Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

Раскас

Ризеншнауцер Евгений 

РАСКАС

У меня умерла жена. Ну, умерла и умерла, что, казалось, бы здесь такого. Их, вероятно, тысячи каждый день умирает. Но ведь меня считают виноватым в ее смерти. Это ты ее убил, говорят они мне, причем убил дважды. Боги дали тебе шанс оправдаться, и ты его не использовал – значит, убил ее второй раз. Но это же не так.

Переубедить их я все равно не смогу, но промолчать означало бы согласиться, поэтому мне остается только писать, и чем лучше я напишу, тем больше у меня будет шансов оправдаться, причем и перед богами тоже.

Они хотели, чтобы я себя виноватым почувствовал, чтобы по ночам не спал, глаза вниз опускал, когда людей видел, на еду смотреть не мог. И, конечно, ничего такого у них не вышло. Чувство вины им все равно у меня вызвать не удалось (слава богу).

Мне, разумеется, жаль, что все так получилось (я несколько раз им это говорил). Может, в чем-то я был не прав – я готов и это признать, но ведь сейчас уже ничего нельзя поправить, так зачем же тогда доставать меня. Можно подумать, что теперь и я должен умереть. Нет, я смерти не боюсь, просто мне не хочется, да и смысла я не вижу. А о ее смерти я, может, больше всех теперь жалею.

Помню, тётя Юля когда-то доказывала мне: «Эй, не женись, пожалеешь потом. Долго они не живут, а ты привяжешься, будешь скучать. Привязываться вообще опасно». Но у меня на этот счет было свое мнение.

Первые мои влюбленности были исключительно платоническими. Я молча страдал, мечтал, бродил по городу, ничем не мог заниматься. Но этот опыт был мне так необходим для творчества. Мне казалось тогда, что каждый поющий о любви певец – это я и что поет он о моих чувствах. Мне нравилось чувствовать себя героем этих песен. Получалось немного старомодно, но это и нравилось. Я казался себе кем-то вроде Вертера. Чувство было красивым и еще каким-то опасным, словно ты все время ощущал запах крови. Горечь тайной и неразделенной любви. Вспоминаю об этих днях – и даже сейчас сердце сжимается: таким я сам себе кажусь грустным, одиноким и красивым в своей печали. Наверное, не было в моей жизни более красивых и трогательных моментов. Может, зря я не остался в этом прошлом?

Мама замечала, что со мной творится что-то неладное, и однажды вызвала меня на откровенный разговор. Когда же она поняла, в чем дело, то забеспокоилась: как бы сын не натворил каких-нибудь глупостей. Она понимала, моя мама, что мальчик в таком состоянии совершенно неадекватно воспринимает женщин. Готов все сделать ради первой попавшейся. И она решила меня женить.

Я боялся, что мои занятия сексом могут помешать творческой потенции. Поэтому я все же был против женитьбы и вообще слишком близких контактов с женским полом. Схема жизни очень проста, думал я. Мужчину тянет к женщине, а женщина стремится использовать мужчину, чтобы родить ребенка. И если ты хочешь выделиться, то должен хотя бы немного преодолеть автоматизм этого стихийного стремления.

– Если ты будешь счастлив с женой, – говорил я себе, – то не сможешь сотворить ничего стоящего.

Но разве с мамой поспоришь. Она рассказала мне, что жена должна любить своего мужа, ухаживать за ним, готовить ему еду, стирать, заниматься уборкой, любые пожелания исполнять беспрекословно.

Она сказала, что надо искать именно такую девушку – покладистую, простую, неприхотливую, чтобы много о себе не думала и благодарность ко мне испытывала. Доверить это дело мне она не могла и сама занялась поиском. Искала она долго. Видать, не такое это простое дело – сыну хорошую жену найти. Та слишком глупа – даже понять не сможет, чего муж хочет, эта слишком умна – строптивой может оказаться. Эта слишком красива – о себе одной заботиться будет, а вот эта до неприличия безобразна – я ее и любить-то не смогу. Но однажды мама вернулась домой, многозначительно поглядывая на меня и улыбаясь. «Удача, сынок», – сказала она. Мама зря говорить не будет. Если сказала, что удача, – значит, так оно и есть. Своему единственному сыну плохого желать она не станет.

Поэтому и мне Таня сразу понравилась. Свадьбу справили не медля. Все, как положено. И стали мы жить с Таней как муж с женой.

