Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Архив номеров

Главная» Архив номеров» 101 (сентябрь 2014)» Проза» Деревня (маленькая повесть)

Деревня (маленькая повесть)

Пономарев Павел 

ДЕРЕВНЯ

 

I

Я приехал в это захолустье зимой, где-то в конце января. Среди голой заснеженной пустыни, насквозь продуваемой ветрами, неуклюже, как скворечники, были воткнуты брошенные избы. Лишь в некоторых из них кое-как шевелились люди, забывшие обо всем. Этакие созерцатели природы: непросыхающие философы поневоле и старушки, переставшие ждать свои пенсии.

 

Помнится, очень давно, мы с отцом выбирали здесь дачное место - какую-нибудь дешевую избу с пятью сотками у забоки. Брошенных домов и тогда было немало. Как тать, я проникал в понравившуюся избу и к своему удивлению обнаруживал оставленные хозяевами вещи – многое было нетронуто – шкафы с советскими журналами, тревожно молчащие часы на стене и пугающе открытые погреба. Прежняя жизнь хозяев мистически продолжалась в позабытых предметах, к которым и прикасаться-то было страшно, как к церковной утвари. После мы купили один из домов, надо сказать, очень ветхую избу, как и хотели – у самой забоки. Забока представляла собой смешанный лесок, тянувшийся вдоль берега речки мутно-зеленого цвета – с омутами и воронками. Вот сюда-то я и приехал со своим рюкзаком.

 

 Последний узел, связывающий меня с цивилизацией, был развязан, ибо черные тополя у реки видели, как мой телефон, совершив акробатический трюк, улетел в дальний сугроб и умолк навсегда. Я не стал смотреть, кто звонит – то ли от гордости свободного человека, то ли от страха вернуться в прежнюю жизнь. Музыка Баха доигрывала последние такты, когда я подходил к забору и недоверчиво всматривался в неподвижную заоконную тьму.

 

II

В новом жилище оказалось достаточно разного рода вещей, чтобы существовать. Дом состоял из двух комнат и холодной сарайки, которую после я завалил кучей сухих дров, благо забока была рядом. В большой комнате, ставшей местом моих размышлений и спальней, находилась громоздкая железная кровать, будто выкраденная в советское время из военного госпиталя. Справа от кровати, возле окна, висела книжная полка, на которой вместо книг пылилась бумажная иконка и чернел кусок хозяйственного мыла. Был стол, украшенный засохшими цветами в стеклянной банке, и пара стульев. Другая, небольшая комнатка, служила мне кухней и «кочегаркой», ибо там находилась русская печь.

 

Первое, с чем я начал бороться – это пронизывающий до костей холод. Он был всюду. Казалось, холод зарождался где-то на розовеющем степном горизонте, затем невидимым острием пронзал обмороженные сучья лесной глуши, пробирался к жилищу, и, сквозь многочисленные щели, вползал в незащищенное огнем пространство, где был человек. Этот человечишка смешно приседал, суетился, неумело складывал сучья и ронял спички на промерзшие звенящие доски. Наверное, холод сравнивал меня с теми старожилами, которые благоговейно склоняются над печью и через мгновение рождают пламя. Холод смеялся.

 

Вскоре изба ожила. На печи, в ржавом ведре, парил кусок январского сугроба. В доме было грязно, и я решил смыть старую пыль с пола и немногочисленной мебели. Уже в сумерках, под тусклой электрической лампой, я принялся выкладывать вещи из рюкзака. Половина накопленных со стипендии денег была потрачена на консервы, спички, сигареты и прочие необходимые в быту предметы. Другую половину – оставил на жизнь. Хоть я точно и не знал, есть ли в этой глуши жизнь и вообще не слишком-то задумывался о завтрашнем дне. Почувствовав домашнее тепло, я снял с себя куртку и закурил. На столе темнела стопка привезенных книг на случай, если мозг начнет давать сбои и придется усмирять его с помощью готовой реальности.

 

Русская печь, вросшая некогда в основание избы, пробудила исторические запахи жилища. Вместе с табачным дымом я вдыхал то горечь степной полыни, то сладковатую вонь июльского хлева, то пчелиные ароматы зимовника. Все здесь было просто и страшно. Моя изба была, конечно, язычница. И я отдавал должное ее поверьям, подкладывая в огонь острые сучья, стараясь делать это вдумчиво и неторопливо. Мне подумалось, как хорошо сидеть здесь, курить, и быть самим собой. Или хотя бы приблизиться к пониманию того, кто я есть. Смешными казались мне действия людей, которые наверняка уже спохватились и пишут озабоченно в моем блоге что-нибудь вроде: «Чувак, ты где пропал? Тебя отчислят! Ты в Шамбале?..» Мои приятели большие умники, но, по-моему, им меньше всего хочется, чтобы я объявился. Не могу лишить их удовольствия посудачить о том, куда же я мог пропасть.

 

Я перерубил провод, связывающий меня с миром, но осталась память. Натянув валенки, я вышел в беззвучную тьму, лишь через минуту определив смутные очертания двора и темные верхушки тополей. Память надеялась уколоть меня мыслями о прошлой жизни и всеми следствиями, вытекающими из моего асоциального поступка, но древний холод и божественная тишина этих мест делали мысли беспомощными. Они растворялись в хаосе ночного неба - без единой звезды. Во всем этом безмолвии было много жизни. Казалось, что древние духи и ныне живут здесь: в деревьях, в заброшенных домах, в стенах и половицах моей избы. Духи присматриваются ко мне, принюхиваются, чуя смрадную вонь большого города, но пока не трогают, наблюдают, что со мной станет потом.

 

Спать я лег одетым, не решившись доверить наготу необжитой материи, подумав, что и дом со своими духами считает меня пока что чужаком. От усталости заснул  я довольно быстро.

 

III

Наутро я увидел страшный сон. Передо мной стоял человек, лет тридцати, в грязной фуфайке и угрожающе размахивал руками, не произнося при этом ни слова. Он только мычал и выразительно лупал большими голубыми глазами. Поняв, наконец, что это не сон, я попытался сообразить, что ему от меня нужно. Мельком я вспомнил, что ночью не запер дверь на засов и это меня испугало. Тем временем, язык жестов пришельца сообщал, что его не нужно бояться, что он «свой»; лицо с вытаращенными глазами сделалось подчеркнуто незлобивым и улыбалось. Все его поведение выражало детское «давай дружить», но мне, добровольному затворнику, эта идея не была близка. Уехав от людей, я и не думал встречаться здесь с кем бы то ни было, особенно с сумасшедшими.

Пока я напяливал на себя ледяную куртку, немой суетился у печи и, кажется, собирался ее растопить. Так как я не вставал ночью и не подкладывал дров, изба почти остыла. Молча наблюдая, как неизвестный чиркает спичками и мнет бумагу, не переставая мне улыбаться, я почувствовал себя беспомощным идиотом. Еще вчера я был героем и затворником, а сегодня… Одним словом, мне стало хреново на душе и я закурил. Придя в себя  после глубокой затяжки, я достал ручку и написал на блокнотном листе: «Я не вор. Это дом моих родителей. (И почему-то добавил). Я приехал собирать фольклор». Пришелец с интересом прочел сообщение и добавил от себя корявым почерком: «Я Федя. Увидел следы.. (нрзб.) что за херня… (нрзб.) решил посмотреть». Продолжение переписки представляло собой примерно следующее:

Я: Здесь еще живет кто-нибудь?

Он: Две бабки в низинке.

Я: Что ты тут делаешь?

Он: Бухаю. Меня жена бросила… (нрзб.) хожу на прорубь.

Как я узнал после, Федя любил удить рыбу. Сначала он уходил в запой по-черному, а затем просветлялся, усмирял плоть, и тихо рыбачил на проруби (как монах).

Я: В деревне есть магазин?

Он: Раз в неделю… на грузовике (нрзб.) Самогон сам ставлю, на свекле.

Я грешным делом подумал, что это хорошо, ну, что он немой. Деревня словно бы запрещала произносить лишние необдуманные слова, но только самые нужные, из глубины сердца. Я с почтением относился к немоте гостя и, как бы подражая ему, старался быть немногословным в своих размышлениях. Он исчез так же неожиданно, как и появился, оставив после себя тепло и крепкий древесный запах перегара.

…………………..

В течение дня я лениво слонялся по дому, подолгу смотрел в окно на черневшие степные избы, курил, пару раз выходил во двор по нужде. Открыл банку консервов, но ел без аппетита. Валяясь на кровати, наугад брал привезенные книги, открывал, где придется, читал и сознавал, что читаемое мне не интересно. Всякий раз мне слышался бубнящий в самое ухо голос автора, внушительно говоривший что-то от имени Культуры, объяснявший какие-то важные проблемы о человеке, свободе, войне… Каждое слово – амбиция, каждая фраза – попытка заявить о себе в вечности. Я всерьез заскучал по Федькиной немоте и естественности его повадок. Здесь я отдыхал от городского многословия, очищался от информационной блевотины, где одно высказывание имело в себе тысячу подтекстов и в итоге оборачивалось ничем. В деревне же царила немота. Редко где залает собака или ветер заденет сухую траву. Умом я понимал, что это и есть жизнь, что в тишине – красота, что нужно отбросить все лишнее и просто стать счастливым. Но одиночество напомнило о себе, как старая, лишь на время затаившаяся болезнь. Одиночество разрасталось по организму, словно раковая опухоль, и я молил духов, чтобы они очистили меня от той заразы, во что пускало корни мое существо - от суеты мирской.

……………………………

Когда я услышал беспокойный стук в окно, был уже вечер. Я выглянул, но увидел лишь занесенный по горло забор и деревенскую немоту. Через минуту вошел Федя. Он улыбался, мычал и застенчиво суетился на пороге, шурша грязным пакетом. Изба услыхала глухой звук. К моему удивлению на столе появился зеленый бутыль с самогоном. «Наверное, так надо», - подумал я. И страшно обрадовался.

Мне не приходилось выпивать с немым человеком, а Федя с рождения был еще и глух. Я разлил самогон по стаканам и открыл оставшиеся консервы. Мы молчали и, улыбаясь, смотрели друг другу в глаза. Мне казалось, он видит меня насквозь, но отвести взгляда я не мог, потому что теперь это было единственным средством понимания. Его глаза – были глазами большого ребенка, в которые смотришь и невольно стыдишься своей измаранности и «наученности смотреть». Я пытался представить ту белую тишину в его голове, не знавшей ни шума природы, ни музыки человеческой, способной вывернуть душу наизнанку, растоптать ее или вознести до горних высот… Мы выпивали, а Федя что-то рассказывал, и все его подвижное тело было подчинено мысли, хотя он, должно быть, и сознавал неполноценность слышания собеседника. Когда он бил кулаком по ладони, словно заколачивая гвозди, я понимал, что речь идет о его суке-жене. Когда рука показывала в сторону реки, а голубые глаза его становились величиной с небо, я догадывался, что Федя говорит о рыбалке и о том, какая неведомая рыба водится в его проруби…

Довольно скоро я захмелел, за окном было черно. Федя яростно дирижировал невидимым оркестром, исполнявшим симфонию его существования. В этой музыке было всё -  и радость и одиночество, и отчаянный призыв - «налить еще». Я слушал и блаженно созерцал пустеющий зеленый бутыль. По избе медленно, как осенняя паутина, плавал табачный дым, превращая реальность в сновидение.

