Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Архив номеров

Главная» Архив номеров» 30 (бумажный)» Изба-читальня» То-то было весело, тоталитаризм (из жизни советских писателей)

То-то было весело, тоталитаризм (из жизни советских писателей)

Ребельский Сергей 

Сергей РЕБЕЛЬСКИЙ ТО-ТО БЫЛО ВЕСЕЛО, ТОТАЛИТАРИЗМ
(из жизни советских писателей)

 


Константин Паустовский страстно любил природу. Заприметит, который из кустов понарядней, стульчик свой пододвинет впритык – и сидит, любуется, глаз не оторвёт. Туда ему, под куст, и кушать подавали. Целый роман мог написать о капле росы, как покойно лежится ей на зеленом, трепещущем листе, как прихотливо преломляeтся в капле рыжий солнечный лучик. Если не роман, так уж, по меньшей мере, средних размеров повесть.

 

Писатель Виталий Бианки также о лесной жизни сочинял. Уйдет поутру в лес и бродит до самых сумерек: природные явления наблюдает, в блокнотик специальный записывает. А в коммуналке его, в соседней комнате, прописаны были две подружки – в смысле, это о них раньше так думали. То ли с работы погнали девиц, то ли еще чего, только повадились они писателя в лесных походах сопровождать. С утра чаю напьются – и давай в дверь ему барабанить: «Пошли в лес, Бианки! Пошли в лес, Бианки!» Так подружек тех и прозвали: лесбианки.

 

Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Придут, бывало, в гости, возьмется он супругу представлять: «Знакомьтесь, – говорит, – это моя жена, бывшая жена сына Алексея Толстого!»

 

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но, будучи человеком умудренным, тщательно это скрывал. Пройдет во дворе мимо Якова Хелемского и не поздоровается.

 

Корней Иванович Чуковский обожал собак. Опасаясь, однако, что те не ответят взаимностью, да и цапнут, близко к себе не допускал. Случалось, несется на Чуковского крупный пес – другой бы со страху окочурился! Но крупному, в свою очередь, детскому писателю всё нипочем: встанет на четвереньки и давай гавкать! Животное перепугается, в сторону отскочит, шерсть дыбом, – только насовсем не исчезнет: носом воздух нюхать начнет, хвостом вертеть. Так и станут друзьями.

 

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но, будучи человеком умудренным, тщательно это скрывал. Любимую дочь, Варвару, за еврея скрытно отдал. А лучшую свою пьесу так и назвал: «Таня». В память незабвенного творения Алтер Ребе.

 

Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Бывало, сосед-писатель, желая польстить человеку, начнет нахваливать: какая, мол, жена у тебя красивая! Сергей Островой сдержанно отвечает, но с достоинством: «Старик, ты ее еще голой не видел!»

 

Владимира Войновича многие почитатели его таланта заслуженно называли крупным русским писателем. А великим – не называли. Оттого завидовал Солженицыну. Толстому же вовсе не завидовал, потому что тот давно уж как помер.

 

Александр Исаевич Солженицын к евреям сперва довольно сносно относился. Но в зрелом уже возрасте угораздило классика на еврейке пожениться – и пошло-поехало! Сидят, бывало, рядышком на диване, супруга бороду ему гребнем чешет и приговаривает: «Ах ты, мой юдофобушкo!»

 

Аркадий Васильев в Союзе писателей служил, секретарем парткома. Для души подрядился еще общественным обвинителем выступать, на процессе Синявского с Даниэлем. А чтоб соседи-писатели не слишком уж его опасались, вот чего удумал. Как пойдет погулять – прихватит непременно пирожок с капустой, да лифтерше и подаст (у них там при каждом подъезде по лифтёру держали, для острастки). А то и бутерброд с ветчинкой. Добрейший был человек!

 

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев. Когда в кооперативный дом переехали, по улице 2-й Аэропортовской, он так дело поставил, чтоб на одной с ним площадке другие два драматурга прописались – оба евреи. В той квартире, что сбоку, – Андрей Кузнецов (но также еврей), напротив – Александр Штейн. Так и жили. Сойдутся, бывало, свои, закручинится Алексей Николаевич, загрустит: «Жаль, – говорит, – по три только квартиры на этаже».