Пожалуй, мама иногда была чересчур строга с Таней: выговаривала ей, строжилась, но оправданием ей была, конечно, материнская любовь, желание, чтобы у ее ребенка все было хорошо. Зато, если она была чем-нибудь недовольна, то говорила об этом прямо, не накопляя раздражение.

Обычно однообразие и рутина быта портят романтические любовные отношения. Но с этим в нашем доме все было в порядке. Таня даже самую грязную работу выполняла с таким вдохновением, что становилось завидно. Самому, вы не поверите, хотелось помочь, но приходилось сдерживать себя, потому что каждый должен заниматься своим делом.

Быт – этот как сизифов труд. Ты перемываешь всю посуду (а ее целая куча в раковине). И вот она блестит и сверкает, отчищенная от жира, запахов и всего остального. Но уже через несколько минут снова может пойти в дело. И вскоре ты будешь опять брезгливо морщиться, глядя на нее, освобожденную от пищи.

То же можно сказать и о постели. Каждое утро ее приходилось аккуратно раскладывать на большой двуспальной кровати: одеяла и простыни, смятые за ночь, надо было поправлять, стряхивать с них перья и крошки, стелить сверху покрывало. И каждый раз когда Таня весело, со всегдашней своей любовью к домашнему труду, проделывала эту нехитрую операцию, я ловил себя на мысли, что уже сегодня вечером постель будет разобрана, смята, покрыта следами любовных утех. А утром вся процедура повторится снова. Казалось, что это будет длиться вечно, и порой меня пугал этот намек на бесконечность. Войны начинаются и заканчиваются, один президент сменяется другим, а постель заправляется каждое утро и раскладывается каждый вечер, посуда перемывается и снова замарывается.

Иногда я все-таки принимал некоторое участие в организации быта, мoя, например, картошку. Меня восхищала и ужасала необъяснимая способность воды преображать предметы. Я осторожно брал в руки грязную картофелину и внимательно ее рассматривал. Она была как будто только что вынута из земли, еще даже пахла ее недрами, к ней прилипли черные комочки, от нее веяло полем, сыростью, темнотой, хтоническими тварями, которые, быть может, в бесчисленном множестве касались ее (и она еще сохраняла следы этих ужасных прикосновений).

Но вот я открываю кран с теплой водой и держу ее под струйкой, следя, как постепенно картофелина, очищаясь, приобретает свой истинный облик. Она розовеет, начинает сиять, словно купчиха, вышедшая из бани. Появляется особенный запах, – это запах ее чистого тела, ее, так сказать, картофельности.

Она словно бы радуется жизни, веселится, молодеет. И я думаю: сколько же всего уносит вода – вымывает, вычищает. Она все время куда-то утекает, испаряется. Иногда замерзает и на время успокаивается, а потом опять утекает. И возвращается.

В нашем доме было заведено так, что Таня вставала раньше всех и готовила завтрак. Она поднималась так тихо и незаметно, что я пробуждался уже от ароматов почти готовой пищи. Приятно было зимним утром, нежась под теплым одеялом, согретым за ночь теплом двух тел, слышать на кухне звуки приготовления еды, ощущать носом запахи, которые постепенно перебивали сон и пробуждали интерес к жизни.

Когда вот так лежишь в кровати в полудреме и вдыхаешь кухонные ароматы, сознание еще не настолько ясно, чтобы четко идентифицировать запахи, но ты их узнаешь, и они вызывают всякие приятные ассоциации. Так, вдыхая один из ароматов, я вспомнил, как в детстве мама будила меня к завтраку и для школы, полусонного, одевала, а в воздухе стоял густой, сытный запах еды. В своем воспоминании я не могу сразу узнать этот запах и мысленно иду на нашу маленькую кухню вместе со своим двойником – сонным мальчиком. Вижу тарелку с дымящейся едой, хотя пока еще не могу понять, что это такое. Пар мешает разглядеть еду, но по крайней мере я догадываюсь, что это блюдо мясное. Я подхожу ближе, подношу нос и глаза к тарелке – аромат становится настолько сильным, что, кажется, ты начинаешь насыщаться этой едой. И тут я понимаю, что это голубцы – настоящие, мясные, с рисом, завернутые в большие капустные листы, а не та овощная дрянь, которую готовила тетя Юля.

После завтрака Таня уходила на работу, а я или разговаривал с мамой, или, если мама отдыхала, разгадывал кроссворд, читал книгу, думал, играл на гитаре либо писал стихотворение. Обед готовила мама, и кушали мы с ней вдвоем.

