Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

Рассказы

Феденко Александр 

Александр ФЕДЕНКО РАССКАЗЫ

 

ВЗРОСЛЕНИЕ

 

Девочка Маша нашла на улице палку, принесла домой и разрисовала. Налепила на нее обертки от конфет. Повязала бантик.

– Волшебная палочка, – говорит.

И пошла загадывать желания.

Папа девочки – Пал Палыч Кузиков – потоптался перед дверью детской, несмело сунулся:

– Дашь загадать?

– Говори, что хочешь, я тебе загадаю.

– Желание – штука личная. Говорить вслух нельзя. Просто скажи палочке: «Пусть папино желание исполнится».

– Нет. Так ничего не выйдет. Палочка должна знать, что ей колдовать.

Кузиков ушел. А когда девочка уснула, втихаря пробрался, взял палочку и загадал. Всего одно. Но заветное.

Утром девочка прибежала к отцу.

– Ты брал мою палочку?

Кузиков солгал.

– Тогда почему палочка перестала работать? Она не могла сломаться сама!

– А разве вчера она работала? – Кузиков сделал глуповатое лицо.

– Да, – глядя на отца сквозь слезы, прошептала девочка.

Он объяснил, что волшебства не существует и что сейчас очень подходящий случай начинать взрослеть.

Маша ничего не ответила и ушла взрослеть.

Пал Палыч хотел покурить, огорчившись неприятным разговором с дочерью, сунул руки в брюки, но папирос из карманов не достал, а достал две полные горсти медной мелочи. Монетки посыпались на пол, и лицо Кузикова стало еще более глуповатым.

Тут он вспомнил, что накануне попросил у палочки денег, и побольше, но не уточнил каких. Вышло нелепо и жутко обидно. Пал Палыч даже заподозрил издевательское ехидство, а то и подлую насмешку над собой. Хотел выругаться, но сдержался.

– Где палочка? – Кузиков звенел медью и оставлял на полу обильный копеечный след. – Она работает!

Девочка снисходительно скривилась, услышав такую несуразицу.

– Я ее выбросила.

Кузиков выбежал.

Маша сидела на подоконнике, поджав ноги, и курила папироску, глядя скучающими глазами в окно – на мечущегося по двору отца. Пал Палыч Кузиков хватал с земли палки, ветки, прутья, брошенные палочки от мороженного, даже щепки и горелые спички – говорил с ними, требовал, упрашивал, угрожал и умолял.

Пепел с папироски упал на ковер с игрушками и рассыпался.

 


 

ЧУЧЕЛО

 Любовь Льва Ильича к Розе Альбертовне была столь же огромна, сколь и безответна. Он находил свое чувство к ней бездонным и возвышенным, взаимных же чувств не обнаруживал вовсе. Лев Ильич видел, что супруга тяготится его страдающим лицом, но искусно это скрывает.

– Ты меня не любишь, – выговаривал Лев Ильич, просыпаясь поутру.

– Счастье мое, – отвечала ему Роза Альбертовна, – конечно, люблю. Что ты такое говоришь – глупости прямо какие-то. Люблю, очень люблю.

– Не любишь, – настаивал Лев Ильич, – не любишь и лжешь.

Роза Альбертовна тянулась к нему с поцелуем, но Льва Ильича передергивало от фальшивости ее прикосновения.

Они прожили вместе долгую и мучительную для Льва Ильича жизнь. Дивные движения души Розы Альбертовны, на которые он рассчитывал, пойдя на этот жертвенный брачный союз, обходили Льва Ильича стороной, будучи, как он все отчетливее понимал, направлены куда-то вбок.

– Из любви к тебе я все пойму и, может быть, даже прощу, – печально затягивался он привычной послеобеденной сигареткой. – В конце концов, твое счастье для меня превыше собственных страданий.

– Мне никто не нужен, кроме тебя, – шептала Роза Альбертовна, собирая посуду.

– Ложь. Знаю, что нужен.

Лев Ильич выдыхал едкий дымок и наливал рюмочку коньяку – скрасить мучения.

Он пробовал мстить за очевидную неверность супруги, но месть успокоения душе его не приносила.

«Что есть тело – бренный сосуд бессмертной души. А моя душа всегда с нею. Все мои помыслы о ней одной, все мои терзания. А где ее душа, с кем?» – и тоска с еще большей силой придавливала Льва Ильича.

Однажды Лев Ильич вернулся домой в особенно сильном любовном согбении. Роза Альбертовна робко взглянула на него. Нерешительность ее была замечена и прочтена.

– С кем ты была целый день?

– Одна, ждала тебя.

– Пуще твоей нелюбви мучительна мне твоя ложь.

– Я не лгу тебе.

Лев Ильич приблизился.

– Признайся. Облегчи душу покаянием.

Роза Альбертовна улыбнулась ласково и кротко в ответ, Лев Ильич распознал в ее молчании скрытое признание, гордая душа его не потерпела насмешки, и крепкие руки впились в тонкую податливую шею.

– Признайся! – кричал униженный супруг.

Но Роза Альбертовна молчала, высокомерно похрипывая.