 

Рабкин Борис был писатель не то чтобы крупный. Членом Группкома драматургов состоял: не принимали беднягу в Союз писателей. Это уж он посмертно в люди выбился, как внучка его, Жукова Дарья, замуж пошла за того самого Абрамовича. А в старую пору, до всяких еще Абрамовичей, вступился за Рабкина сам А. П. Штейн, член приемной комиссии СП. «Следует нашей комиссии, – это он указание такое высказывает, – человека принять! Сколько лет корпел, сколько пьес выдал на-гора!» Ему: «Александр Петрович, пьесы-то рабкинские слабоваты, не больно талантливы». А Штейн им: «Друзья, разве у нас Союз талантливых писателей? У нас, как-никак, Союз советских писателей!» Приняли Рабкина…

 

Дмитрий Щеглов, тоже драматург был такой, отличался неискоренимым патриотизмом. Берет он как-то слово на собрании писательского кооператива и возмущается: «С чего это, – вопрошает, – все наши писатели окрестили своих питомцев иностранными именами? Только и слышишь во дворе: «Долли, ко мне! Молли, место» (а это, впрямь, эрдель был у Дорохова, Долли, а Молли – Мацкина спаниель). Встает тогда Алексей Николаевич Арбузов, который очень любил евреев, но скрывал, и Щеглову наперекор: «Все, – возражает, – да не все! Мою, например, таксу Яшкой кличут!» Засмеялись писатели, захлопали: «Вот, – думают, – лучший советский драматург русское имя дал своему любимцу!» Вы-то уж, конечно, всё поняли…

 

Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев. Сидит, как водится, у себя в кабинете, сочиняет знаменитую драму: «Мой бедный Марат». А сам песенки русские распевает, на особый только манер:

Пишут мне, что ты, тая тревогу,

Загрустила шибко обо мне,

Что ты часто ходишь в синагогу

В старомодном, ветхом шушуне.

Или так вот:

У ворот, ворот, ворот,

Да ворот батюшкиных,

Разгулялися ребята, распотешилися.

Ай, Дунай, мой Дунай,

Веселый мой Дунай,

Барух Ата Адoнай…

 

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Встретит во дворе Якова Хелемского и давай кричать: «Здравствуй, здравствуй, Яков Козловский!»

 

Драматург Самуил Алёшин был человек железной воли. По три часа в день упражнялся физической культурой, водой ледяною закалялся (а нужды в том не было никакой: горячую воду у них на две недели в году всего только и отключали, хорошо жили). В большой комнате шведскую стенку учредил. Встанет подле той стенки на голову и стоит по сорок минут кряду. Туда ему, в перевороченную голову, сюжеты для пьес и приходили.

 

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. И столь удачно выходило у него, даже не разберешь: может, и впрямь человек с ума свихнулся. В тогдашнюю пору оно ведь как: того посадили, этого расстреляли, если уж который в ссылку угодил – под звездою, считай, родился. Вот и мыслит Бек: «Буду лучше сам эпатировать, чем меня – этапировать». А с полоумного – чего взять? Никакой тебе справедливости: все, понимаешь, отдуваются, с одного только Бека – словно с гуся вода.

 

Валерий Тур закончил школу для дефективных с золотой медалью. Вскорости литератором стал, членом трех творческих союзов: писателей, кинематографистов и журналистов. Вот как Советская власть заботилась о подрастающем поколении!

 

Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Приезжает он однажды на Трубопрокатный завод, перед трудящимися выступать. Встречает его главный инженер, выводит на сцену, там у них полон зал рабочих. Инженер и объявляет: «А сейчас, товарищи, перед вами выступит писатель Александр Блок». До того растерялся Бек, все стихи Блоковы позабыл начисто.