Я мог часами сидеть с гитарой, выбирая из памяти разные мелодии, перебирая струны, создавая новые комбинации звуков. Иногда импровизации наталкивали меня на знакомые мелодии, а чужая музыка, наоборот, заставляла импровизировать. Играя по памяти, ты не всегда доигрываешь до конца, зато можешь подолгу зависать на любимых местах.

Однажды я просыпался и понимал, что мне надоело вставать каждое утро, снова вспоминать, что у тебя есть тело и ему надо питаться, что его надо мыть, принуждать его к чему-то, заново впихивать в него разные установки, что оно перед кем-то в чем-то ответственно.

Каждый день – как чистый лист, но он уже как бы заранее испорчен: у тебе есть на него какие-то планы, и ты уже понимаешь, что тебе не удастся заполнить этот лист так, чтобы ты сам по крайней мере остался доволен. Конечно, с утра еще есть всякие иллюзии и прочее, но многое на самом деле возобновляется, как будто ты попал в кольцо и занимаешься бесконечным повторением.

Поэтому иногда и после ухода Тани я еще долго валялся в постели, и тогда мама заходила в комнату, а я прятался с головой под одеяло. Мама делала вид, что не видит меня, хотя на самом деле знала, что я под одеялом, и кричала, притворяясь:

– Ваня, Ванечка, где ты? Ванюш-а-а!

Я старался замереть и лежать беззвучно, чтобы не слышно было учащенного взволнованного дыхания, а одеяло не поднималось от стука сердца.

– И где же наш Ванечка, куда он мог подеваться? Вроде бы только что был здесь – и нет его. Может, он под кроватью?

Она делала вид, что ищет меня под кроватью, смотрела за шторами, отодвигала мебель.

Я начинал тихо, беззвучно смеяться, и тогда одеяло сотрясалось. Тут мама делала вид, что только сейчас догадалась.

– Вот он где, наш Ванечка.

Она приподнимала одеяло и щекотала мои пятки. Я кричал от щекотки и от радости, и мы оба долго смеялись.

Мама постепенно старилась, но никак не могла с этим примириться. Удивляясь своему возрасту, говорила, глядя в зеркало:

– Неужели это я? Эта старая, толстая, седая, обрюзглая бабка?

Когда она так говорила, мне становилось неприятно: я понимал, что для меня время тоже проходит, и надо чаще думать о том, чтобы оно не проходило впустую.

Маме так грустно становилось тогда, до отчаяния, что только я мог утешить ее своей игрой. Тогда я приходил к ней в комнату, садился на стул и играл.

Танюша отличалась редкой кротостью, и я не мог на нее нарадоваться, часто в душе благодаря маму за выбор столь удачной спутницы жизни. Я боялся привыкнуть к своему счастью и перестать его ощущать. Чтобы этого не произошло, мне нужен был какой-то способ отстраняться и со стороны взирать на себя и свою семейную жизнь, делая ее источником вдохновения.

Улочка у нас тихая, почти деревенская. Машины здесь не ходят, только трамваи. Окна нашей квартиры в деревянном двухэтажном доме расположены ниже уровня мостовой, так что живем мы словно в подвале. Чтобы лучше почувствовать свое счастье, я стал по вечерам выходить из дома («Пойду прогуляюсь») и сидеть на корточках возле окна нашей комнаты (перед выходом я специально расшторивал окна). Мягкий свет от напольной лампы, шифоньер – символ семейного уюта и покоя, наша большая кровать и на ней моя любимая, сидящая, что-то шьющая. Головку набок склонила. Волосы назад зачесаны, но одна прядь выбилась из-под гребня. Это было так прекрасно, что мне хотелось прямо сейчас умереть от счастья и умиления. Надо было со стороны увидеть все это, чтобы оценить по-настоящему. И тогда мне хотелось раздвоиться, чтобы одна моя половина жила этой жизнью, а другая могла наблюдать и лучше ощущать, как я счастлив.

Но и этого было мало. Поэтому однажды я затеял поездку в другой город. Мне необходимо было какое-то, пусть совсем небольшое время подумать о Тане и нашей жизни издалека. Дома я ничего объяснять не стал: было все-таки опасение, что мама меня не отпустит, да и как я смогу объяснить необходимость своей поездки? Просто взял у мамы денег, собрал сумку и отправился на вокзал. Я не знал, куда именно поеду и, разглядывая расписание поездов, наткнулся на город с несколько экзотическим названием – Барнаул, а потом ехал в поезде с чужими людьми – стариком и двумя печальными женщинами с большими сумками. Нам не о чем было говорить, и мы, чувствуя неловкость, молча сидели, стараясь не смотреть друг на друга.