Не помню точно, как мы оказались во дворе. Я был в распахнутой куртке с сигаретой в зубах и наблюдал впереди себя Федора, пытавшегося выбраться из сугроба. Стоило бы тогда предположить, куда он меня тащит в такую темень, но мне не хотелось об этом думать. Я ему доверял и расценивал данное происшествие как новый приключенческий маневр. «Наверное, так надо», - снова подумал я. Ведь в заброшенной деревне все должно происходить иначе, чем в обычной жизни. И если ты каким-то образом очутился здесь, то не стоит ерепениться и думать, что тебе известно «как жить» и что ожидает тебя за следующим поворотом… В оставленных часах с кукушкой, даже паук не плетет своей паутины и, будь у него возможность, он давно бы перебрался на ржавеньком грузовике в город, чтобы мирно существовать в казенном сортире и пугать одиноких женщин. Но засох паучок.

Казалось, не прошло и пяти минут, когда мы подошли к бревенчатой хибарке, в окошке которой горел странный мерцающий свет. На самом деле, мы плелись по сугробам не менее часа. Рук я не чувствовал и попытка закурить кончилась тем, что я выронил все сигареты в снег вместе со спичками. «Значит так надо...»

 

IV

Войдя в избу, я не ощутил желаемого тепла. Мой взгляд скользнул по длинному домотканому половику, ведущему из кухни в зал, и в ужасе застыл на раскрытом гробе с покойницей. В гробу желтела сморщенная старушка, крепко держа своими скрюченными пальцами церковную свечку.

- Замерзли, небось, а я и не топила, чтоб Марфушу не потревожить, - сказала вторая, живая старушка, приветливо качая головой.

Больше в избе никого не было.

- Вот хорошо, Федя, что друга привел, будет с кем могилку для Марфуши выдолбить, - пропела бабушка. – Он пишет, вы ученый, хальклор собираете. Я грешным делом подумала, может, человек по Марфуше хоть Псалтирь почитает. Я-то ослепла совсем, а Марфуша дюже сильно в Господа веровала, царство ей небесное… отмучилась…

Старушка заохала, закачалась, я уж подумал, что она сейчас расплачется и запричитает. А она только коснулась ладонью ног умершей подруги и, тихо улыбаясь, смотрела...

- Вы не стойте, - снова заговорила она, - может, вам с морозу водочки налить? Я ведь припасла на поминки-то.

Тут я вспомнил, что находился в том состоянии,  в котором при покойнике находиться не следовало,  и смущенно ответил:  «Нет, не нужно…», - тогда как Федя показал широким жестом, что он не против. И мне подумалось, что с точки зрения гостеприимства он повел себя правильнее, а я – сфальшивил.

Бабушка усадила нас за стол. Мне налила крепкого чая с травами и пододвинула тарелку с пряниками, к которым я так и не притронулся. Феде поставила рюмку водки, порезав на закуску пирог с капустой.

- Кушайте, не стесняйтесь. Вам силы нужны – мерзлую-то землю колупать. Ежели Степан до завтра на машине поспеет, оно и легче втроем-то… Да он, говорят, запил. Люди вторую неделю хлеба не видят, мне так внучка к поминкам вот привезла всего, еле добралась. Степан в жопе чурбан, так его в детстве дразнили, прости Господи… А у Марфуши кроме меня никого. Не дай Бог так вот одному век доживать. Да теперь ничего, отмучилась…

Бабушка налила себе рюмку водки, выпила зараз, чуть занюхав пирогом, и продолжала:

- Мы ведь с ней с юности еще дружили… при колхозе. Я на трахторе, она – дояркой. Мужики-то усе на войну ушли. Вот бабы и держали колхоз… Помню, как она с похоронкой-то прибежит, да как заголосит: «Ой, Маруся, без мужика я теперича, повешусь я…» Бог миловал, языком только болтала. А после того, значит, как муж ее погиб, шибко боговерующая она стала, ну, прям как монашка.  Иконы дедовские на чердаке отрыла, платок себе черный на голову повязала – чисто монашка! Вот Марфуша, -  повернулась она в сторону гроба, словно оправдываясь, - людям рассказываю про жизнь нашу горемычную, а ты отдыхай. Ну вот... А время-то сами знаете какое было: нет, говорят, Бога и всё тут. Над ней уж и люди стали посмеиваться, а она своего церковного не оставляет. Когда в город разрешили выезжать, после этого уже, Сталина-то, она и в церковь стала ездить… на свою-то голову. А там батюшка ее не то «остриг» не то «подстриг», я уж и не знаю, как это у церковных людей называется. Только после этого она совсем молчуньей стала - из дому никуда не выходит, сидит, бусины перебирает. Она из старых бус четки себе молитвенные сделала.  Одним хозяйством только и кормилась…

Пока бабушка рассказывала, я окончательно отрезвился, а Федя мирно посапывал, уснув в позе школьника за столом. На кухне, где мы сидели, пахло старушечьими вещами и церковью. В красном углу горели свечи. Духа, которого я немного побаивался, не было и хозяйка, словно угадав мои страхи, ответила:

- Высохла Марфуша, не пахнет совсем. А ты, сынок, возьми Псалтирь-то, почитай на покой души подруги моей. Да и оставайтесь-ка у меня на ночь, я вам на кухне постелю. Куда вам теперь идти… ночью-то. А утречком  пойдете уж могилку долбить.

Как ни странно, такой поворот событий меня не удивил. Я взял старую книгу, опасливо подошел к гробу, стараясь не глядеть на покойницу, сел на поставленный рядом стул и начал читать с первой страницы: «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей, но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день  и ночь…»

 

V

Утром, омочив страшные лица под рукомойником, мы с Федором отправились на кладбище. По дороге зашли в его лачугу, забрав два лома и лопаты. Если бы мне пришлось когда-нибудь снимать фильм, то изобразил бы я эту картину так. Раннее январское утро. Кругом белая тишина. Только хруст наших шагов - на целые километры. Мы с Федором, как два партизана, в фуфайках и валенках, медленно бредем по степи в сторону размазанной по горизонту редкой опушки, где темнеет кладбище. Со стороны забоки тревожно каркает воронье, напоминая о «крае долготерпенья» и о той красоте, что «сквозит и тайно светит» в безысходности русского пейзажа. Навязчиво цепляется мысль о ночном сновидении,  хотя спал я паршиво, да и сон приснился, должно быть, ближе к утру. Я увидел, как покойница встала из гроба, подошла к столу, опрокинула рюмку водки и, повернувшись в сторону моей лежанки, тихо и с упреком проскрипела: «Ты хоть бы о матери подумал, стервец». И легла обратно в гроб.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                      «Под сосенкой просила Марфуша…», - вспомнился благостный распев бабы Маши. Хотя, какие тут могут быть сосенки, рассуждал я про себя: один тополь да ива. Но когда мы добрались до места, я действительно обнаружил небольшую чахлую сосну, вероятно, посаженную кем-то «для красоты». Тут мы и стали долбить.

Я начал работать ломом резво, отчаянно, словно бы в этом занятии заключался смысл моей жизни или как если бы я откапывал сокровища. Федя покуривал в сторонке, созерцая мой труд, и что-то смекал. Я не раз любовался подобной картиной со стороны, где какой-нибудь мужик, стоя по колено в грязи, выковыривает из-под земли провод, а другой –  наблюдая и покуривая, проникает в метафизику происходящего. И никто не возмущается, сознавая значимость физического делания и действенного созерцания.

Через какое-то время Федя приволок хворост из забоки. Я решил, что он хочет развести костер, чтобы мы погрелись и отдохнули. Впрочем, я разогрелся, работая ломом, так, что холода не чувствовал. Но когда он положил кучу веток на будущую могилу и поднес спички – я был поражен своей глупостью и от досады закурил… Разогретая твердь комьями отлетала в разные стороны, и острие лома с каждым разом уходило все глубже и глубже в недра могильной земли.

Обратно мы шли возле руин полуразрушенного коровника, разобранного на кирпич,  задумчивые и голодные. Я не знал, который теперь час и как долго я вообще нахожусь в этом месте. В голове было как в глухой кадушке – темно и пусто. Испарялись готовые фразы, остроумные мыслишки, как ненужные в этой блокадной тишине. В природе было пасмурно и тоскливо. Не знаю, думал ли Федор о смерти или о своей жене с малолетним сыном, скучал ли он или был счастлив… Позыв к любительской психологии рождается от безделья и сытого желудка, а мне было не до того. Нужно было похоронить старушку, пока не началась вьюга и не замело протоптанную тропу.

 

VI

Вернувшись в свою избу, я первым делом затопил печь и поставил ведро со снегом, чтобы получить несколько литров горячей воды и помыться. На столе лежал пакет с баб Машиным пирогом и парой вареных яиц. Завтра должны будут состояться похороны Марфуши, и почему-то я переживал это событие как что-то родное – не знаю почему. Может, потому, что читал Псалтирь над покойницей или потому, что долбил для нее свежую могилу, - в любом случае эти вещи делали меня причастным к происходящему здесь. Когда я, стоя голышом в тазике, намыливал себя куском сомнительного хозяйственного мыла, взятого с книжной полки, я думал о том – приедет или не приедет на своем стареньком грузовике Степан, что это за человек, и какое он имеет отношение к деревне. Я и не заметил, как стал жить новыми именами, запахами и образами, наполнявшими древнее пространство моего местонахождения. На въезде в деревню я увидел ветхую надпись с датой основания – 1775 год. Я напряг память, чтобы вспомнить какие-либо события, привязанные к этому времени, но, в силу оторванности от постоянной умственной работы, вспоминалось с трудом. В то время, рассуждал я, как Пугачев вершил бунты по стране, а германская молодежь вешалась на шелковых шарфах, вдохновленная поступком Вертера, - здесь, казалось мне, все было неизменно.  Так же неслышно и коварно, меж серебристых тополей, змеилась река, на которой задумчиво рыбачил какой-нибудь дальний предок Федора, имея за пазухой крест и косушку водки.

 

 

 

……………………….

Наше знакомство со Степаном произошло в избе бабы Маши, куда я отправился ближе к вечеру, чтобы помочь с похоронами. За кухонным столом в пуховике сидел человек лет пятидесяти, небольшого роста, с большим животом и лицом водителя городского автобуса. Прихлебывая травяной чай, Степан посмотрел на меня так, словно бы это я  был виноват в том, что в другой комнате лежит покойница, отнимавшая у него драгоценное время и душевное равновесие. Я вежливо поздоровался с новым гостем и сел на лавку.