 

Вызывает Самуила Алёшина лично товарищ Фурцева, министр культуры СССР, член Президиума ЦК КПСС: «Глядел ваш спектакль сам Никита Сергеевич, только один эпизод не шибко ему показался. Необходимо, – распоряжается, – срочнейшим образом этот эпизод переписать!» (А в тогдашнюю пору за такие дела больше уж не расстреливали.) Другой бы писатель вмиг по ковру распластался: «Слушш-ссс, Вашш-сство!» Но не таков был драматург Самуил Алёшин, человек железной воли! «Извините, – отвечает, – Екатерина Алексеевна, но, как министру, вынужден вам отказать». Та аж пятнами пошла. Он паузу выдержал и продолжает: «Однако же, как красивой женщине, за счастье почту уступить». После в любимцах у ней ходил.

 

Гениальный шахматист Михаил Таль подрабатывал еще журналистикой: статейки публиковал о шахматной игре. Не отличаясь богатырским здоровьем, Таль тем не менее пользовался блестящим успехом у представительниц прекрасного пола. Ласкает он, бывало, очередную даму – а та пальцы в пышную (тогда еще) шевелюру его запустит и стонет: «Ты гений, Таль! Ты гений, Таль!» С той самой поры так и стали пресловутые органы именоваться: гениталии.

 

Драматург Самуил Алёшин был человек железной воли. Свезло ему как-то за границей побывать (пустили, наконец), насмотрелся там всякого, воротился на родину, размышляет: «А ну как прихватит меня на чужбине аппендицит? Помру ведь, покуда до дому довезут!» Явился к врачу, требует: вырезать ему аппендицит начисто, раз и навсегда! Хирург, ясное дело, упираться, артачиться: кому охота здорового-то кромсать? Да нешто Алёшина пересилишь? Вырезали ему, лежит себе в отдельной палате, на белых простынках, выздоравливает. Едва на поправку пошел – лёгкое левое задумал убрать: чтоб, значит, рака там не приключилось (а он, Алёшин, даже и не курил никогда). Но тут уж доктора все в кучу сбились – и наотрез! Так и остался при обоих лёгких.

 

Сколь ни любил Алексей Николаевич Арбузов евреев, с одним рассорился-таки вчистую: с Александром Галичем. До войны еще накропали они вдвоем пьесу, да всё никак славы поделить не могли. Разругались вусмерть. Наперед будет молодым писателям наука: соавтора выбирать – это тебе не жену! Литературное наследие – это, брат, на века!

 

Он, Александр Галич, даже и сам, без Арбузова, выучился хорошие советские пьесы писать, методом социалистического реализма. Отдельные пьесы у него и в театре шли. Но стоило лишь ему, Галичу, покреститься – всё, конец правильным пьесам, давай, заместо них, куплетики антисоветские, запрещенные, рифмовать. Не зря, видать, говорили предки-славяне: конь лечёный, что вор прощёный, что жид крещёный.

 

Александр Шаров человек был горделивый. Не знал еще тогда, что сыну его, Володьке, Букера по литературе присудят. Оттого и гордился собственными своими сказками.

 

Советская власть советских же своих писателей сильно привечала (тех, что уцелели). И за дело! Если какой писатель почище других выслуживался, власть восхвалял – становился он Засракой (звание, то бишь, получал заслуженного работника культуры). Который мастер пера на двух фронтах отличиться сумел, идеологически по содержанию, художественно по форме, – тут выше бери: Лаурой делали (лауреатом, стало быть: кого – Сталинской, а кого так и Ленинской). Ну а коли уж он, сверх всех прочих заслуг, преданный был без меры и словом доказавший, и делом, навроде Симонова или какого-нибудь там Катаева, – тот до самой аж до Гертруды (Героя Социалистического Труда) мог дослужиться! Со всеми, сами понимаете, обильно вытекающими последствиями…

 

Александр Шаров человек был горделивый. Ухо с ним надлежало держать востро. Скажешь по неосторожности: селедочка, дескать, с лучком вкусная, – обидится, что не его хвалят.