В Барнауле все время было холодно. Дул пронизывающий ветер, летел мокрый снег. Идти было некуда, и я в основном проводил свое время в неуютном гостиничном номере. Я лежал на кровати и смотрел в окно. В окне я видел серое небо, верхушки деревьев с последними чахоточными листьями и крыши кирпичных, скудной архитектуры, домов. В этом унылом месте, где все было чужим и неинтересным, тепло домашнего гнездышка казалось особенно дорогим и необходимым. Как-то очень остро ощущалось, что ни в этом городе, ни на сотни километров вокруг не найти ни одного не то что близкого, а хотя бы просто знакомого человека. И я подумал, что, если бы не Таня, то не только этот богом забытый город, но и весь мир казался бы мне таким же неуютным, сырым и холодным.

Но странно, что наша встреча после моего возвращения (снова вокзал, поезд, купе, незнакомые люди), не была, вопреки моему ожиданию такой уж радостной, и я почувствовал, что оттуда, из холодного Барнаула, я лучше ощущал свое счастье.

Однажды Танечка сама чуть было не испортила свой прекрасный образ. Она сказала, или нет, не сказала, а скорее намекнула (подумала-то уж точно), что, если бы я тоже ходил каждый день на работу, то в доме было бы больше денег, и мы жили бы лучше. Это было очень неудачное замечание. Во-первых, как я уже сказал, такие слова совершенно не вязались с ее обликом, потому что для меня она была воплощенной кротостью. Во-вторых, в доме было достаточно много денег, во всяком случае какой-либо нехватки я не чувствовал, да и требовалась мне не так уж много. Еда, свежевымытая сорочка, – вот и все, пожалуй. Мама дала понять Татьяне, что подобные намеки совершенно неуместны, ибо человек творческий, талантливый, как я, должен быть избавлен от забот о добывании пищи, занимаясь одними искусствами. Даже кроссворды необходимы мне как тренировка для ума. Я занимаюсь ими либо когда устал от игры на гитаре, либо когда в голову не приходят мысли, а мозг должен делать какую-то работу, чтобы напрягаться и пребывать в готовности.

Но требовался и отдых. Когда я один оставался дома (если мама уходила в магазин), я любил ложиться на пол и долго лежать на спине. Может час, может, больше. Это позволяло приводить в порядок свои мысли, разбираться в себе, вносить в жизнь необходимую для работы ясность.

Время от времени каждый творческий человек должен погружаться в состояние, близкое к ступору, называйте это медитацией, если хотите. В этот момент ты должен раствориться в окружающем мире, перестать существовать, освободиться от всех мыслей и эмоций.

Но в присутствии мамы это было невозможно. Она все же как-то превратно понимала работу и успокаивалась только тогда, когда видела, что ее сын сидит за столом и пишет или играет на гитаре. Ей хотелось, чтобы мои способности давали сиюминутный, быстрый эффект – не могла понять, что лишь сорная трава быстро растет. Настоящий талант должен вызревать медленно, годами и десятилетиями работая вхолостую. И даже – но как ей объяснить это – у одаренного человека должно быть право на неудачу. Каждый талант может оказаться нереализованным и погибнуть в безвестности.

Когда в конце сентября – начале октября включали отопление, я мучился целыми днями от головной боли. Наверное, у меня очень долго проходил процесс акклиматизации. Несомненно, что для моего организма была характерна особая чувствительность, поэтому даже малейшие изменения в погоде болезненно отзывались на моем существе. Когда же происходили какие-нибудь радикальные изменения и дул сильный ветер, я просто места себе не находил, становился злым, раздражительным, и тут уж домашним доставалось от меня. Зная, чем грозит мое дурное самочувствие, они стремились не попадаться мне на глаза, дабы не вызвать моего гнева.

С талантливым, тем более гениальным человеком сложно находиться рядом. Мы стремимся превратить окружающих в своих помощников, сделать их материалом, сырьем для своих произведений. Мы эгоцентричны, и окружающим нас людям приходится привыкать и мириться с этим отношением к себе.

Но мне повезло с моими ближайшими родственниками. Отца у меня не было (может, оно и к лучшему), зато мама ценила мою одаренность, можно сказать, всю свою жизнь посвятила одному сыну. Таня тоже понимала свое место и обычно не сетовала.

Другое дело – Танины родственники. Думаю, мало кто кого когда так ненавидел, как они меня. Но особенно удивляться не приходилось. Эта ненависть вполне объяснима: в их среде я был единственным человеком из сферы искусства. А такой человек одним кажется незаменимым – его почитают, преклоняются перед ним, ставят ему памятник. Других раздражает его кажущаяся бесполезность и инфантильность. Они воспринимают его не иначе как нахлебника и паразита.