- Ты, что ли, приезжий? - выдавил из себя Степан, глядя куда-то в сторону.

- Я, - стараясь быть вежливым, с улыбкой ответил я ему.

- И на кой тебя сюда занесло?  Сидел бы дома, мамкины пироги ел. Мало ли тут по деревням спивается, - с укоризной покосился он на Федора, который был тут же и чистил у печи картошку.

- Да ученый он, хольклор собирает, - вступилась за меня баба Маша. – Ты скажи спасибо, что помощник нашелся. А то надежи на вас… тьфу, - плюнула хозяйка и забрала у Феди кастрюлю с еще не чищеной картошкой.

Степан выдержал паузу, прочистил в кулак горло и, поглаживая плешь, сказал:

- Ну, пойдем, ученый, покурим что ль.

И мы вышли во двор покурить.

 

По глазам и ленивой фигуре Степана было видно, что он человек добрый,  и меня забавляло то, как он напускает на себя серьезность, чтобы казаться в моих глазах занятым по горло мужиком. Дело его заключалось в том, чтобы по выходным привозить из города в глухие деревни продукты и то, что попросят люди – в народе его фургон называли «лавкой». Иногда он обменивал продукты на мясо или яйца, чтобы продать на городском рынке подороже. Этим и жил. Степан был когда-то женат, в молодости играл в заводском оркестре на трубе, читал Стругацких, но после перестройки все пошло к черту, и он на последние деньги купил себе грузовик и стал шоферить. Машина представляла собой большое капризное существо с синим капотом, которое Степан знал и любил до последней гайки.

 

- Что, красиво? – спросил Степан, заметив мой отсутствующий взгляд, направленный в сторону забоки.

В действительности же я ни о чем не думал, просто не знал о чем говорить. Да и не очень-то хотелось.

- Красиво, - сказал я, чтобы хоть что-нибудь ответить.

-  Красиво… - передразнил меня Степан и с прищуром затянулся. – Тут не в красоте дело. Тут все детство мое прошло. Вон то дерево видишь? Слышь, че говорю, видишь вон тополь возле коровника?

- Вижу.

- Так вот, когда я в школу начал ходить в Бобково - деревня в пяти километрах отсюда - он был ростом с эту лопату, - показал он на воткнутую возле крыльца лопату. – И каждый год я мимо него ходил и наблюдал, как он подрастает.  А теперь смотрю я на него... – прервал он свою речь и глубоко затянулся.

 Я заметил, что глаза Степана, устремленные на высокий серебристый тополь, повлажнели.

- Понимаешь, о чем я толкую?

- Понимаю.

Мы немного помолчали.

- А я вот тебя не пойму. Чего тебе дома не сидится? Тут до вечера-то пробудешь – тоска гложет.

- Частушки собирать приехал.

- Студент что ли?

- Ага, студент.

Нашу недолгую беседу нарушила хозяйка, высунув седую голову из-за двери и позвав ужинать. Покойница уже не производила на меня того жуткого впечатления, как прежде. Я даже готов был подержаться  за ее вязаный тапок, как делал это в детстве, когда умер дед, но понимал, что выглядело бы это довольно странно. Федор суетился у стола, думая во всем угодить бабе Маше,  - расставлял и переставлял чашки, стараясь добиться в этом занятии неведомой мне гармонии, со звоном ронял алюминиевые ложки на пол, нарезал огромными ломтями домашний хлеб. Хозяйка притворно ворчала на помощника и прятала тонкую улыбку в морщинистом лице.

- Ты меня хошь вслед за Марфушей в гроб отправить? – ворчала на Федора старушка. – А ну иди отсель, руки вон лучше помой.

А Федор понимал из всего этого только то, что бабушка жалеет его и любит. И он тоже жалел и любил ее за доброту.

 

VII

Ночью у меня начался жар. От бабы Маши я пришел уставший и сытый, растревоженный болезненным сознанием того, что напрасно я связался с новыми людьми, которым приходилось лгать и тем самым нарушать странную, приятную тишину здешней моей жизни. Не хотелось растапливать остывшую печь, идти в неуютную сарайку, где так явно слышались мышиные шорохи. Я долго не мог уснуть и ворочался. В голые, ничем не занавешенные окна, проникал мертвенно-бледный свет луны, делавший мою комнату похожей на освещенный фонарем погреб. Я, то укрывался целиком, ежась и кутаясь в мышиную вонь одеяла, то раскрывался полностью, чувствуя, что начинаю задыхаться. Не знаю, сколько времени длилась эта борьба, пока я не увидел размытую зеленоватую картинку перед глазами: это было старое позабытое «кино» обо мне самом, о том, как когда-то я попросил отца увести меня на пару дней в эту же самую избу с томиком «Бесов», чтобы уединиться и подумать о вечном…

 

Знойный июль дышал жаром, зеленым жаром, исходившим от степного разнотравья – и я мог насладиться запахами в полную силу, еще не имея на тот момент аллергии. Впоследствии болезнь притупила во мне острую приязнь к лету и даже вызвала некоторое отвращение. В деревне все цвело, мычало, стрекотало в траве и млело. Двор был запущен,  окутан сорняком; в земле копошились сладострастные насекомые в поисках пищи. С моего лица не сходила задумчивая улыбка затворника, готового припасть к влажным тайнам земли, прислушаться к немоте природы, чтобы затем приехать в город и делать многозначительные паузы на вопросы моих приятелей о поездке. Одного не пойму – какого черта я взял с собой тогда эту книгу, страницы которой надругались над моей душевностью в первый же вечер ночевки. Конечно, взял я ее как безмерную дозу – чтобы уж никак нельзя было уклониться от ударов философских озарений, ожидаемых от ночных бдений. Впрочем, приехал я не для того, чтобы читать и не для того, чтобы созерцать таинственную растительность. Главную причину поездки я хранил втайне от всех и некоторое время даже от себя самого. Неподалеку, в соседней деревушке, на даче гостила одна девушка. Звали ее Василиса.

 

Я запомнил ее совсем юной красавицей в табачном дыму коммунальной квартиры, сидящей на стуле с поджатой под себя ножкой, стыдливо прикрывающей полой длинной юбки девственные волоски на смуглой голени; запомнил ее с недетской задумчивостью на круглом русском лице, молчаливой. Как она жила? Мрачная городская малосемейка, дом, с выбитыми стеклами и развешенным на балконах грязным бельем, тревожное детство с пьяницей отцом и потерей мужского идеала, болезненная тяга и отвращение - отдать свою юность природной необходимости с секретом в штанах. Как и у многих людей, переживших тяжелое детство, я заметил в ней жуткую особенность – находиться вблизи невидимого омута и даже получать некоторое удовольствие от возможности в любой момент окунуться в него... Она плела себе феньки из бисера, пела бархатным голосом бардовские песни и совсем меня не замечала.

 

Не то в бреду, не то в болезненном сне, я вспоминал то странное свидание с Василисой. Это случилось на второй день моего затворничества в деревне. Я долго уговаривал себя остаться, понимая всю глупость и невозможность похода к ней, но страсть (как писалось в старых книгах) взяла верх над доводами разума. Чтобы хоть как-то объяснить свое посещение, я решил взять баночку с медом, оставленную отцом, и преподнести ее в качестве гостинца. По дороге я пытливо всматривался в зеленый однообразный пейзаж, обнаженный пылающим солнцем, в поисках красоты. Но как нарочно видел лишь какие-то летние декорации, от которых, казалось, отдавало фанерой и краской.

 

Василиса была одна. Окна в доме были открыты, и слабый ветер свободно гулял по комнатам, танцуя с безвольными полинявшими шторами. Она встретила меня скучным «приветом», спокойно приняв из моих рук гостинец, и предложила выпить с ней  чаю. Вопросов по поводу того, почему я здесь, а не в городе и зачем я вообще пожаловал – от нее не последовало. Она налила мне чаю и села на кровать, по привычке поджав под себя ногу.

 

- Вот, в затворники подался, - пробормотал я, глупо улыбаясь. – Решил пожить в деревне  пару деньков, может, вдохновение какое придет.

 

Будильник на кухонном столике суетливо отсчитывал секунды… секунды моего позора и наслаждения. Я видел, что ей хочется остаться одной, видел, как она нервно накручивает красную нить, выползшую из сарафана, на палец и не слушает меня. В это время вошла ее мать с ведрами, поздоровалась, с жалостью посмотрела на меня и вышла.

 

Помолчали.

 

- А я переспала тут с одним, деревенским, - сказала она вдруг тихим голосом. - Теперь замуж зовет. Честный оказался. Как думаешь, идти или  нет?

 

От обиды я готов был разреветься как девка. Я понимал, что она врет, но зачем так жестоко. Обжигаясь, я залпом допил горький чай, думая лишь об одном – только бы не зареветь, только бы она не увидела как я плачу, и встал из-за стола.

 

- Подожди. Я же пошутила, - сказала она, лихорадочно смеясь, и подошла ко мне вплотную.

Она взяла чайную ложку, вымазала ее медом и, размазав приторную сладость по моим губам, поцеловала страшным, долгим, высасывающим из меня всю боль поцелуем…

 

………………………………

Мертвец, крестообразно распластавшись на кровати, с каплями пота на бледном лице лежал и улыбался, радуясь первым лучам солнца.

 

VIII

Похороны Марфуши прошли без меня. Утром зашел Степан со словами: «Дрыхнешь, студент?» - но когда увидел, что я серьезно болен, взялся растапливать печь и напоил меня чаем. Я пролежал полдня в кровати, думая о Василисе и  о том, как теперь хоронят без меня старушку – тайную монахиню Марфу. Через окно я видел черную пелену, затягивающую бесцветное небо, слышал, как начинает вьюжить на дворе и мрачно подвывать печная труба. На книги я смотрел равнодушно. Мне казалось теперь все предельно ясным в проеме между любовью и смертью. Я, то засыпал, то судорожно просыпался от размашистых ударов ставен, слетевших с петель. Иногда завывание вьюги отзывалось в больной голове отдаленными звуками трубы, и тогда я с удивлением думал – не Степан ли играет над могилой эти протяжные траурные ноты…

Я окончательно проснулся от звука хлопнувшей двери, услышал голоса и лицом почувствовал свежесть морозного воздуха. Мне показалось, что кроме знакомых голосов  Степана и бабы Маши  я услышал еще один – женский.

 «Ну, как ты, студент? - прохрипел Степан, просунув прокуренную голову в мою спальню. – Хвораешь? Вставай, сейчас мы тебя Федькиной самогонкой быстро вылечим». Мне было и стыдно и приятно играть роль больного. Я ответил нарочито слабым голосом, что сейчас встану, хотя вставать и показывать свое помятое, пропахшее потом белье не хотелось.