 

Гуляет Александр Галич по двору: шапка на нем бобровая, поступь вальяжная, гитара в бархатном футляре, – что твой барин. Поджидает, кто бы в гости пригласил. Позовут – начнет песенки свои антисоветские, запрещенные, распевать: негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Там его, в гостях, и накормят, и выпить поднесут.

 

Другие писатели напросятся нарочно к тому же хозяину: песенок галичевских, запрещенных, отведать. Как льготы да привилегии от Советской власти принимать – в очередь, понимаешь, выстраиваются, локтем один другого садануть норовят. А как втихаря над нею, над властью своей, поехидничать – это завсегда пожалуйста!

 

Аплодируют писатели, Галича славят – негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Один только Александр Шаров, человек горделивый, мрачнее тучи: чего это Галича хвалят, а его нет?

 

Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Придут гости к супруге его (Соломона, то есть, а не Иосифа), Стариковой Екатерине, пикантнейшей дамочке, из дворян, – так чтоб непременно ботинки долой, и мимо Соломонова кабинета по ковру, да на цыпочках. Год проходит, другой, третий – всё на цыпочках да на цыпочках. И то сказать: полторы тыщи страниц за неделю, поди, не переведешь!

 

Советские писатели – они, вперед всего, за жизнь свою менжевались, но также и за художественные произведения. Публиковать-то страшновато бывало, а и выкинуть жалко. Взять того же Липкина Семёна: просидит всю ночь напролет, составит хороший, длиннющий стих, к рассвету перепишет столбиком, набело, – и заныкает до лучших времен. Разве только если акына какого на русский переведет – тогда не опасался печатать. Вот и у дружка своего, у Василия Гроссмана, захомутал он как-то раз самую наиважнейшую рукопись, да и притырил до поры. Очень впоследствии пришлась та рукопись к делу.

 

Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Полдня, бывало, пропереводит, притомится. Нелегкое оно занятие-то, русский с иностранным беспрерывно сличать. Передых требуется. Вызовет отпрыска своего, Сашку, спрашивает: «Скажи-ка, Сашка, как чтоб стать человеку крабом?» Тот, хоть биологией увлекался, – ни бум-бум. «А вот как, – это Соломон разъясняет, – встать раком и пойти боком». Отошлет отпрыска – и снова за немца.

 

Надежда Давыдовна Вольпин также переводчицей служила: с какого хошь языка – всё на русский. Из себя престарелая старушонка: 80, после 90, затем уж и вовсе 95. Вообразить даже не представлялось, как всего-то семьдесят годочков назад, зеленоглазая да озорная, прижила она сынка от великого русского поэта – забулдыги, впрочем, и подкулачника, – от Сергея Есенина. Сынок тот, ясное дело, дослужился, конечно, до профессора. Однако ж, доверие не полностью оправдал: то ли в декаденты подался, то ли в диссиденты. Вот и отгадай наперед, от кого детишек-то заводить.

 

На литературном вечере восторженная одна почитательница вопрос предлагает, волнуясь и с придыханием: «Скажите, – говорит, – это правда, что вы лично общались с самим Сергеем Есениным?» «Нет, – Надежда Давыдовна в ответ, – только по телефону».

 

Там у них, этажом выше, в аккурат над Аптами, проживал Адамов Аркадий, мастер милицейского детектива. Отец его, Адамов Георгий, тоже в старые времена детективами пробавлялся, подводными только («Тайна двух океанов» – слыхали, небось). И сын адамовский, Юрка, как созрел, взялся так же само за детективы: одно слово, династия. Сызмальства-то он, Юрка, всё больше по подводной линии унаследовал. Добром дело не кончилось: грохнул на паркет здоровенный, десятивёдерный аквариум. У них ведь, у детективщиков, как: учинят сперва, не подумавши, криминал, а после всю книжку расхлебывают.

 

Худо дело: хлещет у Аптов с потолка, куда там Ниагарскому водопаду. Хозяйка, Старикова Екатерина, пикантнейшая дамочка, из дворян, – та, натурально, в крик. А Соломон Апт переводил тогда с немецкого роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», ему сосредоточенности своей никак потерять было невозможно. Призывает отпрыска и указывает, хладнокровнейшим голосом: «Беги, – говорит, – Сашка, наверх, к другу своему Юрке, передай: если хоть раз еще он, засранец, на нас прольется, стану я тогда пúсать фонтаном в потолок». С той самой поры не было протечек.