Я почти не спал со своей женой, как это обычно принято в браке. То есть мы, конечно, спали рядом, но от секса я по возможности воздерживался. Только когда уже без этого нельзя было обойтись, ну, вы понимаете, ради гигиены. Как говорится, отдавал дань природе.

Если мама принесла всю свою жизнь в жертву моему дару, неужели я не должен был тоже чем-нибудь пожертвовать? Разумеется, мне хотелось бы в идеале вести беззаботную жизнь, быть счастливым и всем довольным. Но, читая биографии гениев, узнавая об их страданиях, о том, что их шедевры не приносили им ни денег, ни покоя, я понимал, что тоже не могу претендовать на особые условия. Устроенность и налаженность моей личной жизни могут только помешать развитию. Я должен был быть несчастен.

Наверное, она хотела ребенка, в этом смысле Таня была вполне обычная самка, но мне казалось, что, заведя сына или дочку, я стану частью бесконечной цепочки бессмысленных превращений, где мальчик, каков бы он ни был, становится, повзрослев, мужем и папой, а потом дедушкой. И когда-то далекие потомки будут смутно вспоминать обо мне как об одном из звеньев цепочки, приведшей в конце концов к кому-то из них.

Я очень рано, еще в глубоком детстве, пережил ужас перед смертью. Как известно, раннее сознание смерти – признак творчески одаренного человека. Так еще в детстве я понял свое избранничество. Ужас, потрясший все мое существо, был настолько велик, что я долгое время совсем не мог засыпать в темноте, не мог даже днем оставаться один в комнате. Спать я мог только в одной кровати с мамой, но даже простой близости мне казалось мало. Она быстро засыпала – мне становилось нестерпимо страшно, хотелось прижаться к ней, держать ее за руку. Но мама не могла или не хотела понять моего ужаса.

Вспоминая сейчас об этом времени и пытаясь понять, что именно явилось поводом для моего испуга, я не нахожу в своей памяти какого-либо определенного случая, например, чьей-либо смерти, хотя возможно, что такой толчок все же был: чужие похороны, вынос желтого тела из старого дома, небольшая унылая процессия скорбящих старушек, нелепый духовой оркестр. Потом, может быть, разговор с мамой, впервые сказавшей мне о том, что и я когда-нибудь умру.

Хотя ведь и в смертности можно найти повод для радости. Если отправить мысленный взор в прошлое, хотя бы только обозримое, пройти взглядом и мечтой через толщу веков и тысячелетий, а потом заставить их совершить такое же странствие в обратную сторону, то срок нашей жизни покажется таким малым и ничтожным, что в конце концов тебя охватит не ужас (как в детстве), а радость: на этой бесконечной линии есть один крохотный, жалкий клочок, миг, но именно вот сейчас этот миг длится. Ну не чудо ли это?

О смерти Тани я знал заранее. Хотя «знал» – это, пожалуй, неправильное слово. Скорее предчувствовал, но предчувствие это было настолько ясным, что давало мне абсолютную уверенность. Я смотрел на Танечку, которой вскоре должен был лишиться, и мне было до слез обидно. Ее красота, ее необыкновенный покладистый характер становились мне во сто крат дороже. Скоро все это должно будет погибнуть, уйти навсегда в царство мертвых и, следовательно, перестать для меня существовать. Но, чтобы не испугать любимую раньше времени, я вынужден был всякий раз, как только у меня наворачивались на глазах слезы, отворачиваться от Тани, чтобы она не смогла догадаться.

Оплакав, насколько это было возможно, Танюшу, я стал думать о том, какой именно конец уготован злой судьбой моей любимой женушке. Разумеется, это не будет самоубийством, к тому я не видел с ее стороны абсолютно никаких позывов. Может быть, ее укусит ядовитая змея? Чушь! Откуда в нашем большом городе змеи? Упадет с балкона? Разве в гостях. Но нет, не это. Отравится плохой пищей? Однако интуиция отвергала и этот вариант.

Я ходил по квартире, что называется, из угла в угол. Подошел к окну и, вскользь выглянув наружу, вздрогнул от неожиданного понимания. Ну конечно, как я не догадался! Ее собьет машина. Переходя дорогу на зеленый свет. Водитель промчится на красный. А она, моя родная, такая рассеянная, доверится светофору, не заметит коварства судьбы и будет жестоко сбита. Водитель даже не остановится – проедет мимо. Свидетелей не будет. Поиски ничего не дадут. Да и смысл? Человека-то не вернешь.