Выместив боль измены, Лев Ильич успокоился, поужинал и окончательно вернул себе благоустроенное расположение духа. Он даже хотел сказать что-нибудь любезное Розе Альбертовне, но, увидев покореженное выражение лица ее, передумал и быстро уснул.

Утро Лев Ильич привычно начал скорбным «Ты меня не любишь», но Роза Альбертовна впервые не ответила. Он повторил громче – вновь без ответа. Роза Альбертовна, сраженная убогостью души своей и не изыскавшая сил нести бремя тщательно скрываемого обмана, умерла.

Лев Ильич недоумевал, размышляя, что делать с неживой Розой Альбертовной. Проще и разумнее всех прочих вариантов было бы выбросить ее. Но выбрасывать стало жалко, к тому же с новой силой забилась его неугасимая любовь к ней.

Поэтому супруг вооружился инструментом и сделал из Розы Альбертовны чучело. Учитывая, что чучело он делал впервые, плоды трудов его следует признать достойными всяческой похвалы, а местами – даже и восхищения.

Наступили долгожданные дни тихого семейного счастья.

– Что было, то прошло, – примирительно приговаривал Лев Ильич, простивший Розу Альбертовну за годы равнодушия и обмана.

Он разглядел в глазах ее преданность и нежность и перестал страдать.

Но счастье было недолгим. В сползающей набок улыбке Розы Альбертовны все меньше оставалось искренности, и все явственнее выпячивалась гримаса презрительного пренебрежения. Напрасно он искал добросердечие в ее глазах – они перестали глядеть на Льва Ильича, разбежались в стороны, потом и вовсе закатились – каждый по-своему: один вверх, другой вниз.

Сомнений быть не могло – Роза Альбертовна не только не любила Льва Ильича, но и, отбросив многолетнее притворство, перестала скрывать свое к нему отвращение.

Лев Ильич терпел, Лев Ильич силился понять, Лев Ильич искал правильные слова. Он унижался, исповедовался, обвинял, угрожал и просил прощения. Ни одним движением Роза Альбертовна не выказывала интереса к нему. Холод сполна завладел ее душой.

Не вынеся пытки безразличием, Лев Ильич спрятал Розу Альбертовну в шкаф.

Скривившись и скособочась, она смотрела оттуда выкатившимся глазом, когда супруг выбирал поутру галстук. Смотрела сквозь него. Лев Ильич опускал взгляд, но на дне шкафа лежал второй глаз Розы Альбертовны и тоже глядел сквозь Льва Ильича.

Не желая видеть ее, Лев Ильич перестал подходить к шкафу и менять одежду. Он закрыл комнату и стал ночевать в ванной.

Однажды раздался шум, Лев Ильич прокрался и обнаружил шкаф открытым – он обрадовался, решив, что супруга не вынесла одиночества и сделала шаг навстречу. Роза Альбертовна висела на любимом галстуке Льва Ильича. Черный, в мелком белом горохе жаккард стягивал ее шею, лицо поползло кривенькой улыбочкой – назло Льву Ильичу Роза Альбертовна повесилась. Лев Ильич заорал и принялся бить эту насмешливую улыбочку дверцей шкафа. Бить с остервенелым упоением, вкладывая в удары всю полноту неразделенной любви.

Роза Альбертовна не выдержала, треснула и осыпалась грудой сухих опилок. Лев Ильич оглядел высыпавшееся и вдруг понял, что больше не любит эту женщину. На душе его стало светло, он почувствовал себя легко и свободно. Стряхнув с себя опилки, Лев Ильич достал из освободившегося шкафа свежую рубашку, желтый праздничный галстук и переоделся.


 

ПИРОЖОК

 Веня Пудиков купил пирожок с капустой и подавился.

– Сдачу не забудьте, – сказала продавщица, наблюдая, как он стремительно синеет. – Следующий.

– Какой-то эффект у ваших пирожков неположительный, – засомневался следующий. – Гражданин передо мной откусил и сразу посинел. Дефективный эффект.

– Это гражданин дефективный – подавился, вместо того чтобы кушать, оттого и синий. А пирожки вовсе не дефективные. Вкусные пирожки. Пирожки! Пирожки! Горячие пирожки! С мясом! С капустой!

Подошли любопытствующие, привлеченные судорогами Пудикова.

– Позвольте поинтересоваться, зачем гражданин на земле средь бела дня лежит? С какой целью?

– А он без всякой цели лежит. Пьяный он. Видите, как отчетливо посинел от бремени ежедневного алкоголизма. Водки попил, а закусить толком не успел. Пирожок надкушенный в руке держит.

– Если пьяный, то надо милицию звать. Они лучше знают, куда таких складывать.

– Не надо милицию, не пьяный он вовсе. Человек просто подавился, а вы на него наговариваете.

– Позвольте поинтересоваться, какой начинкой подавился гражданин?

– Капустной.

– Разве капустной можно так подавиться?

– Гляньте на его морду – такой кочан капустой не нарастишь.

– Это уж точно – мясными отъелся.

