул в сторонку и контрразведывательно распорядился:

– По ходу движения колонны пусть переполненные радостным энтузиазмом граждане, пожелавшие видеть своего лидера, несколько раз затормозят… Да что там!.. остановят главброневик. Покачают его на руках…

– Что – броневик?! – привыкший к доверию верный зам перебивал смело и по делу.

– Повелителя! А впрочем… Ты умница! Броневик и пускай покачают на руках… И срочно отправь группу во дворец…

Пришлось отвлечься на адресное – доблестной полиции! – приветствие диктора. Помахали руками, поцеловали ладошки и посдували с них полицейскую нежность в сторону восторженных граждан.

– Кого брать? – спросил зам, когда внимание толпы ушло в сторону.

– Не кого, а что! Поэтому и группу подбери поумнее, порасторопнее… Надо найти в бумагах Георгия Георгиевича… того – настоящего!.. уголовное дело на группу засланных эстремистов-диверсантов… Помнишь его?

Зам кивнул.

– Его, уголовное дело, было дело, затребовал под личный контроль…

Полицмейстер кивнул в сторону главброневика, облепленного со всех сторон любовью простых граждан.

– …Так вот, мне его, дело, срочно!

– Это всё? – не глядя, спросил зам и щелкнул пальцами в направлении своего, теперь собственного, зама по оперативной работе.

– Нет! Ещё не всё! Там же найди медицинские бумаги на эту же группу. Истории болезней… Да что там! Тебе доверяю… Историю болезни одного её члена…

Зам кивнул в сторону главброневика и состроил вопрос на лице.

– Да! Его.

Опер ещё раз щелкнул пальцами и продолжил входить в курс дела:

– Так, может уголовным делом и ограничимся? Быстрее будет – возни меньше.

– Брось! – нервно осадил его главмент. – Кого теперь удивишь в нашей стране одним только уголовным делом?! Тем более во власти! У нас традиция вековая – захват власти преступным путём. А сразу после захвата преступник перестаёт им быть. Но только если он не псих! А тут – псих! Ты меня понял… Поэтому дело… в смысле, историю болезни – обязательно! Ясно?

Одновременно с утвердительным кивком головы зам щёлкнул каблуками.

Полицмейстер, пребывавший в организационном беспокойстве, не замечал в первом кольце особо приближённых встречающих главврача психбольницы, внимательно следившего за происходящим у трапа.

Тот своей тренированной в медицинской практике памятью, конечно, тоже узнал мало теперь опухшее лицо бывшего экстремиста, вокруг которого совершалась верноподданная суета. Начиная понимать своим отработанным профессионализмом, что творится что-то пока ему неподвластное и лично опасное (А как же?! В таких-то делах!), главврач моментально выработал план «лечения» ситуации в благоприятную ему сторону. Он подозвал своего зама, ответственного за режим психиатрического спокойствия.

– Срочно! Организуй группу медбратьев… Только не тупых костоломов!.. Их тоже, конечно – как же без них?! Но и бригаду пошустрее. На машинах… бронемашинах скорой помощи, с сиренами, пусть мчатся во дворец. Там в рабочих документах Георгия Георгиевича… – вопросительный кивок зама в сторону главброневика. – …Да-да, в его бумагах надо найти историю болезни Георгия Георгиевича…

– Как вы сказали?! – искреннее недоумение в вопросительном взгляде исполнителя.

– Как слышал! Но это не всё! Там же должно быть… Есть!.. уголовное дело на него же. Обе папки ко мне!

– Так, а на фига нам уголовное дело-то, если по истории болезни ясно, что он, – кивок в сторону главброневика, – псих?

– Э-э-эх… Это ты ни фига не понимаешь – молодой ещё. Чё толку от одной истории болезни? Ну и псих? Ну и что?! У нас все – психи. Ты только глянь, что тут происходит… Это что, нормальные люди? Псих для психов – не псих. Он может вызвать их беспокойство, только если представить его опасным. Лично каждому! Вот уголовное дело на психа, да желательно со смертями, – это и есть доказательство его опасности. Действуй!