Я не знал – да и не смог бы узнать – только времени и места смерти и находился все время в напряженном ожидании. Если Танечка задерживалась на работе, я буквально места себе не находил.

Внимательная, чуткая мама (бедная моя мама!), разумеется, не могла не заметить, что со мной что-то происходит, встревожилась, расспрашивала, но как я мог ей рассказать, ведь она сочла бы меня непременно безумным, ну а если бы даже и поверила – что с того? Зачем мне было подключать сюда еще и маму? Я должен был один носить в себе свое горе. Я стал более обычного ласков, нежен с Таней, и ей не могло это не быть приятным, но грусть в моем голосе и слезы в глазах пугали мою женушку, и я так часто улавливал вопрос в ее кротком взоре.

Все произошло, как я и думал, разве что с самыми незначительными расхождениями в мелких деталях. Я был уже готов к печальному концу, а потому не испытал ни потрясения, ни особенной скорби, просто тихую и светлую грусть, чем вероятно, и вызвал недоумение в ее родне. Они прямо убить меня были готовы. В маме я нашел утешение и моральную поддержку. Все прошло, как обычно и проходит в таких случаях. Похороны, поминки.

Потом произошло следующее. Поздно вечером, когда мама уже спала, позвонили в дверь. После смерти Тани прошло всего пять дней, и разные мысли не давали мне покоя, да и непривычно еще было одному спать в темной комнате. Я только что перед этим проснулся, притом как-то странно: долго ворочался в постели, пытаясь уснуть, но все никак не получалось, а потом забылся в каком-то полусне, но проснулся, обрадовавшись, что засыпаю. Вздрогнул от радости – и сон пропал. Глупо так и обидно. И тут в дверь позвонили.

Я сначала не хотел открывать: мало ли кто может стоять за дверью в такой криминальный час. Вспомнил детские кошмары, когда за дверью стоят бандиты, ломятся, и ты в ужасе понимаешь, что они вот-вот проникнут. Но потом подумал, что, если не открою, то тогда уж точно не засну: всю ночь буду думать, кто бы это мог быть. Я встал, оделся, включил свет, вышел из комнаты в коридор. В соседней комнате было тихо – мама спала.

Осторожно, бесшумно приблизившись к входной двери, я посмотрел в глазок и увидел младшего брата покойницы. Он из всей ее родни был наименее мне неприятен, хотя не могу сказать, чтобы отношения у меня с ним были родственные. Я удивился, неприятно мне сразу стало: не хотелось ни с кем из них общаться, тем более такой поздний визит не сулил мне ничего хорошего. Но открыл, куда деваться, не разговаривать же через дверь.

Витька не поздоровался и, не глядя на меня, молча зашел в квартиру, даже не разуваясь, сел на стул возле тумбочки с телефоном. Помолчал немного, а потом говорит:

– Боги дают тебе шанс исправиться. Таня, конечно, умерла, но ты еще можешь ее спасти, все от тебя зависит, будет она жить или нет. Докажи, что ты ее любишь. Завтра вечером ты должен прийти в одно место и, если все сделаешь правильно, то сможешь ее вернуть. Я запишу адрес, будешь там в одиннадцать часов вечера, тебя проводят и скажут, куда идти и что делать.

Он так все повернул, что я бы даже возразить ему не смог: если я не пойду, следовательно, я не любил ее и виноват в ее смерти. Нельзя было давать повод упрекнуть меня в чем-то. Хотя, конечно, это могла быть ловушка, и меня на самом деле собирались избить или даже прикончить. На следующий день я от беспокойства ничем не мог толком заняться.

«Место», куда мне следовало прийти, было ночным клубом, расположенным в подвале какого-то магазинчика. В пол-одиннадцатого я был у входа. Показал билет, который оставил мне Витька, и меня раздели, выдали ключик с номерком от моей одежды, а потом какая-то девушка проводила меня во внутренние помещения.

Я никогда не был в ночном клубе и не знаю, всегда ли в них бывает так пустынно. Кроме меня, из посетителей почти никого не было. Так, два-три человека. Они затерялись в пустых просторных залах, в скрытых полутьмой нишах. Некоторое время я просто осваивался в этом новом для меня помещении, пытаясь принять наиболее естественный вид. Стал разглядывать все вокруг: большие вазы, рельефные изображения на стенах – из какой-то древней мифологии, кажется.