- Ой, сыночек, да как же ты так, - запричитала баба Маша, - где же ты вздумал простудиться? Только Марфушу схоронили, а тут…

- Ничего-о, - для убедительности наседая на «о», перебил Степан, - вылечим твоего студента, не боись.

Я встал, причесал кое-как ладонями взъерошенные слипшиеся волосы и вышел на кухню. В углу на стуле в черном платке и валенках сидела девушка лет двадцати, склонив голову и тыкая кнопки телефона, пытаясь найти связь.

- Здравствуйте, - поздоровался я.

- Здравствуйте, - ответила девушка и сунула телефон в карман куртки.

- А это моя внучка, Катя, - ласково сказала баба Маша.

Степан сидел на стареньком диване, стоявшем напротив печи, и курил. Возле дивана лежал коричневый чемоданчик, похожий на чехол от музыкального инструмента.

- А Федор где? – спросил я, облокотившись об дверной косяк.

- Федька за самогонкой пошел, - ответил Степан и поджег потухшую папиросу. – Эх, умаялись мы. Погода, видишь, какая разыгралась? Полдороги тащили гроб на санях, а там сугробы не в пролаз. Пришлось веревками обматывать и так тащить до самой ямы…  

Степан мрачно затянулся.

- Да ведь уронили, уронили гроб-то, - сурово сказала баба Маша. – Благо хоть не вывалилась Марфуша, прости Господи. Небось, поддали еще перед тем, как нести…

- Не шуми, баб Маш, - поморщился Степан, - и так на душе не шибко весело. Как не выпить, когда холод такой, до костей пробирает.

- О-ой, о-ой, холод их пробирает, гляди-кась, алкашня городская.

- Баб, ну чего ты, похороны ведь, - сказала внучка, явно меня стесняясь. 

Незнакомка первая обозначила жанр нашей встречи, и было заметно как все сразу помрачнели.

- Зато как я играл, как играл… - тихо сказал Степан, зажмурившись. – Ты хоть знаешь, что я играл, а, баб Маш?

- И дела мне нет, чего ты там дудел на своей свистульке. Только Марфушу зря  потревожил, - проворчала старушка, выкладывая на стол продукты.  

- Дудел… Шопена я играл, баб Маш, Шопена…

 Степан грустно улыбнулся и затушил окурок об край печи. В это же время с облаком морозного пара в избу вошел Федор и поприветствовал всех нас своей широкой улыбкой.

……………………………

Когда мы сидели за столом, молча выпивая и закусывая крепкий самогон вареной картошкой и яйцами, я поймал себя на мысли, что мне не безразлично наличие в кармане девушки сотового телефона. Очень сильным оказался соблазн узнать о том, что делается с «той стороны зеркального стекла», точнее оставленной за спиной жизни – без меня. Что пишут друзья и одногруппники в моем блоге, не обернулась ли весть о моей пропаже страшным предположением о моей возможной смерти или самоубийстве, не расклеивают ли теперь листовки по городу с моей небритой физиономией… Прежде ясная и твердая идея о необходимости бежать из «содома», из железобетонного гетто, где, как мне думалось, все прогнило и продалось, где не было возможности жить так, как я хочу – вдруг помутилась.  Достаточно было увидеть эту маленькую черную вещицу с кнопочками, чтобы заболеть миром вновь, чтобы все вернулось в сознание и тупо встало перед глазами, как голая побеленная стена. Девушка, как нарочно, снова вытащила телефон, но ее попытку найти связь предупредил Степан, сказав:

- И не пытайся, здесь не ловит.

- А где ловит? – спросила Катя.

- На улицу надо выйти, к столбу, там, у колодца, - ответил Степан и поднял стакан. – Ну, чтоб земля была пухом…

Я тоже выпил и, с болезненной дрожью, словно бы испытывая начало наркотической ломки, предложил девушке проводить ее до столба, чтобы она смогла позвонить. Катя скромно согласилась.

Вьюга уже улеглась, на небе появлялись первые звезды. Я стоял в стороне и курил, пока девушка с кем-то разговаривала, часто повторяя: «Не приеду… Не приеду… Не звони…» «Должно быть, любовная драма», - подумал я, разглядывая тусклые звезды. Мне хотелось попросить у нее телефон и узнать есть ли в нем интернет, чтобы выйти в блог, но было как-то неудобно, тем более что у нее драма.  Когда мы возвращались в дом, я все же осмелился и спросил:

- Кать, мне нужно в сеть выйти … у тебя случайно нет в телефоне…

- Есть. Возьми, - глухо сказала Катя и протянула ледяной мобильник.

Я остался на улице под мерцавшими звездами и стал жадно читать сообщения. На маленьком экранчике устрашающе разворачивалась трагедия моего существования. Помимо меня, основными героями этой трагедии были, конечно, студенты и знакомые. Кто-то оставлял мрачные посты с многоточиями, похожие на эпитафии, кто-то сбрасывал музыку, а один даже сочинил в мою память стихи с кратким названием «Другу».  Да, если ты не гений, а обычная серая точка на полотне действительности, лучший способ прославиться – это пропасть без вести или умереть. В этот момент я, пожалуй, впервые ощутил, что кому-то нужен, что я не мелкая звездочка среди мириад прочих звезд, а сама Луна, которая  ярко светила теперь над черной забокой. Мне стало невыносимо весело в эту минуту. Я смеялся и наполнялся неизвестно откуда взявшейся энергией. Впрочем, во мне еще оставалась совесть. Я кратко написал одному надежному человеку, хорошо меня знавшему, чтобы он передал остальным, что со мной все в порядке, но мне пока нужно остаться одному. Еще я хотел написать маме, но, постояв в нерешительности несколько минут, вдруг передумал. Я вошел в избу нахмуренным, пытаясь скрыть взорвавшую меня радость, но видимо делал это плохо, потому что Степан сказал мне:

- Вот и хорошо сделал, что мамке позвонил. Ехать тебе отсюда надо.

Это прозорливое замечание о «мамке» меня немного смутило, но после того, как я выпил стакан самогона,  все ненужное куда-то ушло, тепло нежно прошло в желудок, и тут  я первый раз внимательно посмотрел на чистившую куриное яйцо Катю.

За весь вечер она нисколько не выпила, хотя Федор убедительными жестами намекал ей, что его продукт чист и даже полезен. У Кати было бледное вытянутое лицо без косметики, не сказать, чтобы красивое, но привлекательное, которое в контрасте с черным платком и большими черными валенками делало ее похожей на юную монахиню. Она думала о своем и не вникала в нашу застольную беседу, где больше говорил раскрасневшийся и основательно захмелевший Степан, ругавший разбитые дороги, власть и магазинные яйца.

- Ну, помянули и добре, - сказала бабушка, первая встав из-за стола. – А тебе, сынок, я завтра вареньица принесу, чтоб выздоравливал, - сказала она мне, - или вон Катю пошлю.  Айда, архаровцы, уж и ноги, небось, не держат.

«Архаровцы» лениво засобирались, изобразив на лицах «ни в одном глазу».

 Проводив гостей, я остался один на один с голыми стенами и остывающей печью. Начисто вытертый стол и пустота комнаты создавали иллюзию, будто здесь и не было никого, а я только что встал с постели. Но крепкий помоечный запах вареных яиц, курева и перегара - говорил обратное. Пахло человеком, поминками, неизвестностью темной деревенской жизни.

 

IX

Целый день я провел в ожидании Катерины. Я выходил во двор, чистил снег, курил, смотрел в сторону забоки на галдевшее воронье, но время шло медленно, словно бы издевалось надо мной. К вечеру я уже потерял всякую надежду и решил пойти спать, когда она меня окликнула, так тихо, что мне показалось, будто это скрипнула от ветра старая дверь. Я проводил девушку в дом, приняв из ее рук пакет с вареньем и домашним хлебом. Хлеб был очень кстати, так как продукты мои закончились, и я уже подумывал о том, чтобы пойти рыбачить вместе с Федором на прорубь. Попрошайничать не хотелось, но бабушка, видимо, чуяла мою нужду и умело подкармливала.

Молчаливая, непохожая на других девушка в моей избе, в безлюдной глуши – я воспринимал это как чудо. Я чувствовал себя рыбаком, поймавшим золотую рыбку на крючок и боящимся – кабы не сорвалась. Катерина сидела на диване и молча сметала красивой тонкой рукой колючий снег с валенок. На мою просьбу раздеться и выпить чаю сказала: «Я ненадолго». В такой ситуации главное – не перестараться, не показать заинтересованности, какой-то надежды… А еще лучше уяснить для себя, что вот через минуту она уйдет и ничего не случится. Тебе не должно быть ни тепло, ни холодно от этого, нет, будет даже лучше в гордой тиши одиночества. Убедив себя в этом, я сел возле стола и закурил, не спрашивая на то ее разрешения, решив молчать и мысленно наблюдать за ее поведением. Стало как-то легко, забавно, безразлично…

Она сдалась первой и спросила меня:

- Ты действительно фольклор собираешь или так… отдохнуть приехал?

Я не стал отвечать сразу, медленно затянулся и нехотя ответил:

- Да, надо по учебе.

- Ясно. Только у кого собирать – у Федьки что ли? – улыбнулась она. - Бабушка вряд ли что помнит,  да и память уже не та.

Я почувствовал опасность разоблачения и сменил тему:

- Это не важно. Мне и так хорошо. Тихо тут. Может, выпьешь чаю? – предательски спросил я.

- Давай.

Когда я возился с кипятком, подкладывал дрова в дымившую из-под чугунных колец печь, то вдруг четко осознал, что скоро она уедет, а следом за ней, возможно, уедет Федя к своей жене и сыну, а там, не дай бог, помрет старушка, - и я останусь совсем один в этом чужом и манящем своей древней тишиной месте. Думать об этом было и больно и сладко. В этих мыслях было что-то тревожное, страшное, но, вместе с тем, тяга к запредельной свободе, к преступному выходу из социального пространства, к какой-то первобытной встрече с оголенностью своего «я» - меня искушала до нервного сердцебиения. Именно теперь мне хотелось ухватиться за человека, за его голос, случайные взгляды, в которых жила тайна неведомых мне мыслей. Лишь теперь я придавал этому значение, мог насладиться даже пустяком, как каплей воды, в предчувствии долгой пустыни.

- Хочу бабушку уговорить уехать, - сказала Катя. – В городе мама, врачи…   Только она не согласится. Я пробовала.

- Тебе здесь страшно? – спросил я.

- Почему ты думаешь, что страшно?

- Не знаю. Просто спросил.

Я разлил чай по граненым стаканам, через потемневшие стекла которых можно было увидеть действительность, как она есть.

- Может, ты кого-нибудь убил? – спросила она без единой эмоции.

- Может и убил, - так же спокойно ответил я.