– Не в коня корм, – философски заметил прохожий в шляпе.

– Гражданин, позвольте поинтересоваться, вы каким пирожком так подавились?

– Зачем вы спрашиваете, когда он ответить не может?

– Почему не может?

– Не прожевал. Некультурно спрашивать, если кто не прожевал.

– Пусть знак подаст.

– Он и подает.

– Это не знак, просто гражданином агония овладела, вот и дергается без всякого смысла.

– Откуда вы знаете?

– Давеча одна вполне себе ничего дамочка компотом в столовой захлебнулась – так же дергалась.

– Позвольте поинтересоваться, компот из сухофруктов был или ягодный?

– Из моркови.

– Что ж это за компот такой – из моркови? Таким весьма неудивительно захлебнуться.

– Да уж, таким захлебнуться – раз плюнуть.

– Врет он все – не бывает морковного компота. Выдумал тоже – из моркови.

– А дамочка перед компотом пирожки не ела?

– Не знаю, не было мне интереса наблюдать за ней до того, как она захлебнулась.

– Может, она и не захлебнулась, а подавилась – пирожком, например.

– Да уж, пирожком подавиться – раз плюнуть.

– Что-то он притих.

– Вымотался.

– Этак он вовсе изойдет из жизни и издохнет.

– Издохнет.

– Да уж, нынче издохнуть – раз плюнуть.

Любопытствующие утомились глядеть на затихшего Пудикова и пошли дальше, жуя пирожки. А прохожий в шляпе даже философски наступил на Веню, отчего застрявший в горле кусок вышибся наружу.

Веня порозовел, отряхнулся и, забрав сдачу, пошел доедать пирожок и доживать вернувшуюся жизнь.


 

 

ВЕТЕР

 Тихая погода стояла уже три недели. Катсуро три недели лежал под дубом и безмятежно спал. Не беспокоимый никаким дуновением, спал и дуб. И все ветви и листья дуба тоже спали.

Один молодой листок, не выдержав тяжести бездействия, сорвался с ветки и озорно закружился в загустевшем воздухе.

Разбуженный его падением Катсуро открыл один глаз.

– Быть буре, – сказал он и открыл другой глаз.

Катсуро поднял голову, и потревоженный им воздух ухватил танцующий лист у самой земли, не дав ему упасть. Катсуро встал, и его волосы растрепал порыв ветра.

Лист унесло. Дуб взволнованно заскрипел.

Ветер крепчал – с крестьянина, работавшего неподалеку, сорвало шляпу. Крестьянин побежал было за ней, но шляпа быстро скрылась за мельницей, что стояла на холме. Мельница расправила крылья, мечтая о полете и воображая себя необыкновенной летательной машиной, но ветер так ее скрутил, что она взмолила о пощаде.

– Я остановлю тебя, – прокричал Катсуро ветру, и огромная бочка с дождевой водой, стоявшая в соседней деревне, тут же поднялась и с силой пушечного ядра была брошена в грудь Катсуро.

Катсуро не сдвинулся с места, он стоял, подставив ветру лицо, и смеялся.

– Ты слаб, если зовешь на помощь старую бочку.

Ветер рассвирепел. Он хватал с земли и поднимал в вихре стада коров и овец, срывал крыши с домов, вытряхивал оттуда испуганных людей. Катсуро даже не покачнулся.

Огромный военный корабль с хмурыми моряками пролетел над Катсуро. Моряки кричали ему, что восхищаются храбростью его, но ветер сразу уносил их слова за вереницу гор.

Катсуро оглянулся на корабль и увидел, что ветер, как лепестки с цветка, обрывает с мельницы на холме ее парусиновые крылья – насмешливо, одно за другим, то подкидывая вверх, то с треском обрушивая о землю и волоча низом. Лишившись их, мельница сделалась похожей на человека с отрубленными руками, мечтать ей стало не о чем, и ветер смел ее, словно спичечный домик.

Монастырь с монахами пролетел над Катсуро. Монахи выглядывали из окон и говорили, что завидуют его стойкости, но ветер сразу уносил их слова за бескрайнее море.

Катсуро посмотрел вслед монахам и увидел, как его дом, в котором он родился, зашатался, беспомощно моргая глазницами окон, рассыпался и скрылся из виду. Но сам он не сдвинулся с места.

Огромный императорский дворец с золотыми фонтанами, чудесными садами и семиярусной башней пагоды пролетел над Катсуро. Сам император, увидев Катсуро, обмолвился, что преклоняется перед величием его духа. Но ветер сразу унес слова императора на другой конец земли.

Катсуро оглянулся полюбоваться семиярусной башней пагоды и увидел, что голый дуб лишился сил своих, и рвутся жилы, державшие его за землю. Тысячелетний корень лопнул, как годовалый тростник, и дуб унесся вдаль. Ветер теперь разрывал самую землю, на которой не осталось ничего и никого, кроме Катсуро.

– Ты слаб! – сказал ветру Катсуро, – если ломаешь других, чтобы сломить меня.

– Ты проиграешь, Катсуро, – шепнул ему на ухо ветер. – Невозможно победить того, кого нет.