Звучала негромкая музыка. Инструмент, напоминающий арфу. Мне стало здесь нравиться. На возвышении, похожем на круглую сценическую площадку, танцевали обнаженные юноши и девушки. Я пожалел, что не бывал раньше в ночных клубах.

Меня здесь действительно ждали. И я давно уже заметил, как молодой парень за стойкой бара усердно ловил мой взгляд и кивал мне головой, подзывая меня таким образом. Я подошел к нему. «Добрый вечер». – «Добрый вечер», – словно повторяя, произнес бармен, протирая стойку и пристально поглядывая на меня. Он отозвался словно эхом в высоком бокале для шампанского, и взгляд его так и говорил: «Ты хочешь что-то выпить. Я это знаю, только скажи что».

– Может, «Гавайский закат?» – спросил он, уже протирая бокал. Почему он всё время что-то протирает?

– А что это? – мой голос звучал увереннее в полутьме, и ритм моей речи приятно вливался в ритм музыки.

– Мой фирменный коктейль. Выпейте – и мир станет теплым и приятным.

Я кивнул. Бармен занялся своим делом, с поразительной ловкостью крутя в руках сразу несколько бутылочек, бутылей с неизвестными мне названиями, и через миг, пока я, завороженный, глядел на его мастерскую игру рук, перед ним возник широкий бокал с желто-оранжевыми разводами. В него была влита манящая ароматом и цветом жидкость. Он бросил туда два кусочка льда, положил салфетку на стойку и, поставив на нее чашу, придвинул ее ко мне.

Довольно поглядывая на меня, он сказал, отстраняясь: «Прошу вас. За счет заведения». Я приник. Напиток оказался божественным. Аромат был неуловим, но прекрасен.

Когда я уже допивал амброзию, рассматривая прекрасные танцующие тела, бармен подал неуловимый знак каким-то людям в фирменной одежде клуба. Они исчезли за темной дверью «Посторонним вход воспрещен». Потом вышел один из них, хорошо сложенный, элегантный, стремительным шагом пересек танцпол и оказался позади меня. Положил руку на плечо и, нагнувшись над моим ухом, сказал, что без десяти двенадцать я должен попросить у охраны проводить меня к менеджеру по «темным» делам. Меня отведут в комнату для разговоров.

Затем он так же стремительно ушел. И вновь полутьма и ритм музыки накрыли меня плотным сгустком транса. Может, поэтому я и не волновался?

Без десяти двенадцать я тяжело встал со стула. Наверное, так подействовал коктейль. Я начал беспокоиться. «Что-то я себя не так чувствую, как обычно. Может, я сплю?» Я шел тяжелыми ногами, переступая с боку на бок, и все неумолимее приближался к security. Вот сейчас я подойду, скажу, и эти здоровые мужики проводят меня в комнату «для бесед». Колени дрожали. Голос сделался слабым и тихим. Как страшно все неизвестное.

– Э-э, здравствуйте, – сдавленно произнес я.

– Добрый вечер, – наигранно отчеканил охранник.

– Я бы хотел поговорить с менеджером по «темным делам», – словосочетание «темные дела» показалось мне глупым и смешным. Охранник глядел на меня пристально. Я почувствовал себя неуютно: может, я что-то не так сказал?

– Идем, – он резко развернулся спиной и двинулся к зашторенной, еле заметной двери без надписей и табличек. Две двери, потом короткий коридор, и направо. Комната. Комната была вся обита красным, завораживающим и пугающим бархатом. Тяжелый розовый свет струился с потолка. Стол, два стула. Он приказал сесть и вышел. Как же мне страшно. Наверное, стены эти видели немало ужасных вещей. Гнусное какое-то местечко.

В комнату вошел человек. С седой шевелюрой, седой бородкой и жалящим взглядом.

– Вы Евгений?

– Да, это я. Мне сказали прийти…

Он меня перебил:

– У нас мало времени. За этой дверью (он указал своей морщинистой рукой на дверь, из которой он вышел) очень длинный коридор. Идите прямо, никуда не сворачивайте и никогда не оглядывайтесь.

Он пронизывал меня взглядом и я понял: он всегда говорит серьезно и по делу. Все, что он сказал, чрезвычайно важно.

Я должен был пройти по темному коридору до конца, постучать в дверь, развернуться и, не дожидаясь ответа, начать читать текст, напечатанный на бумажке. После этого тем же путем отправиться в обратный путь и вернуться в эту комнату, ни разу не обернувшись, что бы там ни произошло.