- Нет, я серьезно. Я  где-то в кино видела, как один человек зарезал свою жену и уехал в глухую деревню.

- Ты любишь кино?

- Так… иногда, смотрю от скуки, - ответила она и осторожно отпила из стакана горячий чай.

- А я не люблю, когда играют. Знаешь, эти улыбки, фальшивые голоса… Вот мы сейчас сидим, пьем чай, и не думаем о том, что это всего лишь сцена из какой-нибудь чеховской пьесы…

Сказав это, я поймал себя на мысли, что хочу показаться перед ней умным и больно прикусил губу.

- То есть, по-твоему, я неправду говорю? – сказала она и внимательно на меня посмотрела.

 - Я думаю, что у тебя нелады с парнем, и ты пришла просто поговорить с малознакомым человеком.

- Я бы могла и с подругой об этом поговорить.

- Ну, значит все серьезней, если ты пришла к мужчине, а не к подруге. Может, он тебе изменил…

- Ну, ты и придурок, - сказала она все так же бесстрастно, но жестко. – Особо-то не обольщайся, ты мне не нравишься. Бабушка сказала варенье принести – я и принесла.

Она не делала никаких движений, чтобы уйти, а я был спокоен и доволен дерзким разговором с незнакомой девушкой, которая непонятно почему сидит рядом со мной, пьет чай, и не уходит. 

- Да, он мне изменил, - тихо сказала она. – Дай сигарету.

Я протянул ей пачку и смотрел, как она неловко закуривает, роняя спички и смешно жмуря глаза.

«Теперь она расскажет мне свою историю», - прозорливо думал я, поражаясь своему буддистскому спокойствию и отстраненности.

- Не подумай, что я пришла тебе в жилетку плакаться, – сказала Катя. - Считай это случайным разговором на полустанке. Знаешь, как это бывает. Встречаются два человека, рассказывают друг другу всякую мерзость, а потом расходятся навсегда…

Я молчал как стена, курил, делая вид, что мне все равно. В печи нервно потрескивали дрова, в комнате было жарко и душно.

- Если б я знала, что он такой…  Я понимаю, что глупости говорю… Хотя я не глупая.

- Ты можешь ничего не говорить.

- Вот скажи мне, чего еще мужику надо, если его любят по-настоящему?

- Не знаю. Я девушкам никогда не нравился, - забросил я новый крючок.

Она внимательно на меня посмотрела.

- Это потому, что ты странный…

- Чем же я странный? – усмехнулся я.

- Не знаю… Сидишь, чай пьешь, не пристаешь…

- Если не пристаю, стало быть, не мужик. А если попробую…

- Что попробуешь?

- Ну, приставать. Здесь ведь на целые километры – никого. Федя не услышит.

- Ну, попробуй, - спокойно сказала она.

Я нервно засмеялся и закурил новую сигарету.

- Так что там, с твоим парнем?

- Ничего, забудь, - бросила она, встала и ушла в другую комнату.

Я слышал, как она перекладывает книги, листает страницы. Потом спросила:

- Посоветуй что-нибудь почитать.

- Я не могу… - не сразу ответил я, выдерживая паузу. - Не могу брать на себя такую ответственность. Представь, если бы ты спросила меня, каким оружием лучше застрелиться.

- Не вижу ничего общего, - сказала она мне из спальни.

- Напрасно.

- Знаешь, - снова заговорила она, ходя по комнате и скрипя половицами, - если бы я и хотела ему отомстить, ну, ты меня понимаешь, то точно не с тобой.

Я внимательно слушал и улыбался, почесывая бороду.

- Ты считаешь себя особенным, думаешь, ты не такой как все. Уехал в эту гребаную деревню - ешь, пьешь, хоронишь старух. Не удивлюсь, если ты пишешь какой-нибудь роман, о том, как все плохо и безнадежно в этом мире. Ты слабый и не хочешь  себе в этом признаться. Сильный человек борется с обстоятельствами, а не бежит от них. Сильный человек зарабатывает деньги, воспитывает детей, ходит по бабам… Ты уехал, потому что боишься… А строишь из себя какого-то сраного героя.

Она вернулась в комнату и села на диван, закинув ногу на ногу.

- Тебе даже сказать мне нечего, потому что я бью точно в цель, - добавила она.

- Слушай, это не мне – тебе романы надо писать, - ответил я, сдерживая смех. - Какой слог.

- Тебе девушки не говорили, что ты скучный человек, тряпка?

- А если я и сам так считаю.

- Дебил.

Она выпустила в меня все пули, и я видел, как по комнате струится белый дымок остывающего револьвера. Я подошел к окошку и театрально произнес:

- Скучно, господа, сказал бы  чеховский герой, глядя в окно.

- Сигареты еще остались? - раздражительно спросила она.

- Последняя, - холодно ответил я и закурил.

Катя легла на диван, укрылась курткой и отвернулась. Я слушал глухие рыдания и машинально подносил граненый стакан к губам, в котором чая уже не было.

- Послушай, Кать, ну если хочешь, то давай… Правда, я не уверен, что у меня получится.

- Давать тебе жена будет! Понял? Философ! - крикнула она, вскочила с дивана и выбежала из дома, оглушительно хлопнув дверью.

«Значит так надо», - произнес я вслух, и звук голоса как-то глупо повис в прокуренном  воздухе.

Я наблюдал в окно, как она возится с проволокой у калитки, как на ходу застегивает куртку и поправляет сбившийся платок, как она удаляется по гладкой, мертвой степи, оставляя за спиной черную звенящую тишину.

……………………………….

На следующий день Катя уехала в город и забрала с собой бабушку. Первое время я даже  скучал, правда, не по ней, а по доброй старушке, к которой привязался и с неприятным чувством представлял ее пустую остывающую избу. Федор стал заходить реже. Когда заходил, то обычно садился на диван и распутывал длинную змеевидную леску. Мне иногда казалось, что он специально ее запутывает и, распутывая, внутренне с чем-то борется и раздумывает, хлопая голубыми глазами. Словно бы, распутав леску, он сделает что-то важное в своей жизни, словно бы сам узел находился не снаружи, а внутри него самого. Мне стало жаль Федора, и я незаметно сунул в его карман оставшиеся деньги.

Несколько раз я ходил с Федором на прорубь. Он сосредоточенно склонялся над лункой и озарялся неведомой мне страстью. Когда я наблюдал за ним, он казался мне пещерным человеком, не связанным никакими благами цивилизации, за исключением, разве, капроновой лески. Только лед, только теплый человеческий взгляд, устремленный на темный, с ртутным отблеском, кругляшек воды. А чудо живой, трепещущей серебристой рыбки на снегу...

Впрочем, рыбалкой я занимался недолго. Однажды, в очередной свой приезд, Степан грубо отчитал меня за «безделье» и «глупую философию», предложив, раз уж я решил тут остаться, помочь ему с продажей продуктов в местном райцентре, чтобы я смог заработать себе на хлеб. Схема вырисовывалась простая –  каждые выходные я продаю молоко, мед, сало на рынке, а часть денег с продажи беру себе, тем и живу. Он обещал «после работы» высаживать меня на трассе, рядом с деревней, так как делать ему «в этой дыре» больше нечего. В город мне ехать не хотелось, а попробовать что-то новое в своей жизни – почему бы и нет. Одну жизнь живем.

 

X

Проснулся я рано, в пятом часу утра. С омерзением коснулся пятками ледяных половиц, почесал покрывшееся пупырышками тело, и стал собираться. Степан опаздывал. Закуривая, я думал о том, что так и не научился, находясь в деревне, не отзываться на приобретенный инстинкт времени. Мое естество живо откликалось на слово «опоздать» - куда-то, насовсем; или: «остаться» - где-то, ни с чем, одному. И когда я по привычке напевал: «и времени больше не будет…»,  разгуливая с  сигаретой по комнате,  то лишь жалко улыбался, понимая, что время живет во мне самом. И чтобы стать свободным, рассуждал я, нужно уничтожить время, трагически стянувшее невидимыми нитями человеческое бытие. Но чтобы взорвать время, нужно взорвать самого себя, распылив свою плоть в космос, а дух – отправить в свободное плавание…

Я посмотрел в  окно. Деревня стояла передо мной безмолвным ответом. Она отвечала на все вопросы, открывала все тайны на своем дремучем, косном, черноземном языке. Ответ был прост и безутешен: жить.

………………………

Над степью висело холодное, бесцветное небо. Ветер вьюжил и  сметал с дороги снежную крупу на обочины. Я изредка открывал глаза, видя желтые фары редких встречных машин.  Степан хмуро молчал, облокотившись на перемотанный черной  изолентой руль, и слушал шансон.

Вскоре по сторонам стали появляться покореженные автобусные остановки, желтые гаражи, какие-то люди с китайскими клетчатыми сумками и угрюмыми лицами.  Рынок находился в самом центре села, у главной и единственной площади, над которой возвышался задумчивый и одинокий Ленин, снизу обставленный опорожненными пивными бутылками. Село городского типа еще дремало, но рынок уже проснулся – щелкал замками, шуршал пакетами, лениво переругивался и дымил дешевыми сигаретами.

Степан показал мне место за ржавым, присыпанным грязным снегом прилавком, дав необходимые указания. «Во-первых, - наставительно сказал он, - отсюда никуда не отлучаться. Ежели захочешь поссать, скажешь вон Любке, что конфетами торгует, чтоб посторожила. Во-вторых, надо будет с людьми разговаривать, а не просто стоять. А то не купят не хера. Ну и, в-третьих, будешь замерзать, я тут тебе чекушку оставлю. Только смотри, чтоб никто не увидел, а то налетят стервятники: дай выпить, дай выпить… Хорошо меня понял?»

- Ага, - послушно ответил я.

- Ты не «ага», ты запоминай. Если кто спрашивать будет, кто, мол, и откуда, скажешь - от Степана. А лучше помалкивай.

- Хорошо.

- Ну, давай, студент. Вечером заберу.

Я вытащил из сумки продукты, тщательно разложил по прилавку, предварительно очистив его от снега и, решив, что теперь можно – жадно закурил. Местные жители, как зомби, медленно проходили мимо меня с пакетами. Некоторые останавливались и, не глядя в глаза, машинально спрашивали цену. Устав бормотать одно и то же – «недорого», «разменяю», «не горчит» - я стал просто наблюдать за людьми. Лица были разные: согбенные, одетые в тряпье старухи, розовощекие бабенки с младенцами на руках, бледные с похмелья мужики… Но была во всех этих лицах какая-то общая черта, которая мне, как городскому жителю, сразу приметилась - отсутствие праздника в глазах от возможности совершить ритуал покупки. Не так было в городе, где люди шли в гипермаркет как в театр, как на парад - в лучшей одежде, парами, с сияющей надеждой в глазах. И покупая что-то новое, люди и сами обновлялись, становясь причастными к какому-то большому и могучему братству. Похоже, здешних жителей магия потребления обошла стороной, и, покупая вещь, человек словно бы возвращал себе что-то давно ему принадлежащее - без чуда, без новизны.