И ветер вдруг исчез, стих в одно мгновение, и его вовсе не стало. Катсуро со всей силой, с которой он сопротивлялся ветру, подался вперед и упал. Поднялся и упал снова. Без ветра стоять он уже не мог и остался лежать, закрыв глаза, сокрушенный…

Вокруг не было никого, кто бы мог помочь Катсуро подняться. Даже дуб – преданный друг его – погиб.

Прошла неделя – Катсуро был недвижим.

Еще одна – кривой желудь, ухватившийся за трещину исковерканной земли, дал росток, но закрывшиеся глаза Катсуро не могли его увидеть.

Через три недели пустынная земля отозвалась едва уловимой поступью босых ног. Юная девушка, легкая, как воздух, подошла к телу Катсуро и села рядом.

– Здравствуй, Катсуро. Я так много слышала о тебе. Там, за вереницей гор, за бескрайним морем, на другом конце земли, только и разговоров о Катсуро, победившем ветер.

Катсуро приоткрыл один глаз и посмотрел на девушку. Она была мила. В глазах ее таилась невесомая нежность. А в длинных вьющихся волосах запутался высохший дубовый листок.

Заметив его, Катсуро открыл второй глаз…


 

СТЕНА

 Снежный склон во многих местах ободран до штукатурки – серый цемент, потеряв цепкость к существованию, сыпется на пол.

Студеный поток, вытекающий из-под засиженного мухами громадного ледника, проваливается водопадом в альпийскую долину, наливается глубиной августовского неба и вдруг обрывается, уткнувшись в угол, в другую стену комнаты. Липкие бурые пятна – старый Новый год, рябиновая на коньяке, вдребезги – обильно покрывают и воду, и ледник, и долину.

Человек в трусах сидит на старом драпированном стуле перед стеной и пытается размышлять о своей жизни. Жизнь его поводов для размышлений не дает, поэтому попытка ничем не заканчивается. Он смотрит на стремительную, бурную воду, но упирается взглядом в неподвижность шести листов фотообоев.

Композиция «Водопад в Альпах» и покрываемая композицией стена сопровождали Сущова с рождения. Он был торопливо зачат под этим ледником. Горный воздух вырывался из его младенческой груди беспомощными криками. Всю жизнь он прожил у этого ручья, так и не испив его прозрачной воды. Вместе с шестью листами бумаги он приходил в негодность, истирался, выцветал желтизной, исчезал.

Сущов вздрогнул – женщина в сером халате, расписанном линялыми, когда-то красными, но теперь отчетливо черными маками, шла по ту сторону водопада. Она грузно села в осунувшееся кресло и стала смотреть на Сущова. Ему сделалось неуютно от ее взгляда. Сущов не сразу понял, почему – женщина в маках смотрела не на него, а сквозь него, куда-то вдаль, самого Сущова не замечая. Глаза ее все больше наполнялись тоской, такой же серой, как ее халат, и эта серость не имела просвета, наоборот – заплывала черными пятнами маков.

Но между маками таилось что-то еще, неуловимое, за что Сущову хотелось ухватиться, но оно ускользало. У него мелькнуло чувство, что когда-то, очень давно, он уже встречал эту женщину. И делалось нехорошо от мысли, что, встретив ее, видимо, прошел мимо, если теперь и саму встречу он отчетливо вспомнить не может. И сквозило подвальной сыростью от слов «очень давно», делавших это «когда-то» и саму женщину недосягаемыми.

Сущов встал и подошел ближе, вглядываясь в мягкие, округлые флисовые очертания, туго стянутые таким же посеревшим поясом, в онемелость рук, вцепившихся в запахнутый ворот халата. Женщина словно хотела всунуться в этот халат целиком, исчезнуть в нем. И чем больше она закрывалась, тем явственнее выделялась изменчивая полоска тела, сбегавшая от каменно-неподвижной шеи вниз. Этот незапахнутый луч, единственно живой во всем ее существе, вздымался дыханием груди и ударами сердца. Пульсирующая жилка, пробежав по лучу, била изнутри камень шеи, устремлялась вверх и выскакивала на онемевшем лице неуловимым движением изношенных серых глаз.

Сущов вдруг заметил, что глаза эти смотрят теперь на него и видят его. Ему стало неловко от этого, захотелось спрятаться. Но он продолжал стоять, врасплох застигнутый за тем, что сам рассматривал ее.

Он вспомнил, что на нем нет почти ничего, и сделалось вовсе нехорошо. Но тут же осознал, что неприкрытость его никакого значения не имеет – сколько бы одежды он ни надел, женщина видит в нем нечто иное, что сам он искусно научился скрывать от себя. И в этом взаимном созерцании было что-то притягательное, то, что поначалу казалось неловкостью, вдруг обернулось ощущением необъяснимой нежности. Словно каждый из них рассматривал детскую фотокарточку другого и при этом исподволь наблюдал за этим другим, тоже рассматривающим.