Я все сделал, как он сказал. Вот и дверь – я постучал кулаком, от волнения даже слишком сильно постучал, повернулся к двери спиной. Развернул плотную желтоватую бумагу, которую все это время сжимал в руке, и начал читать дрожавшим голосом: 

О бесконечный и вечный Дух.
Я, приобщенный жизни, пришел обратить смерть.
Я, приобщенный любви, пришел ее вернуть.
Я, приобщенный тебе, твоими устами требую:

Пусть мир сожмется в узкий круг,
Пусть жало силы вьется тут
И пусть оно сейчас совьет
Безжизненное тело вдруг.

Я силой Духа облечен,
Готов пройти тот коридор,
Что отделяет жизни мир
От сфер безжизненного дома.

Я жертву эту принесу,
Пока душа Татьяны скорбной
Борьбой и силою любовной
Войдет в оживший труп земной,

Пока дойду я до конца,
Верну себе свое по праву.
Пусть все вокруг крутит, мутится,
Но жизнь твоя возобновится!

Таня! Таня! Таня!

Дочитав до конца, я услышал, как со скрипом отворяется дверь за моей спиной. «Только бы не обернуться, только бы не обернуться!» – повторял я про себя. Все мое существо сжалось в комок. Я чувствовал всей спиной и каждой мурашкой на коже, что сзади что-то стоит. Очевидно, я присутствовал при ужасном таинстве творения жизни. Там находится безжизненное, бессмысленное тело моей бедной Танечки. Я был окован ужасом. Ноги сами понесли меня вперед, но я боялся бежать, боялся говорить, а оглядываться – тем более. Я медленно продвигался, чуть не падая от страха, глаза боялись увидеть что-нибудь ужасное сзади, но так и косились вбок. Нечто сзади, судя по звукам, тяжело, бухая, переступало с ноги на ногу. Я вдруг представил себе ее омертвевшее тело; вся наша жизнь с ней вертелась у меня в голове. Какая она будет? Такой, как это нечто сзади, тупо ступающее и начавшее сопеть?

Мы медленно продвигались по темному коридору, и реальность идущего сзади становилась всё более пугающей. Даже мерзкой. И шаги – не ее шаги, не моей легкой женственной Танечки. И дыхание – не ее. Я боялся что оживил чудище. Нечто шло за мной.

Коридор нелепо петлял, и я старался уловить на поворотах хоть тень идущего сзади, отброшенную факелом. Я был не один, но идти было еще страшнее, чем сюда. Шаги сзади изменились, стали человечнее. Но все же у меня не могло быть уверенности, что там действительно Таня.

И я заговорил:

– Таня, это ты? Я знаю, что тебе нельзя говорить, но подай хоть какой-нибудь знак.

Ответа не было.

Я подумал, что жена моя и при жизни отличалась какой-то бессловесностью. Общалась она в основном посредством взглядов, красноречивых и многозначительных. Поэтому как-то закономерно и то, что мы сейчас возвращаемся именно так – в тишине, в молчании. Я впереди, она – почти бесшумно – сзади.

Я потерял счет времени, вспотел, хотя в туннеле было холодно. Когда же весь этот бред закончится? Мысль обернуться и кончить всё это разом скользила на подступах к сознанию.

Мне достаточно всегда было одного ее вида, но что она на самом деле думала или чувствовала – я не знал. Она давала мне материал для образа, для моих чувств и была идеалом возлюбленной и жены в том смысле, что совсем не мешала создавать этот чудесный образ. Поэтому и после смерти для меня мало что изменилось. Даже наоборот, ее присутствие перестало мешать воспевать ее. Может быть, еще и поэтому мне относительно легко было пережить ее смерть. Подумалось: а может, ей и не надо жить?

Внезапно меня пронзила другая мысль: ее братья решили меня разыграть, заманить в темное уединенное глухое место и там убить, как собаку. И проблем с телом никаких не возникнет. Закопать здесь где-нибудь – чего проще. Какой же я был дурак, что согласился принять в этом участие!

Страх, невыносимый страх охватил меня. Мне казалось, что вот-вот я услышу позади быстрые шаги, а потом осяду на землю, даже не почувствовав боли. Чего проще – нанести сзади удар топором по черепу или воткнуть нож в спину по самую рукоятку.

Я невольно ускорил шаги. Огонь факелов на стенах вздрагивал от движений моего тела. Шаги сзади тоже ускорились, правда, они стали легкие, бесшумные, как будто и вправду женские.

Это становилось невыносимо. И тогда я оглянулся. Эта история каждый раз заканчивается одинаково.

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи: 
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.