- Слышь, красавчик, - игриво обратилась соседка по прилавку, - ты еще долго греть ее будешь?

- Что? – удивился я.

- Я ж видела, как тебе Степан четок дал.

- А, это…

- Это, это, - грубо засмеялась Любка. – Не дай замерзнуть человеку, будь другом.

Я достал «гревшийся» в сумке четок и протянул Любке.

- Ты чего, ептить, - усмехалась неопределенного возраста женщина. – Ты за кого меня принимаешь? Сначала сам накати. Погоди, я тебе конфетку дам на закусь.

Я выпил из горлышка горькой теплоты и закусил памятной и любимой мной еще с детства «Ласточкой». Любка тоже выпила и осипшим от водки голосом спросила, кивая на мой прилавок:

- Че, не берут?

- Так, мало.

- А ты «забей», тогда и брать начнут. Я пробовала - помогает.

- Да мне и так все равно, - равнодушно ответил я.

Потом Любка от нечего делать стала рассказывать, что живет одна с маленьким сыном, что муж ее был да сплыл, и уехал куда-то на север за счастьем. Что подруга ее заняла в прошлом месяце пятихатку и не отдает, что подруга дура и блядь, что поскорей бы уже наступила весна и растаял опостылевший снег. Что не хватает денег на новый телевизор и поэтому она стоит здесь «как чучело», украдкой ест конфеты, толстеет, и ждет вечера, чтобы «свернуться», купить бутылку пива и уставшей, разбитой, одинокой пойти к бабке за сыном. Что если не пить на такой работе, то можно умереть раньше, чем от водки и что она рассчитывает дотянуть до пятидесяти, чтобы дождаться внуков. Что в юности у нее был нормальный парень, а не как «эти все», что она любила его и они смотрели с крыши на звезды, а потом его забрали в армию и убили на войне…

Любка рассказывала все это на одной ноте, не останавливаясь, не смущаясь, с интонацией застарелого упрека, блестевшего в выпученных глазах когда-то юной и красивой девушки. В том, что она была несчастна  виновато было все, что двигалось или лежало присыпанное снегом - собственно не таявший снег, рваные деньги, сунутые покупателями, неверная подруга, серое, дымившее к вечеру гребаное село, где она когда-то родилась и, вероятно, умрет здесь же, под бабушкиным ковром, а не на побережье Красного моря.

Когда мы «свернулись», Любка предложила пойти к ней, чтобы выпить чаю и в тепле дождаться  Степана. Но я отказался, побоявшись чем-либо огорчить своего «начальника» в первый же день работы. Подъехав на ворчливом грузовике к назначенному месту, Степан с усмешкой принял от меня скудную прибыль и рассеянно, как сумасшедший осеннюю листву, сунул себе в карман.

 

XI

Наконец, произошло то, чего я внутренне боялся и чего ждал, чтобы совершить окончательный эксперимент над собой. Я остался один в деревне. Федор уехал в город мириться с женой и баловать по-детски говорливого сына, которого любил больше жизни. Сын, в отличие от родителей, был здоров. Он мог слышать чудесную симфонию жизни, звучащую в его детском сознании – майским дождем за окном, шелестом листьев, волшебными колокольчиками над кроваткой, - мог беззаботно картавить этой музыке в такт, разбрасывать вещи и не думать о необходимости порядка, слабо мерцавшего в строгом и недобром «нельзя»…

Долго находиться в избе я не смог и зачем-то отправился в хижину Федора. Хотелось увидеть, почувствовать его жилище изнутри, догадаться по оставленным вещам – чем он жил, о чем думал. Дверь в избу была не заперта, замка не было. Вместо него в замочные кольца была вставлена выструганная хозяином палка, выскользнувшая от первого же рывка. В жилище Федора царила мерзость запустения. На окнах вызревал иней, на столе громоздились банки, бутыли, грязные тарелки с яичными очистками. На потолке из матицы торчали два зловещих крюка, на которые в старину вешали детские люльки и уставшие от жизни тела. Я прошелся по комнате и зачем-то заглянул в печь, обнаружив там вместе с золой и смердящими окурками обгоревшие тетрадные листы. «Вот так-так, - сказал я вслух, заметив характерные столбцы, - да это же стихи». Мне и в голову не могло прийти, что Федя – глухонемой алкоголик и, в сущности, большой ребенок – мог что-то писать, мог создавать из вещества жизни самое совершенное, на что способно человеческое слово – поэзию. Я пошуршал «останками» и прочел первое, что можно было более-менее разобрать:

в беспамятстве кашу едят в дремучем селе

компот, кутья, бидончик с известкой под стулом забыт

гроб сыреет во тьме, не то, что забит

народ уж навеселе

Читая, я вспомнил поминки Марфуши и в сознании промелькнул образ Кати. Дальше было сложно что-либо разобрать от корявого почерка и прожженных мест. Но уцелело окончание:

я усну под столом, только в погреб пролезу едва ль

там светлее и суше, чем здесь между шкафом и печью

закипит самовар, чьи-то руки сорвут вуаль

и беззубый старик поперхнется своею речью

Я стоял как вкопанный и не верил своим глазам, руки дрожали. Я не верил, что это мог написать Федя, но корявый почерк был его. Образ простака-Федора и эти строки про «вуаль», от которых веяло поэзией Серебряного века, загадочный «беззубый старик», «погреб», в который зачем-то нужно было лезть, - все это никак не укладывалось в моей голове. Язык нащупывал, вспоминая, определение (которым не так давно я щеголял в универе), чтобы выразить теперешнее мое состояние: ког… когни-тив-ный дис-со-нанс, - тяжело всплывало где-то в потемках памяти. Да нет же, кричало все мое естество, это пиздец, полный пиздец! Я увидел на столе зеленый бутыль со знакомой жидкостью и машинально сунул его в карман. Уходя, я наткнулся подошвой на что-то мягкое и с изумлением обнаружил на полу змеевидную леску, запутанную безнадежно. Я поднял леску, повертел ее в руках, пытаясь распутать хоть один узел, плюнул, бросил леску под стол и вышел на воздух.

………………………..

Всю дорогу до избы и после, придя домой, до самой ночи я повторял изречение Сократа. Один раз по-русски: «Я знаю, что ничего не знаю». А другой - зачем-то по-латински: «Scio me nihil scire». И как гармонично ложились эти древние слова на деревенскую тишину! Я забеспокоился о своем душевном здоровье, потому что, кроме всего прочего, мне хотелось, подобно Диогену, с фонарем или, в крайнем случае, с зажигалкой отправиться по деревне на поиски Человека. Выпито и выкурено к этому времени было немало.

И действительно, - размышлял я, распластавшись на кровати, - что я знаю об этих людях? Я сужу о человеке близоруко и небрежно, полагаясь на первые впечатления. Я встречаю по «одежке» и провожаю по «одежке», с той лишь разницей, что во втором случае я «одеваю человека» сам из того, что есть в моем скудном гардеробе для ближнего моего. И после этого я хочу, чтобы меня любили и понимали... Добрая баба Маша, скрытый романтик Степан, гордая и влюбленная Катя, одинокая и стареющая Любка, - что значат эти слова применительно к сокровенным безднам их жизней? Ничего, - заключил я, туша сигарету. Слова фальшивят, двоятся грязными созвучьями в моем сознании – и больше ничего. Не глядя, я сунул руку под кровать (где хранились теперь мои книги), взял первую попавшуюся, открыл на случайной странице и прочел: «Люди, оказавшиеся выброшенными из мира гармонии, где уравновешены страсть и справедливость, все еще предпочитают одиночеству скорбное царство, где слова уже не имеют смысла, где господствует сила и инстинкты слепых тварей». Посмотрел на обложку: Альбер Камю «Бунтующий человек».  Ага, стало быть, я выбрал одиночество, а не бунт. Не пошел резать правых и виноватых, переворачивать культурные слои и припаркованные машины на спины, сдабривая все это зажигательной смесью… Но разве одиночество не есть бунт? Разве это одно лишь бессилье, на что презрительно намекает автор? Не подрагивает ли в ознобе сама земля от того, что я лежу здесь совершенно один, никого не любя, ничего не желая, кроме того, чтобы в пачке оставалась хоть одна сигарета. Ибо, если пачка окажется пуста, бунтовать будет незачем, думать будет незачем и жизнь потеряет свой смысл… «Нет, не подрагивает», - ответил я сам себе, забываясь во сне.

……………………………

Когда я уснул, духи выползли из печи, из грязных щелей, темных углов и стали танцевать. Когда знаешь всё или не знаешь ничего, остается одно – танцевать. Духи знали все. Духи вальсировали в дымном пространстве избы, склонялись надо мной и тихо шептали в самое ухо: жить, жить…

XII

От ледяной воды ломило зубы, стучало в висках, но пил я жадно, большими глотками, орошая высохшее нутро. «Ну что ж, - утеревшись грязным рукавом кофты, размышлял я, - слепые видят, мертвые воскресают, а Федя пишет стихи. Что же в этом странного?»

С похмелья изба казалась чужой. Печь со вчерашнего утра была не топлена, и сиротливо молчала.  Несмотря на головную боль и отвратительный вкус во рту, душевно было легче. Может, потому, что в окна просачивался дневной свет, прогнавший ночных духов. Или потому, что тело просило тепла и привычных действий, необходимых для растопки печи. «Хочешь не хочешь, а нужно что-то делать, как-то заполнять время и пространство, выпавшее на твою долю – до следующих выходных», - думал я, натягивая холодную куртку.

Растопив печь, я закурил и от нечего делать стал бродить по дому. Вспоминались заученные прежде стихи, отрывки песен:

«…Через час уже просто земля,

Через два на ней цветы и трава,

 Через три она снова жива…»

 

О смысле произносимого вслух я не думал. Вспоминалось другое. Ноябрь. Ночной вокзал, слепивший откуда-то сверху прожекторами. Мы стоим на мосту, курим «Космос» (потому что по преданию его курил Цой), посмеиваемся, сбрасываем пепел на мазутную спину бесконечно длинного поезда. Мы провожаем друга. Провожаем далеко – дальше самой Москвы, хотя любой из нас не был и в столице области. И никто не понимал, почему нужно разлучаться с другом, если друг сам этого не хочет.  Может, потому, что его родители этого хотят (конечно, хотят), или потому, что у него фамилия Шакинис. Глупо как-то – родители, фамилия… И каждый сознавал в тот момент, что дороже настоящей дружбы ничего нет и как бы ни жилось в этой стране, мы знали, что счастье не измеряется пространством или качеством материальной жизни.