Он подошел к женщине и взял ее руки, вросшие в ворот халата. Руки вздрогнули от прикосновения, но остались безжизненными. Сущов притронулся к ним губами, женщина отдернула их, как от каленого железа. Тогда он поднес ее ладони к собственному лицу, к небритым щекам, к впадинам глаз. Руки обмякли, не сразу, медленно освобождаясь от окаменелости. Луч живого стал пробиваться из-под флиса, продираясь сквозь серость и черные пятна маков наружу.

Сущов обнял женщину, она прижалась к нему слабым трепетом своей жизни. От волос ее пахло страхом и дегтярным мылом. Сущов гладил этот страх, осторожно перебирал пальцами, и страх вдруг заколыхался, забился на ветру, и пахучее альпийское разнотравье ворвалось, вмиг истрепало его в клочья, содрало и унесло прочь. Тягучая серость, покрытая мазутистыми пятнами черных маков, перестала сопротивляться, поползла, бесшумно опала и осталась лежать недвижима…

Ноги околели от ледяной воды, но Сущов и Анна продолжали брести по ручью, не выходя на берег; самое ощущение этой невыносимой студености было необходимо, чтобы не сорваться в крик, не убежать, не спрятаться обратно в серый халат с черными маками. Холод воды помогал верить в реальность происходящего.

За молодым сосновником, выше по склону, они увидели маленький охотничий домик. И хотя казалось, что до него рукой подать, лишь через полдня пути Сущов толкнул дверь, та мягко отворилась, и они вошли в хижину.

Сущов набрал хворосту и разжег огонь в открытом очаге, старые деревянные стены задышали, оттаивая, со скрипом потягиваясь, просыпаясь от долгого сна. Анна вытянула к огню замерзшие ноги, и Сущов принялся растирать белую холодную кожу руками, чувствуя, как она откликается на его прикосновения и наполняется теплотой жизни. Обернувшись, Сущов увидел, что по лицу женщины текут слезы, она смутилась, придвинулась к нему, обняла, и они замерли и долго так сидели, пропитываясь теплом, вслушиваясь в треск огня.

В кладовой нашлись запасы, теплая одежда, дрова, все необходимое для затерявшихся, измерзшихся людей. Анна приготовила ужин, накрыла стол, разложила дымящееся и вкусное по мейсенскому фарфору. Сущов открыл бутылку лагрейна.

Сущову казалось, что нужно сказать что-то важное, но он никак не мог понять что. Пока они взбирались по склону и пока занимались приготовлениями, было легко, сейчас же, когда они остались без необходимого движения и без спасительной суеты, наступило молчание – наливающееся тяжестью, напоминающее шорох сыплющегося цемента, вовсе не похожее на то молчание, с которого началось их знакомство. Все, что он сутолочно перебирал в памяти, выходило неуместным, глупым. И он начал рассказывать про детство. Анна со скрываемой признательностью улыбалась и слушала его. Сущову стало легко. Он заново бежал по своей жизни, с самого начала, прошлое наполнялось смыслом, а настоящее переставало быть стеной.

Солнце, поглаживая очертания двух людей, вырисовывало в глубине дома медленно ползущую тень. Потом оно бросило на них прощальный красно-карминовый взгляд и скрылось, оставив их ночи. Лишь всполохи тлеющих коряг в очаге взметались по старым стенам, выгрызая мужчину и женщину из надвинувшейся тьмы.

Сущов проснулся. Стояла глухая ночь. Анна лежала рядом, сон ее был спокоен. Стало холодно – просушенное дерево давало сильный жар, но сгорало слишком быстро, огонь погас, остались раскаленные угли. Сущов встал и набросал дров в очаг, выбирая посырее и потолще, – так точно хватит до утра, Анна проснется – в доме тепло. Коряги тлели, обнявшись, кора обугливалась, но не загоралась. Сущов сидел перед очагом и ждал, когда промерзшая древесина прогреется. Красные головешки вечернего огня гасли одна за другой, становясь черными. Когда они исчезли совсем, Сущов опустил голову и тихо подул. Ждавшее его дыхания, согревшееся дерево вспыхнуло, и пламя жадно и уверенно побежало по истомившимся волокнам. Сущов обернулся и посмотрел на спящую женщину.

Пол под ним вдруг начал дрожать, снаружи донесся шум. Сущов быстро поднялся, подошел к окну. Ночная темнота вздыбилась над ним огромной несущейся вниз белой стеной и раздавила его.

…Анна открыла глаза – было невыносимо холодно. Она поднялась, прошлась по своей пустой, крохотной квартирке. От стены с фотообоями несло мертвенным ознобом. В осунувшемся кресле она увидела серый, с черными пятнами линялых маков халат. Она потянула его к себе, замерла в нерешительности, медленно надела. Халат не грел, он казался вымерзшим. Анна плотно запахнула холодный флис, руки впились в ворот и стянули его у шеи. Женщина опустилась в кресло, вжалась в него и начала превращаться в камень.

Комната дрогнула. Снежный склон треснул и посыпался на пол цементной крошкой. Яростный, крушащий удар ворвался и прошел волной. Послышался звон упавшего с полки фарфора. Стальная тяжесть кувалды впивалась в стену снова и снова. Один из шести листов фотообоев с видом на несостоявшуюся жизнь лопнул и обвалился.