 

Илья Зиновьевич Гордон отображал в своем творчестве редкий пласт советской действительности: жизнь евреев-колхозников. Романы да рассказы публиковал на отмирающем языке идиш. Целому свету желала показать Советская власть: есть в нашем государстве, стране пролетарского интернационализма, литература на всех братских языках – даже и на таком лядащем, как идиш!

 

Супругу Гордонову, Берту Борисовну, женщину солидную, прозвали «Большой Бертой». Это чтоб от «Малой Берты» отличать, от Берты Михайловны Бляхман, опаснейшего человека (врачом-онкологом трудилась, в Литфондовской поликлинике). Большая Берта, если чем и выстреливала, так это мужниными произведениями: с идиш переводила на русский, да издавали потом всё по новой. Поговаривали, правда, будто это сам Илья Зиновьевич на обоих языках творит, наподобие Набокова, а женино имя после вставляет – чтоб подзаработала себе на пенсию. Изобретательный народ, без меня знаете…

 

Всю войну прошагал Илья Зиновьевич Гордон, орденов с медалями – полна грудь. А по видимости – маленький такой, кругленький местечковый еврей. В бакалее расплачивается за покупки – вытянет горсть мелочи, а там, с пятаками и копейками вперемешку, – шурупчики всякие, резиночки, гвоздики. Это он по дороге подберет да в карман припрячет: сгодятся в хозяйстве!

 

Поэт Виктор Урин являл собою пример убежденного интернационалиста (язык не повернется высказать: космополита). Первого сына Сенгором нарёк, о чем телеграммою известил Президента Сенегала, Почетного Председателя Социалистического Интернацио­нала Леопольдa Седарa Сенгорa. Спустя недолгое время тормозит у их подъезда черный джип, и двое черных сотрудников Сенегальского посольства торжественно вручают Урину благодарственное письмо Сенгора вкупе c массивным золотым ожерельем.

 

Следующего сына интернационалист Виктор Урин назвал Фиделем Кастро, о чем телеграммой известил вождя Кубинской революции. Спустя недолгое (как, впрочем, и весьма отдаленное) время, Урин получил хрен.

 

Вызывают Илью Зиновьевича Гордона в партком секции прозаиков: так, мол, и так, сведения поступили, что ударились вы в православие. «Никак, товарищ Гордон, с партией надумали распроститься?» «Смешная, конечно, шуточка, – Гордон вздыхает. – Если б уж я к религии прибился, я бы, наверное, выбрал-таки себе иудаизм». «Этого еще не хватало! – отмахиваются. – Насчет иудаизма не было, слава те, Господи, донесений. А шутками здесь и не пахнет, дело серьезное. Показали верные люди: вы, товарищ Гордон, когда из подъезда своего выходите, креститесь во всю грудь!» Пригорюнился Илья Зиновьевич, призадумался. «Ага, – просиял наконец, – дошло! Это ведь я, шлимазл, всегда так проверяюсь: не забыл ли авторучку, на месте ль партбилет, на мне ли шляпа и застегнута ли ширинка».

 

Виктор Сергеевич Розов обладал сильнейшим родственным чувством. Когда еще в трехкомнатной проживали, переселил к себе насовсем тещу (мать, стало быть, жены своей, Надежды Варфоломеевны), Соню, тещину сестру (тетку, то есть, Надежды Варфоломеевны), Олега, Сониного сына (жениного, значит, двоюродного). Своих деток двое. Ступить уж некуда, а Розов, что ни день – нового родственника разыщет да жить приволочет.

 

Подымается как-то Виктор Сергеевич Розов со своего 3-го этажа к Алексею Николаевичу Арбузову (который очень любил евреев, но скрывал), на 7-й. «Слышь, – говорит, – Лёха, оба мы с тобою, как ни крути, крупнейшие советские драматурги. Давай, – говорит, – на пару шедевр мировой накатаем!» А тот ему: «Не, Витёк, не пойдёт. Вдвоем только детей делать сподручно». (Вы уж догадались, поди, с чего Арбузов заартачился.) Так и осталась не написанной лучшая советская драма.