 

  «Далеко, далеко,

  Где ни зла, ни беды,

  Ты дала мне воды,

  Я нырнул глубоко…»

 

И где теперь мои друзья? Где их длинные волосы и ясные голоса, наивные стихи, которые мы зачитывали друг другу, краснея, на прокуренной лестничной площадке? Мои вопросы не нуждались в постороннем ответе. Потому что я знал и где они, и почему они забыли свои стихи. Каждый из них по-своему встроился в систему современной жизни – давно остриг волосы, устроился на работу, купил телевизор, родил ребенка, развелся с женой… «Да, все мы в каком-то смысле «расстриги»», - подумал я и улыбнулся.

«Только самых близких –

Друзей и кошек,

Собак и черных –

С белыми полосками.

Смеяться в поле,

Кататься на воле,

Играться в весну –

Дурачками подростками…»

 

Как же мы с ним познакомились? Ну да, вспомнил. Он мне позвонил и предложил встретиться у памятника Ленину. Хорошенькое место для встреч.  А потом произошла революция. Он познакомил меня с теми людьми, на которых я только завистливо и с любопытством косился со стороны. Неформалы. Ну, и все полетело, закружилось, как в сибирской метели… Земля ушла из-под ног. И будущее замерцало, заискрилось, как в калейдоскопе, заиграло чудесными цветами. И в этот миг я здорово, счастливо обманулся, наверное, первый раз в своей жизни – и навсегда. Я решил, что такой и должна быть жизнь – легкой, чудесной, бесшабашной – и что другой не бывает. А потом, когда мы все растерялись, кто-то из глубины взрослеющей плоти мне сухо заметил, что я ошибся…

 

Закашлявшись и поняв, что в избе уже не продохнуть, по привычке я решил приоткрыть «пластиковое окно», но увидев кондовые, навеки засевшие в проем рамы, осекся и вышел во двор.

 

Я шел по деревне бесцельно, не разбирая дороги. Было приятно слышать хруст своих шагов, не видеть ни чужих следов, ни прокатанной машинами колеи. Солнце привычно тускло светило как днем, так и вечером, и меня радовало, что я разучился членить сутки на промежутки времени, необходимые человеку для разумного распределения его жизнедеятельности.  Я мог встать еще до рассвета, а мог проспать до вечера и не услышать упрека или взбесившегося будильника, стоящего на страже правопорядка. Совесть молчала. Тело просило еды и курева.  Душа – свободы.

 

Проходя мимо руин коровника, я стал думать о том времени, где прошла молодость бабы Маши. В груди неприятно холодело от одной мысли, что людям запрещали без особого разрешения уезжать в город, что, в сущности, они были рабами. И люди, выстрадавшие войну и голод,  не могли сказать свое законное: почему? Потому что так надо. Потому что Сталин так велел. А здесь, говорят, клуб был, - посмотрел я на голое место, где теперь торчали малорослые кривые деревца. Я представил, как сюда стекались люди, одетые в чистую одежду (не рабочую), шли на музыку - на баян или на осипший патефон с задорными песнями. Смеялись, матерились, любили друг друга… Листая как-то старенький баб Машин альбом, я жадно всматривался в пожелтевшие лица тех людей. Одни сидели на завалинке, держа в руках голубей, другие махали платками с комбайна, третьи -  чинно справляли свадьбу… Лица напряженно улыбались, но глаза открыто сияли. Отчего они сияли? Оттого ли, что их – рабочую массу - удостоили внимания? Или от того, что они победили могучего врага и дальше их ждет пусть тяжелая, но мирная жизнь? Кто бы ни был на тех фотографиях, глаза людей были красивы какой-то духовной красотой. «А если есть красота, нужна ли свобода?» - мельком подумал я. Мне вспомнились пресловутые «уточки» городских дев и напрягшиеся торсы с выпученными глазами их спутников в социальных сетях… Я невольно рассмеялся. Обвел глазами неподатливую деревенскую красоту, вдохнул морозный воздух в легкие… И выдохнул: хорошо…

 

 

XIII

Незаметно прошла неделя. Продуктов, купленных Степаном, хватило ровно до субботы. Вместо сигарет, уже несколько дней я курил цейлонский чай, завернутый в страницы «Бунтующего человека». Подружился с мышью. Заприметив ее под столом, стал подкармливать. Мышь обнаглела и несколько раз выбегала на середину кухни с вопрошающим видом. Потом она мне надоела, и я выбросил ее в сугроб.  Начал писать воспоминания из детства. Исписал школьную тетрадь, а потом сжег в печке. Не понравилось. Я подумал, что не прочь бы теперь встретиться с Любкой и послушать ее сбивчивую речь.

Собрав необходимые вещи в рюкзак, я побрел к трассе. Валенки вязли в снегу, во рту было как в заварнике, который забыли очистить и вымыть.

Простояв два часа на трассе, я пришел к выводу, что Степан не приедет. Было все равно, но в деревню возвращаться не хотелось. Я стал ловить встречные машины. Сквозь мой внешний деревенский вид, видимо, «просвечивал» чужак и поэтому местные не останавливались. Я стал здорово замерзать и делать странные движения, отдаленно напоминавшие танец, под музыку степного ветра. Вскоре, проехав сначала далеко вперед и почему-то остановившись, на задней скорости подползла вишневая «Нива».

- До Горюново подбросите? – стуча зубами, спросил я.

- Подброшу, садись.

Водителем оказался молодой батюшка с рыжей модной бородкой и в рясе. В салоне было тепло. Я сразу же разомлел и зажмурился от удовольствия.

- Здесь в такую пору и замерзнуть можно, - сказал батюшка. – Когда метель – машин почти не бывает. Да и местные редко чужих берут, боятся.

- Это я понял, -  грустно улыбнулся я на слово «чужих».

Я разглядывал маленький «иконостас» на панели, который вместе с подушкой безопасности на иных машинах, вероятно, должен был оберегать людей от смертельных столкновений и городских «пробок». Было забавно думать, что когда-то икона со страхом и верой наносилась на холодные стены катакомб, потом перекочевала в великолепие византийских храмов, а теперь вот приклеивается на автомобильные панели. А что дальше…

- От благочинного еду, - сказал, улыбаясь, батюшка, видимо не прочь побеседовать за рулем. – Говорит, денег мало привожу. А у меня приход – полторы старушки, какие там деньги. Сам-то концы с концами свожу, да и матушка на сносях… Вот-вот пятого родит.

Батюшка рассказывал с таким веселым видом, будто ему благочинный вручил митру, а не отчитывал несколько часов за небрежное ведение приходского хозяйства.

- Перестали люди в храм ходить, – продолжал священник. - На праздники только, да и то – пьянь одна. Вот протестанты – те молодцы. К ним и молодежь тянется. В клубе соберутся – гитары, танцы, веселье – есть на что посмотреть. А в храме какое веселье?

- Так они ж еретики, - решил я поддеть батюшку.

- Да хоть бы и еретики, зато не пьют и работают. Я, втайне от благочинного, совместное молодежное собрание устроил. Ребят из школы привел. О нравственности говорили, пели. В общем, с пользой провели время.

Стало как-то противно, особенно от слова «польза». Я не знал, сердиться ли мне на батюшку за широту взглядов или смириться, вняв его разумным аргументам. Батюшка рассуждал современно и здраво. А мне все мерещились рублевские лики святых, церковнославянская вязь, страннички в лаптях… А за стеклом древняя степь молвила мне, что я прав и что стоит лишь взглянуть на нее иными глазами, как проявятся и сонмы святых, и страннички в лаптях, и мощь народная…

- Знакомые священники из «ревнителей» говорят: Христос не для всех, - горячился батюшка, все больше открываясь в своих мыслях. – Значит «Христос не для всех» - это Православие, - ухмыльнулся священник, - а я говорю, что «Христос для всех». И пусть меня хоть сана лишат, я буду стоять на своем.

В расстроенном сознании ясно представились две группы митингующих с плакатами «Христос не для всех» - с одной стороны, и «Христос для всех» -  с другой. Затем - площадь сверкающая битым стеклом, усыпанная камнями и затекшая кровью. «А что хотел сказать Автор?» - неожиданно возник вопрос школьной учительницы.

- Ну, все, приехали, - выдохнул батюшка, заметно потускнев. Наверное, он переживал о том, что сказал много лишнего незнакомому попутчику.

Мы стояли на той самой площади с памятником Ленину. Бутылки были уже убраны, а у подножия Ленина лежал и вял на глазах букет из гвоздик. Поблагодарив батюшку, я отправился на рынок.

Любка встретила меня тревожными словами:

- Степан звонил. Сказал, что перезвонит.

- И все?

- И все… Сказал, что перезвонит.

Я подумал: откуда ему знать, что я вообще сюда приеду. А потом понял. Ну да, куда же я денусь без продуктов, приеду как миленький.

Любка заметно прихорошилась. Вместо платка на ней была меховая шапка, открывавшая золотые серьги на бледных ушах. Глаза были тщательно подведены, губы накрашены. Говорила она не так бойко как прежде, а словно бы нехотя и часто отводила глаза.

- Выпить хочешь? – просто сказала она.

- Хочу.

Я не спеша отпивал из горлышка, закусывая горячим пирожком, с легким сердцем посматривая на свой голый прилавок. Было приятно ничего не делать, ни за что не отвечать, никому не быть должным. Тревожило только отсутствие Степана и его обещанный звонок.

- Ну что, согрелся? – загадочно спросила Любка, и  тут же у нее запищал мобильник.

« Да. Приехал. Да здесь он. Даю».

Она протянула мне телефон. Звонил Степан: «Значит так, студент, эта… В общем, Федька повесился. В туалете его нашли, значит, на батарее он… Поэтому я не смог. Ты там эта… У Любки что ли денег займи. Мне пока некогда… Давай».

 

XIV

В зале у Любки без звука мерцал старенький телевизор. Она включала его машинально, когда приходила домой. Узнав, что произошло, поохав и повздыхав немного, Любка как умная баба ни о чем меня больше не спрашивала. Пока я отсутствующим взглядом смотрел в экран, она возилась на кухне: хлопала холодильником, собирала на стол. Сына в этот вечер она оставила у бабки. Я услышал, как в ванной зажурчала вода, потом раздался ее голос из кухни:

- Пойди, поешь, готово уже.

По телеку показывали какой-то иностранный фильм. Когда в детстве у телевизора пропадал звук, я, не в силах оторваться от экрана, сам придумывал диалоги героям. Сейчас мне захотелось повторить то же самое. На выстриженном газоне в обнимку сидела молодая парочка: «Ты меня любишь, Стив?» - «Конечно, дорогая». - «А ты чистил зубы «Кометом» сегодня утром?» - «Но, милая, «Комет» - средство для раковин. Я чищу зубы «Колгейтом». - «Ну да, как я глупа. А еще читаю Бердяева перед сном».