 

ГРОБ

 Адаму Ивановичу на день рождения подарили гроб.

– Что за шутки? – удивился он.

Но гости ушли, а гроб остался.

Адам Иванович осторожно, на цыпочках приблизился – от подарка пахло древесной сыростью и фиалками: гробовщик спрыскивал плоды ремесла своего дешевеньким парфюмом.

Адам Иванович сдвинул крышку и заглянул. Протянул руку и потрогал. Мягкий, горчичного цвета глазет приятно ласкал.

Осмелев, Адам Иванович забрался внутрь и лег.

– А тут уютно, – блаженно выдохнул он.

Прямоугольник потолка выглядел унылым, тускло-серым. Высунув голову наружу, Адам Иванович осмотрел комнату и скривился – стол, стулья, вся мебель и утварь сделались нелепыми, несуразными. В их мертвенной неподвижности проступили сиротливая оставленность, потерянность и даже безысходность. Сам же Адам Иванович, напротив, наблюдал в себе новое биение, эйфорию. До этого он только искал и не находил. А теперь – нашел.

Блаженство захватило его, понесло сквозь время, он увидел ничтожность жизни и безмерность и величие смерти. Вечный покой манил, ласкал глазетовым подбоем. Глаза Адама Ивановича закрылись.

В дверь постучали. Адам Иванович от неожиданности подскочил, выбрался из колыбели небытия и пошел открывать. Воображение рисовало образ старухи с косой. Видение казалось анекдотическим, и это злило Адама Ивановича. Он пытался отмахнуться от карикатурной старушки, отчего коса из ее рук вылетала, но бабушка подбирала ее вновь и вновь, театрально хохоча и все настойчивее колотя в дверь.

На пороге стояли друзья Адама Ивановича. Они нетрезво смеялись и неустойчиво клонились.

– Пошутили мы! Пошутили! Долгих лет тебе, дорогой Адам Иванович.

Они ввалились в квартиру и вынесли гроб.

Адам Иванович стоял, горько озираясь в опустевшей комнате.

– Как так? – бормотал он. – Как же так? Неужели опять, все снова?.. Жить… Мучиться


НАСЛЕДСТВО («ЭТО ВСЕ ТВОЕ, СЫНОК…»)

 Человек родился, огляделся – холмы, покрытые лугами, змеящаяся меж холмов река, сонные заросли цветущей жимолости на склоне, тихое перешептывание камыша на другом берегу.

– Чье это? – спросил он.

– Твое, Отто, – ответил ему отец.

Человек обрадовался, встал и пошел. Он шел весь день, а луга, и рощи, и река все тянулись и тянулись. С вершины холма он огляделся – мир бескрайний и широкий, без начала и конца предстал перед ним.

– Обманул меня отец – мне за всю жизнь не обойти и не объехать все это, значит, моим оно быть не может, да и проку с этого никакого. Выходит, ничего своего, кроме пары ног, пары рук и одной разумной головы у меня нет.

Стемнело, Отто лег на траву. Ночью стало холодно, он увидел над собой черную пропасть неба, залитую звездами. Человек лежал и смотрел на небо до самого утра. А с первыми лучами солнца встал и пошел искать свое.

По пути ему встретилась пыльная, исхоженная тысячами ног дорога.

– Идти по дороге легче, – рассудил человек, – и наверняка придешь туда, где найдется что-нибудь и для меня.

И пошел по дороге.

Дорога привела его к мельнице, а сама отправилась дальше.

– Чья это мельница? – спросил Отто.

– Моя, – ответил мельник. – Хочешь есть?

– Хочу, – только теперь он заметил, что голоден.

– Тогда держи.

И мельник взгромоздил на спину человека огромный мешок зерна.

– Неси к жерновам.

Весь день Отто носил на себе мешки с зерном к жерновам, а обратно – мешки с мукой. За это жена мельника накормила его, и ему разрешили переночевать в доме мельника. В теплой постели под крышей он сразу уснул.

Так человек начал работать на мельнице.

– Откуда у тебя мельница?

– От отца.

– Мой отец не оставил мне ничего.

Мельник кормил Отто и давал кров. Но однажды Отто рассудил, что ничего своего у него не прибавилось, взял из кладовой мельника бурдюк вина, сырную голову и пару лепешек и, пока все спят, вышел на грязную после дождя, продавленную тысячами лошадиных копыт дорогу и пошел по ней.

«Я должен найти свое», – думал он, отправляясь в путь.

К вечеру дорога привела его к кузнице, а сама побежала куда-то еще.

– Чья это кузница?

– Моя, – ответил кузнец. – Ты голоден?

– Нет, – Отто показал на мешок с провизией и бурдюк с вином, болтавшиеся за его плечами.

– Наверняка у тебя ни гроша за душой.

Отто вдруг понял, что у него совсем нет денег, и вместо ответа вздохнул.

 – Тогда вот. – Кузнец указал человеку на кузнечные мехи и велел гнать ими воздух.