 

У интернационалиста Виктора Урина была светло-коричневая «Победа»-вездеход, о четырех гипертрофированных колесах. Он на той машине всю страну советскую исколесил (за рубеж – кто ж такому дозволит?). Из Сибири медведя бурого притаранил живьем, на пару с орлом. Косолапого на балконе поселил, пернатого – в уборной. Сидит хищник на унитазе, крыльями своими хлопает (в уборной, поди, не разлетаешься), на пол гадит. Сами они, Урины, по нужде в ванну стали ходить. Санузлы, ясное дело, были в ихнем доме раздельные.

 

Ванна та возьми вдруг да и протеки: в аккурат на Наталию Ильину, женщину-прозаика (вот ведь, чёрт: от «поэта» женский род «поэтесса» будет, а от «прозаика» – прямо даже и не знаю). Она, Наталия Ильина, как из Харбина, из эмиграции, на Родину воротилась, так на нее до той поры не протекал никто.

 

Валерий Тарсис любил вкусно покушать. Прогуляется пешочком до Ленинградского колхозного рынка, телятинки возьмет парной, и непременно чтоб – кочанчик капусты. Сложит в авосечку, и домой. Cам себе всю эту вкуснятину пожарит, до золотистой корочки, да и съест, сок хлебным мякишем подберет дочиста. Супруга его, Роза (латышкой, кстати, являлась, чтоб худого чего не подумали, а сам, между прочим, греческого происхождения), – та на службу ходила, некому поухаживать. Встретишь Тарсиса во дворе: немолодой, обрюзгший, пальтецо старенькое, шапка драная, авоська в руках – вовек не помыслишь, что такой человек антисоветские произведения строчит и в западной буржуазной прессе публикует, за валютные гонорары.

 

Он, Валерий Тарсис, в голову был раненый, под Сталинградом еще. Оттого, видать, и вышел из партии, да вдобавок Советскую власть пустился порочить. Такого ненормального человека – разве оставишь дома одного? Взялись Тарсиса лечить, по психиатрической части. Семь месяцев продержали, каких препаратов только ни вкалывали, всё без толку: как выписался из психушки, тотчас за границу утёк, с концами.

 

Праздновали как раз в Москве День поэзии. Виктор Урин орла своего к «Победе», к решетке на крыше, приторочил за когтища – и поехал выступать. Газета «Вечерняя Москва» после сообщала: «Особенным успехом пользовались стихи поэта Виктора Урина. Его машину весь вечер окружало плотное кольцо любителей поэзии».

 

Лев Гинзбург обладал титанической работоспособностью. Встанет в пять утра, и давай, не завтракамши, поэзию вагантов переводить. А то уж и ваганты-то все кончились, так возьмет и другого еще кого переведет. Простоев не допускал. Лозунг такой сам для себя сочинил: «Если делать нехера – переводи Бехера!»

 

«Запрет вышел, – это Виктору Урину, интернационалисту, разъясняют, – медведей на балконах держать! Сдайте, – говорят, – животное в зоопарк!» «Не-е, – отвечает, – ни за какие коврижки! Слишком крепко привязался я к Михал Потапычу своему, нету мочи расстаться. Лучше уж тогда чучело из него закажу!» А там, рядышком, Александр Шаров стоял, человек горделивый. «Жаль, – вслух размышляет, – такая славная идея, а не пришла мне в голову, когда с первой женой разводился!»