 

40

 

Раскачиваясь в броневике на руках восторженной публики, Георгий Георгиевич стал, наконец, ощущать вполне отчётливое беспокойство. Сам себе, правда, врал, что это не интуиция предсказывает ему что-то, а дискомфорт с непривычки к таким бурным проявлениям любви и верности. Впрочем, почему «к таким бурным»? У него в жизни, в его сером последышевском существовании, никогда не было никаких проявлений чего бы то ни было. Есть от чего забеспокоиться! Вернее, утомиться… Даже сидя в наглухо запечатанной, на всякий случай от родных – любимых и влюблённых – граждан, бронированной консервной банке. А может это сила народной любви не давала покоя? Шутка ли: броневик весит не одну тонну, а его, как игрушку, легко подкидывают на руках с полным ощущением, что и перевернуть запросто смогут, если захотят, и вытряхнуть из неё, банки, всё содержимое, каким бы статусным оно ни было. От растерянности Гога даже ни разу не высунулся из верхнего люка, чтобы поприветствовать толпу. Впрочем, толпа, действовавшая по новой команде, была не в обиде – она делала всё, как положено: поднимала, кричала, качала. А что там на уме у внутрисидящих, не её дело… Ей за такие мысли не платят, и не фиг тогда их и думать.

Однако длительность и отсутствие информации извне стали угнетать Гогу настолько, что он перелез из десантного отделения вперёд, уселся на командирское место, даже не сгоняя оттуда охранника – тот сам уполз, и стал смотреть через триплекс и бойницы по сторонам.

Последышев узнавал путь – тот же самый, что и в его прошлый невольный визит к директору мусоропереработки Георгию Георгиевичу. Причем, и в этот раз – снова невольный визит и снова на медленной скорости… Хотя, почему визит-то?! Он теперь домой едет! И даже по собственной воле, вроде как… Прикажи он сейчас вознице… Или как он там называется?.. свернуть в любую другую сторону, то что? Не свернёт что ли? Свернёт как миленький!..

Однако это подбадривание самого себя отдавало таким фальшивым и тухлым душком, что у Гоги в носу явственно завоняло.

И было от чего! Восторженных граждан в такой близости от конечной точки, понятное дело, уже не было – они своё уже отыграли. Но…

У въезда в главные ворота, которых уже и самих-то тоже не было вовсе, происходило рукопашное сражение. Крепкие ребята в форме полиции и элдэпэшников пытались пройти сквозь кордон не менее крепких ребят в белых халатах с засученными рукавами и завязками на спине, которые не только не пускали тех, но и сами пытались пройти сквозь вражеский кордон внутрь двора. Одним словом, драка состоялась за приоритет в проходе – никто не хотел уступать.

Сигналили, врезаясь друг в друга, броневики скорой помощи и патрульно-постовой службы. Въезд таким образом был заставлен и даже завален разноцветным металлоломом, издававшим стоны и сочившимся топливом из своих растерзанных чревов.

Пешие полицейские дубасили белохалатников, а те, не уступая, кололи противников шприцами прямо через одежду. Если удавалось ввести содержимое шприца, то потерпевший… или уже пациент психиатрички?.. начинал конвульсивно дёргаться в судорогах. Его, упавшего на землю, медики пинали ногами, топтали каблуками глаза и носы, пока их самих подоспевшие на помощь своему брату по оружию менты не начинали охаживать по почкам, рёбрам и вискам резиновыми палками со стальными сердечниками. Вопли, мат, кровища, бессознательные и обезумевшие тела, лежащие или ходящие, как тени, пока их окончательно не забивали те или эти.

Схватка не только была в самом разгаре – она разрасталась, так как подъезжали новые силы с обеих сторон. Вой полицейских и медицинских сирен резал уши своим ультразвуком, однако из всех окон, откуда можно было видеть сражение, выглядывали головы зевак, лица которых были обезображены немыми издалека выкриками поддержки – от кого-то ментам, от кого-то медикам. Мало этого, из некоторых окон головы исчезали, и становилось понятно, что они вовсе не прятались от опасности. Не-ет! Они сами хотели – рвались! – в ряды тех или этих сражающихся, всё больше и отчётливее разделяя гражданское население на психов и ментов, самозабвенно убивающих и калечащих друг друга самим не понятно, зачем и за что.

Дело, наконец, дошло до полного безграничья, когда уже стало не ясно, прорывается ли кто-нибудь через снесённые ворота. Вновь прибывшие силы, судя по ним, и не знали, ради чего бьются. Постепенно и быстро вся площадь превратилась в кровавое побоище, в котором уже зазвучали призывные вопли боевых труб и выстрелы из всех видов оружия.