Отто остался работать в кузне – носил уголь, качал мехи, бил тяжелым молотом, подчиняя себе твердое железо. Он уставал так, что забывался мертвым сном, едва коснувшись постели.

– Откуда у тебя кузница?

– От отца.

– А мой отец не оставил мне ничего.

Кузнец кормил его, давал кров и немного денег. Но однажды Отто рассудил, что у него мало что своего прибавилось, и пара монет в неделю не стоят такого тяжелого труда. Он вытащил сбережения кузнеца, которые давно приметил в старом его сапоге, из конюшни вывел игреневого коня, затемно вышел на извилистую, изъеденную тысячами колес дорогу и снова отправился в путь.

«Я должен найти свое», – думал он.

К вечеру дорога привела его к трактиру с постоялым двором, а сама запетляла неизвестно куда.

– Чей это трактир? – спросил Отто, привязав коня и переступив порог.

– Мой, – ответил трактирщик, разглядывая гостя. – Прикажете подать жареного поросеночка?

– Дай мне воды, трактирщик. И прежде чем ты мне что-то предложишь, вели насыпать овса моей лошади.

Он достал из увесистого кошеля монету и щелкнул ею перед трактирщиком о стойку.

– Я вижу, господин не голоден. А что я, бедный трактирщик, могу предложить человеку, путешествующему на коне и с деньгами? Кроме пищи, вина и ночлега – ничего. Но, позвольте мне дерзкий вопрос.

– Спрашивай, если уж разбудил мое любопытство.

– Господин, я вижу, вы прибыли один… – трактирщик замолчал.

– Что с того?

– Простите мою неучтивость – но почему господин путешествует без своей достопочтенной супруги?

Отто вдруг понял, что все это время был несчастен без доброй и любящей жены, и предался глубокой тоске.

– Я понимаю вас, – неловко бормотал трактирщик, – после смерти мой женушки я тоже стал одинок и несчастен. И вот ведь усмешка Всевышнего: дитя ее и лицом, и характером – точно она. До конца дней моих будет мне напоминанием. Одна лишь радость мне суждена, если будет милостив Господь, – увидеть счастливой мою дочку, плоть от плоти моей, и знать, что будет с ней рядом честный человек, когда кончится мое время.

Трактирщик замолчал, расчувствовавшись. И чтобы гость не подумал чего, еще раз спросил:

– Так что, не прикажете ли подать поросеночка?

Отто стала невыносима новая тоска его.

– Подай мне вина… И поросеночка пусть тоже несут.

Он сел за стол и опустил голову. Дочь трактирщика поставила перед ним глиняный кувшин и блюдо с дымящимся, в золоченой корочке поросенком со спекшимся яблоком в стиснутом рту. Молодой жирок игриво сочился по бокам, заманивая, зовя впиться зубами в нежную, только что приготовленную плоть.

 Отто поднял глаза и залюбовался – девушка, возникшая перед ним, была очаровательна. На ее щеках играл румянец юности и смущения. У них на постоялом дворе обычно останавливались люди никчемные, грязные, грубые. Они были неинтересны своей простотой. В этом же человеке, в его черных глазах крылась тайна. А еще – он так смотрел на нее. Мужские взгляды пощупывали ее и раньше. Но странная тоска черных глаз была непохожа на привычную жирную похоть прочих постояльцев и щекотала девичье воображение…

– Я вижу, вы человек честный и благородный, – трактирщик замялся, – да и я для дочери ничего не пожалел бы, но, скажу прямо, мне о вас и ваших намерениях ничего не известно. Если Хильда согласна, я препятствовать не стану, и все же… – для смягчения слов он изобразил улыбку, – приданого за ней нисколько не дам. Мне покойница досталась без всякого имущества. Да и ваша душа без корыстного искушения целее будет.

Так Отто женился на Хильде.

Ночью, когда страсть Отто улеглась, он рассудил, что трактир и постоялый двор со временем перейдут к Хильде, а значит, к нему. Но как им жить сейчас? Досада на недоверчивость и жадность тестя, лишившего их с молодой женой полагавшегося по праву, портила Отто торжественное настроение. Старик, конечно, одной ногой в могиле, но что, если он вздумает зацепиться за край ее и провисеть так еще долго?

Отто дождался, когда Хильда уснет, спустился вниз и перерезал трактирщику горло.

Поутру убитого нашли. Отто сказал, что брачную ночь провел с женой. Хильда подтвердила. Ее пугала перспектива, потеряв отца, тут же потерять мужа. Подумать, что отца убил ее же муж, она не смела от ужаса.

В ту ночь Хильда понесла.

После похорон она попросила Отто уехать из этих мест. Отто и самому было в тягость жить в доме убитого им тестя.

«Постоялый двор – скверное дело, – рассуждал Отто. – Любой проходимец может перерезать мне горло и завладеть всем, что теперь есть у меня».

На всякого гостя он смотрел с подозрением. На ночь запирал все двери и ставни на окнах. Но новое утро не приносило облегчения. Жизнь его обрела цену.

Страх Отто нарастал с каждым днем.