Занятие быстро наскучило. Я поднялся с дивана и стал рассматривать комнату. На стенах висели ковры, изображавшие бессмысленные геометрические фигуры; чуть не полкомнаты занимал огромный пыльный сервант, за стеклянными створками которого виднелись «свадебные» тарелки, рюмки и нелепо поставленные на них фотографии «родни».  Неужели это тот самый муж, уехавший за счастьем, - рассматривал я угрюмое низколобое лицо с хитрыми щелками вместо глаз. А это, должно быть, ее сын. На меня смотрел белобрысый мальчуган, едва сдерживая улыбку, в смешном новогоднем колпаке. Вот вырастит в этом селе,  думал я,  тоже станет угрюмым и вместо глаз появятся щелки.

Любка вошла тихо, незаметно. На ней был короткий розовый халатик, обнаруживавший крепкие женские бедра и непривычно стройные для деревенской бабы ноги. Она делала вид, что смахивает остатки не вытертой с волос влаги. Я молча наблюдал за жирными каплями, появлявшимися на некрашеном полу.

- Я уж думала, ты поел, - сказала склонившаяся Любка, не стесняясь и вороша влажные волосы махровым полотенцем.

- Что-то не хочется, - ответил я вяло.

- Понимаю. Ну, пойдем, хоть чаю выпьем.

Закурив на кухне, я заметил как аккуратно, по-женски, был сервирован стол. Появились чашечки, блюдца, салфетки, мельхиоровые ложечки. Все это она приготовила для меня. Ей, как когда-то в юности, хотелось понравиться, угодить мужчине, чтобы на нее посмотрели не как на Любку-торговку, а как на женщину. Я не фальшивил, когда мельком взглядывал на ее оголившееся колено или приоткрывшуюся полную грудь, которую она тут же запахивала в смущении. И как всякая одинокая баба она ловила, угадывала мои взгляды, даже если стояла ко мне спиной, и бережно клала в заветную женскую шкатулку.

- Ты, чем курить, варенье лучше попробуй. Сама варила.

И я пробовал варенье, закусывая пирогом и припивая чаем. А Любка смотрела на меня, улыбалась и томно дышала.

- А Федя-то этот, другом тебе, что ли, приходился? – осторожно спросила Любка, сделав грустное лицо.

- Ага, другом, - ответил я, отпивая из кружки.

- Беда-то какая, - по-бабьи вздохнула Любка, прикрывая колени.

А я вполне отчетливо сознавал, что ничего не чувствую – никакой беды. Что, если я и задумывался - почему «это» могло произойти, то на ум, вместо привычной рефлексии, лезло лишь  «наверное, так надо» - мантра, рожденная в деревенском подполье. Что меня теперь больше интересует «волшебный мир», кроющийся за дешевым розовым халатом, нежели диалектика Федькиной жизни. «Беззубый старик», «вуаль», спутанная леска, детское улыбающееся лицо – вот и все воспоминания…

- Ты допивай. Я тебе на полу постелю, - сказала Любка и неслышно уплыла в зал.

«…дыша духами и туманами», - подумал я ей вслед.

Мне не пришлось спать на холодном полу. Не помню, как случилось, что я увидел «волшебный мир» во всей его сказочной наготе. Как соскользнул розовый халатик на некрашеный пол, как я почувствовал губами тепло ее живота и беззащитную дрожь голодного женского тела… Окружавшая нас пошлость – от мелких предметов до самой вселенной – побеждалась и повергалась исходившей от нас красотой. Нет, мы не трахались… мы соревновались в любви и жалости, пытаясь заглушить друг в друге бесприютность и холод одиночества, боль несовершенства и несправедливость завтрашнего утра… Она гладила меня по голове, лежавшей на ее теплой груди, утирала мне слезы и матерински шептала: «Ну, чего ты… Ведь так было хорошо. Друг твой теперь на небесах, с ангелами. А тебе жить надо, жить…»

 

XV

(пост из ЖЖ Катерины)

Я сижу за ноутбуком в родной квартире, согреваюсь горячим кофе и глажу своего кота. А еще неделю назад я была в дремучей глуши, где, разве что, не воют волки, о чем и хочу вам рассказать.

Я поехала в деревню, чтобы забрать бабушку. Бабушка у меня очень старенькая, больная, и мама наказала мне какими угодно способами выманить ее из этой деревни. Пожилым людям, знаете, свойственны предрассудки. Они хранят старые фотографии, заплесневевшие платья и прочее старье как некие сокровища. А между тем, не замечают, что о них заботятся дети и внуки, и не внимают разумным доводам о том, что в избе с прогнившей крышей и щелями в указательный палец жить вредно и опасно. Прошу прощения за раздражительный тон, потому что бабушка до сих пор порывается от нас сбежать и боится ходить в казенный туалет, убеждая нас, что оттуда «все слышно».

Приехав в деревню, я оказалась в темном средневековье. Бабушка велела смыть всю косметику («ибо негоже перед покойницей»), переобуться в валенки, и дала старый заношенный платок на голову. Да, забыла сказать, что я сразу же попала на похороны. Умерла старая подруга моей бабушки. И мне теперь трудно представить, что я провела какое-то время в этой глуши, с гробом, который волокли до кладбища пьяные мужики и, не поверите, роняли его несколько раз с саней. О безобразных поминках я вообще говорить не стану. Мужики мрачно пили самогон и закусывали вареными яйцами. В избе было накурено так, что невозможно было дышать. Ну, теперь вы немного представляете, куда я попала.

В этой деревне я встретила одного парня. Он сказал, что приехал собирать фольклор. Но я ему не поверила. У него была  борода, и от его толстой кофты ужасно пахло потом. Честно говоря,  до сих про не понимаю, что он там делал. Судя по пренебрежительному тону, в котором он со мной говорил, он мнил себя каким-то затворником. В его доме я обнаружила много книг (поминки справляли у него), и на деревенского алкоголика он не был похож. Не думаю, что его хватит надолго. А, впрочем, он мог бы послужить интересным персонажем для рассказа. Так что дерзайте, писатели. Вопросы с подробностями пишите в личку.

P.S. А еще я решила перебраться с моим парнем в Питер! Да-да, в Питер. Неужели я, наконец, свалю из этого города. Билетики на самолет красуются между двумя яблочками на столе и манят адски. Я уже затрепала путеводитель по северной столице и отметила, куда мы пойдем в первую очередь. Лиза, думаю, ты догадываешься, о чем я говорю, ха-ха!

 

XVI

Нет ничего хуже бледного холодного утра в чужой квартире.

Я неслышно выполз из-под одеяла, оделся, не умываясь, с оглядкой на смятый нечистый бугорок. Лицо женщины было расслабленным и некрасивым. Рот был чуть приоткрыт, и в несвежем углублении виднелась, поблескивая, дешевая металлическая коронка.

«Эх, Люба, Люба», - только и смог прошептать я.

Скорыми шагами я направился в сторону трассы. Меня немного подергивало и пошатывало. Я уже перестал думать, что это – температура или больные нервы. Возможно, и то и другое. Ленин указывал в правильном направлении – в сторону обетованной трассы, от которой я чего-то ждал, за которую цеплялся, как за последнюю надежду выбраться из «темного царства».

Машин не было. Трасса была пуста и уходила широким заснеженным ковром в город моего детства. Теперь я сознательно хотел удрать от всей этой звенящей тишины, - припасть к телевизору и бессмысленно тыкать кнопки до полного изнеможения! Или уткнуться в дешевую книжку с желтой обложкой и зачитать до дыр (и перечитать). А потом сесть переписываться со всеми – знакомцами и незнакомцами – и больше-больше этих идиотских смайликов, затыкающих слабоумные фразы, - больше-больше позитива и пестрой музыки, а потом легкий флирт в кафе за чашечкой кофе с незнакомкой и возможный перепих… Отрекаюсь! Отрекаюсь от тебя Тишина! Будь ты навеки проклята!

До въезда в город меня подбросил приблатненый парень на «шестерке» и проводил словами: «Суум куиквэ»[1], - чему я уже не удивлялся. С северной стороны город смотрел «открыточным» урбанистическим пейзажем без всякого «мусора» – вроде закусочных, «недостроя» или мрачных гаражей. Над одинаково серыми пятиэтажками и тополями фаллически возвышались некогда горячие и пульсирующие, а ныне пристыжено молчащие – заводские трубы. Город держался заводами, город гордился заводами – когда-то. Когда завод был градообразующим очагом, системой, богом. Вместе с тополиным пухом облетели и людские надежды. На меня смотрели хитрые глазки  малолетних пацанов, достреливающих чинарики и шепчущих: «Смари, Колян, нарик, что ли. Давай отпиздим».

В городе мне не было страшно. Даже местные гопники, - которые когда-то оттаскали меня за волосы и отбили бока так, что я исплевал весь тротуар кровью, пока добрался до знакомого, - казались хорошими, но несчастными людьми. Их тоже, наверное, трагически коснулся пепел остывших труб. В этих людях, по колено стоящих в семечной шелухе, нервно бьется человеческое сердце и жаждет осуществления немедленной правды. «Правда в том, братишка, что ты – не прав, а таких не должно быть  в нашем районе. Получай…»

Я, словно подросток, задыхался влюбленностью в свой город, хотел обняться и поговорить с каждым встречным, а на меня смотрели как на сумасшедшего. Девушки отшатывались, старики сторонились, пацаны напрягали шейные жилы. Я остановился у теплотрассы, где виднелся небольшой ручеек, и сидели нахохлившиеся голуби. Как шатун я направился к ручью, задохнувшись взрывом тысячей живых перьев, на секунду окруживших меня. Я болезненно всматривался в свое мутное отражение, где не то улыбался, не то собирался заплакать маленький мальчик, пускающий бумажные кораблики по ручью. Когда прошла рябь, я отчетливо увидел шапку-ушанку со звездочкой, детское пальтишко, опоясанное солдатским ремнем с тяжелой бляхой, большие удивленные глаза… А потом пришла темнота.

……………………..

Не буду рассказывать, как я отлеживался в больнице, как мама таскала меня к психиатру и я, чувствуя вину перед ней, обещал ходить на каждый сеанс к молоденькой практикантке, которую вскоре страстно поцеловал, сославшись на нездоровье. Как взял академический отпуск и удалился из всех социальных сетей, чтобы никто не приставал с вопросами. Как устроился на работу консультантом-продавцом в магазин бытовой техники и, проработав там неделю, уволился, не поладив со стервой директоршей. Как потом устроился дворником и сметал осеннюю листву на обочины, любуясь на то, как раннее солнце освещает пустоту еще не проснувшегося города. Ну вот, сам того не желая, рассказал все. Стал неумеренно болтлив и несдержан. Что еще добавить? Не так давно меня снова стали посещать мысли о Деревне. Но не как раньше. Теперь я общаюсь с ней на расстоянии. Как знать, может, я когда-нибудь и созрею до нее. Ведь она меня все еще ждет.

 

 



[1] Каждому свое (лат.)

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.