Стоять на месте становилось не только опасно – невозможно! Броневик с Последышевым стал раскачиваться уже не сценарно ликующей толпой, а стихийно взбешённой. Кто-то уже топал ногами по его стали сверху, словно по голове Георгия Георгиевича. Его личная охрана, стеснённая малой обзорностью бойниц, выскочила из машины и вела бой снаружи уже, забыв про него самого. Сквозь открытый люк две дюжих руки – одна в измазанной кровью белой тряпке, вторая в окровавленном камуфляже – вытянули водителя, начавшего вопить, как свинья на заклании, и захлебнувшегося своим криком сразу, как только оказался снаружи.

Гога в ужасе, дергая рычаги, нажимая кнопки, щелкая тумблерами, выдал длинную очередь из пулемёта. Куда, в кого? Он даже не видел. Успел улышать только чавкающие звуки попадавших в тела и ещё чёрт знает во что пуль, близкие крики раненых им людей, не способных в горячке отрешиться от своей ярости, но и не владевших своими телами и ронявшими их прямо под колёса броневика.

Гога перепрыгнул на место водителя, каким-то чудом пустил мотор и сразу сорвался с места, успев услышать хруст переезжаемых броневиком рук, ног и рёбер. Он мало-мальски совладал с управлением тяжёлой машиной, старался крутить баранку и объезжать дерущихся людей, направляясь в сторону бывших ворот, разгоняясь и намереваясь протаранить свалку металлолома из бывших медицинских и полицейских броневиков. С удовольствием увидел там, у горы уродливого железа, помятые персональные броневики самих полицмейстера и главврача. Добавил газу.

Но хорошо, что не успел подъехать вплотную – вытекшее топливо наконец вспыхнуло. Взорвалось даже! Сразу всё, растекаясь стремительными огненными ручьями внутрь обезумевшей толпы.

Гога затормозил, вывернул баранку и снова вдавил педаль газа. По головам, телам, рукам-ногам живых и мёртвых, расталкивая и роняя всех и вся на своём пути к спасению, он устремился прочь от полицейско-психиатрического безумства. Впереди рука об руку маячили две убегающие фигуры. Направился за ними – слишком уж уверенно, толково и уверенно они покидали площадь, словно бы знали, куда и как надо ретироваться, чтобы выжить в мясорубке.

– Ба!!! – с невольным животным восторгом переорал Гога шум мотора и лязг разболтанного уже железа, когда узнал в двоих убегающих главмента и главпсиха.

Одного – полицмейстера раздавил сразу и до сожаления быстро – тот, наверное, и понять-то не успел, отчего умер. Зато за вторым попетлял с наслаждением. И вдавил его трясущееся тело и треснувшую в крике ужаса башку в стену, к которой его припёр. Даже отсалютовал себе из пулемёта, когда развернулся.

Но мгновенно забыл про радость возмездия – к нему самому мчались неустрашимые уже его смертоносной сталью бойцы обеих армий, которым было теперь абсолютно всё равно, кого убивать – лишь бы убивать. Они и броневик бы голыми руками убили, будь он живой.

«Куда теперь?!» В голове сам собой родился судорожный ответ: «Домой!» Последышев мчался навстречу летевшим с зажжёнными фарами и с включёнными сиренами полицейским и медицинским уже не только броневикам, но и старым машинам ППС и скорой помощи, набитым теперь простой пехотой из Лучших Друзей Полиции и Пациентов Психоневрологических Клиник. Обе силы в одной колонне с диким энтузиазмом летели на лобное место перед мусороперерабатывающей конторой, чтобы там казнить друг друга и сообща превратиться в отходы. Один только Гога, Георгий Георгиевич Последышев, впервые в жизни ехал не в общей массе людей, а навстречу им, разлетавшимся своими лёгкими машинками от столкновения с его грозным и тяжёлым броневиком.