Тогда Отто продал постоялый двор и трактир – вместе со сбережениями тестя вышла полная телега денег. Он запряг в нее двух волов и вывел их на дорогу. Усадив беременную жену поверх мешков с золотом и с опаской глядя по сторонам, сел на игреневого коня, и они вместе тронулись в путь.

«Я взял у жизни свое, – думал он, – теперь я должен сохранить это для моего сына».

Они шли много дней и ночей. Дорога стала совсем разбитой, глубокие овраги тянулись по бокам ее, и склоны их были мертвы, даже на дне не было ни ручейка – лишь сухие деревья тянули из темноты свои серые, судорожные руки. Но вот и овраги остались позади, почва сделалась каменистой, и тропа стала почти не видна – разве что сбившийся с пути, заблудившийся скиталец мог забрести сюда.

– Хорошее место, – рассудил Отто, – сюда никто не придет.

Волы вдруг встали. А игреневый конь испуганно повел ноздрями. Впереди не было ничего. Дорога кончилась – под ногами лежала необъятная пропасть. Отто слез с лошади и пошел по краю обрыва, изучая местность. Кругом был один лишь голый камень.

– Здесь я и построю свой дом, – сказал он.

И начал копать в каменистой почве яму. И копал всю ночь, высекая киркой искры из тьмы. Яма получилась очень добротная, похожая на могилу.

В эту ночь Хильда родила сына – на три месяца раньше срока.

Отто спрятал мешки с деньгами в яму, оставив один при себе, завалил тайник камнями, сел на лошадь и уехал. К вечеру потянулись груженые подводы, за ними шла длинная вереница каменотесов. Отто решил построить жилище, которого никогда не было у него и которое он сможет оставить своему сыну.

Хильда плакала над ребенком – мальчик родился без ног.

– Бог наказал нас, – шептала она.

– Ты глупа, что, впрочем, неудивительно – ты всего лишь дочь мертвого трактирщика. Господь дает знак – моему мальчику незачем скитаться по миру, у него с рождения есть все, чего не было у меня. Господь благословил моего сына. Поэтому я назову его Готфрид.

Отто строил не просто дом – снаружи это была неприступная, величественная крепость. Рабочие день и ночь вырезали из скал огромные камни, тащили их и возводили из них стены. Внутри стен – еще стены. И еще, еще. Если бы вор или убийца и задумал пробраться внутрь – он просто заблудился бы в каменном лабиринте.

Внутри всех стен – в самом центре – осталась лишь небольшая, но полная роскоши и изысканной отделки комната. Посреди нее, под каменным полом, Отто хранил свои деньги.

Рядом лежал маленький Готфрид и смотрел, как стремительно сужается прямоугольный клочок неба над ним. Но вот балки тяжелым крестом перечеркнули его, на них опустили крышу, и небо исчезло.

Готфрид перевел взгляд на плачущую над ним мать и весело задрыгал ногами, которых у него не было. Но он об этом еще не знал, поэтому болтал ими свободно и легко.

Когда очередной мешок золота опустошался, Отто дожидался ночи, раздвигал камни над ямой, похожей на могилу, и доставал следующий. Он не был скуп и ничего не жалел для сына, помня, что собственный отец пустил его по этому миру ни с чем.

В одну из ночей Хильда повесилась. На крестовине балок, под самой крышей. Отто не заметил того. Он смотрел вниз, в открытую могилу своего тайника. Денег там больше не было. Золото трактирщика кончилось.

К счастью, крепость была готова. Отто навесил толстую дубовую дверь, обитую стальными пластинами. Не хватало лишь одного – прочного засова, чтобы намертво закрыть ее и отгородить Готфрида от воров и убийц.

– Какая усмешка, – горько сказал Отто, – я построил неприступный замок, но не могу запереть его. Однажды найдется тот, кто доберется сюда и завладеет всем, что принадлежит моему сыну.

Тогда Отто стал выдирать из себя жилы и кости. Кости он туго перевязывал жилами, пока не получился самый надежный засов.

– Я сам лягу на пути у любого, кто принесет зло моему единственному сыну.

Засов упал на скобы, плотно заперев дверь, и Отто не стало, от него остался лишь шепот, который долго бродил в огромном лабиринте, отражаясь от каменных стен:

– Это все твое, сынок.

Готфрид огляделся. На руках он ловко передвигался, но каменный мешок роскошной залы казался ему мал для жизни. Он подтянулся и снял засов, дверь открылась, освобождая метавшийся шепот:

– Это все твое, сынок…

Мальчик развязал жилы, вытащил отцовские кости и соорудил себе из них ноги, примотав жилами к своим маленьким культям.

Стояла глубокая ночь. Маленький человек шел, оставляя позади каменную, вознесшуюся к небу неприступную крепость. Было холодно. Но человек шел, с усердием переставляя непривычные ноги, зная, что утреннее солнце взойдет и согреет его. И это ожидание скорого тепла делало озноб приятным. Он шел в темноте, в слабом свете звезд, определяя путь по далекому запаху зреющей жимолости.


 

иллюстрации Евгении Криковой

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.