 

Евгений Винокуров не то чтобы тучен был, как, скажем, Алексей Апухтин, – но тоже: большой русский поэт. Подвозит его как-то на своем автомобиле дружок винокуровский, Лев Гинзбург. Который, хоть и обладал титанической работоспособностью, «Жигули» водил из рук вон: дергалась у него машина и шла зигзагом. Напрягается Гинзбург, чтоб не въехать куда не следует, управляет, сосредотачивается, а Винокуров тем временем донимает: «Лёва, – говорит, – тут мне один жлоб заявил, будто я на еврея похож. Ты честно ответь: я ведь не похож на еврея?» Гинзбург трубкой в окно: пф, пф – и дальше ведет. Винокуров свое: «Лёва, правда ведь, я на еврея не похож?» Гинзбург рулит. Тот снова: «Лёва, скажи…» Тогда Гинзбург тормозит, трубку изо рта вытаскивает: «Да не похож ты на еврея. Не похож! Ты похож на еврейку!»

 

Вслед за ванной, засорилась у Уриных раковина, после газовая плита вразнос пошла. Пришлось им обед на костре готовить: в столовой разводили, на паркете. Соседи, знамо дело, донесли, милиция тут как тут. Ну а какая ментальность у мента? Взяли интернационалиста под белы руки да и вкатали пятнадцать суток.

 

Только вышел Виктор Урин на свободу – новая беда: за организацию Всемирного Союза поэтов исключают интернационалиста из Союза писателей. Прямиком дело шло к политической репрессии. (Заметили, кстати: «репрессия» в единственном числе как-то даже и не звучит? Масштаб, видать, не тот.) Спасибо, выручил старый друг, Президент Сенегала Леопольд Сенгор: лично позвонил самому товарищу Брежневу. Отпустили борца за международную солидарность в Республику Сенегал на ПМЖ.

 

Виктор Борисович Шкловский участвовал в Февральской революции, в эсерах ходил, двух братьев расстреляли у него – чудом уцелел человек. Подрядили как-то его, в компании других литераторов, на Беломорканал: панегирики писать. Подваливает там к нему чекист и с ухмылочкой, ехидный такой, задает вопросик: «Как, – спрашивает, – товарищ Шкловский, чувствуете вы себя на Беломорканале?» «А вот как, – Шкловский отвечает, – чувствую себя, словно живая лисица в меховом магазине».

 

Борис Ямпольский писал свои прозаические произведения на чистейшем русском языке, как и подобает российскому интеллигенту. Но стоило только ему открыть рот – неистребимый, понимаете ли, выявлялся еврейский акцент. Невзирая на это компрометирующее обстоятельство, приходилось неженатому прозаику изъясняться на устном русском даже чаще, чем на письменном. «Каждый Божий день, – это сам Ямпольский объяснял (акцентик-то позвольте уж не воспроизводить), – каждый, то есть, день должен я заговорить со ста женщинами. Из них пятьдесят мне ответят. Двадцать пять ответят благосклонно. Двенадцать согласятся встретиться. Шесть придут на свидание. Три явятся в гости. И одна даст». Вникли? Давали все ж таки, каждодневно, считай, давали, невзирая на неизбывный акцент! Кто скажет, что не было в бывшем СССР дружбы народов?

 

«Напрасно, – Виктор Борисович Шкловский рассуждал, – насмехаются над нашими патриотами, дескать, всякому целесообразному предмету приписывают русское происхождение. Россия, мол, – родина слонов! А скажите на милость: мамонты, предки слоновьи, – разве не из Сибири родом?»

 

Тогда многие советские писатели, даже если и семейные, в ловеласах ходили. Им ведь в своих произведениях, написанных методом социалистического реализма, лирическую линию необходимо проводить. Без лирической линии и читать не станет никто. А как, спрашивается, женатому человеку правдиво отобразить тончайшие интимные переживания, если жене не изменяешь? Вот и гуляли, кто уж как умел: тот женился-разводился почем зря, иной – без бюрократии управлялся. Про Полякова Владимира, к примеру, такую пустили эпиграмму: «Одна жена сменить другую спешит, дав ночи полчаса».

 

Виктору Борисовичу Шкловскому под 90, ему о вечном размышлять, а супруга, Серафима Густавовна Суок, всё с бренным подкатывает. Потолок, мол, в трещинах, ремонт делать пора. Шкловский ей: «После меня – хоть ремонт»…

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.