Гога гордился собой в эти минуты! Но и боялся по привычке. Он влетел в пустой и тихий родной двор, сломал и смял несколько кустарников, врезался в вековое дерево и остановился прямо на полисаднике. Истерично выскочил из железной коробки и на трясущихся ногах просеменил в подъезд и по ступенькам – на этаж. Дверь открыта. Вошёл. Захлопнул дверь. Замки действовали – заперся. Всё равно страшно! Заглянул на кухню. Протрусил в спальню. Из неё вынырнул в зал. Вот оно – спасение! Пенал. Гога открыл дверцу шкафа и влез в него. Непослушными пальцами, ломая ногти,  сумел-таки зацепиться за крючок на дверце и притянуть её к себе. И только в темноте вздохнул в облегчении.

 

Эпилог

 

– В который раз уже на этот адрес выезжаем… Я его навечно теперь запомнил…

– Бугор, а теперь-то зачем?

– Тэ-э-к-с… Ща наряд гляну… Етит-твою! Опять за тем же… Это уже не смешно даже… Как вредная привычка!

– Так зачем? Напомни…

– Шкаф-пенал… Старинной работы из целого массива дерева.

Гога проснулся от волнения… Не нервного, а, буквально, физического – он, будучи внутри своего убежища-пенала, закачался вместе с ним, ощутимо потеряв снизу твердыню – пол.

– Чё такой тяжёлый-то?! – натужно спёртый в усилии молодой голос.

– Ну-ка, поставили обратно… – другой, тоже напряжённый, голос, но теперь рассудительно опытный.

Волнение кончилось – пенал поставили.

– Бугор! – свободный без груза тот же голос постарше. – А может он не пустой? Иди сам посмотри…

Дверца открылась, и Гога зажмурился от света.

– Да нет тут ничего! – знакомый по прошлым встречам голос бригадира грузчиков. – Я ж говорю, что из массива дерева. Старинная вещь! Потому и тяжёлая…

– А чья она была?

– Да жил тут один менеджер…

– Кто-ё?

– Ну, теперешний приказчик так раньше назывался: ме-не-джер…

Гога видел прямо перед собой отрицавшего его самого бугра – тот смотрел не на Гогу, а словно бы сквозь него на пустую заднюю стенку шкафа.

– Пыль оботрите и несите. Устанете – ребята подменят… Ну-ка стой, – бригадир сунул голову внутрь, заставив Гогу отпрянуть в испуге. – И внутри тоже пыль оботрите. Щас тряпку дам…

После бригадира в проёме возник молодой грузчик с плотной холщовой тряпкой в руке, начавший больше для проформы махать ею внутри шкафа по стенкам, вынуждая Гогу гнуться-уворачиваться самыми изощрёнными способами.

Однако же Последышеву было очевидно, что как бы он ни изгибался, но не задеть его в тесном замкнутом пространстве рука грузчика не могла. Но ведь не задела! Вернее, ни он – Гога, ни грузчик этого не почувствовали… Мало того, было ясно, что этот грузчик, так же как и бугор, его вообще не видит. Гогин мозг рождал в немом крике вопрос: «Что происходи-и-ит?!»

Влетевшая прямо ему в лицо тряпка заткнула его крик в последнем гласном звуке «и», а сразу захлопнутая дверца шкафа как будто утвердила заключительный согласный звук «т».

Шкаф снова всплыл на волнах-руках. Стал, покачиваясь, периодически менять статус со стоячего на лежачий и обратно. Кантуемый Гога нервно мял в руках брошенную в него тряпку.

И вот опять вертикаль. Резкая, рывком, фиксированная постановка шкафа на твёрдую основу, вероятно, в кузов. Последышев от рывка даже выронил тряпку. Стал шарить рукой, ухватился за край, потянул. Тряпка стала разворачиваться…

Распахнулась дверца, снова ослепив Гогу ещё большим – уличным – потоком света.

– Чё тряпку-то сюда швырнул? Забери в машину! – крик старшего голоса. – Лови!

Гога приоткрыл глаза и увидел летящую из кузова, как в замедленной съёмке, давешнюю тряпку, развернувшуюся своей изнанкой в воздухе в хорошо ему теперь знакомый «Чёрный квадрат». Дверца закрылась.

– Куда его? – сквозь шорох наматываемых снаружи шкафа крепёжных верёвок спросил через минуту молодой голос.

– Тебе-то какая разница? – ответил голос постарше. – Бугор знает, куда и зачем… Только бугор всегда и знает…

 

Россия

2013 год

 

 

     

 

 

 

         

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.