Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Тексты
Статьи
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 

В парке (рассказ)

Ризеншнауцер Евгений 

В ПАРКЕ 

     Городишка грязный, ничтожный, и людишки в нем сволочные, а событий никаких не бывает. Ну подумаешь, убьют кого-нибудь из-за денег или по пьяни, что тут особенного, не рассказывать же об этом. Несчастные журналисты, они же выпускаются из университета в немалом числе ежегодично, рыщут по городу в поисках историй. Удел писателя – тоже не позавидуешь, но кто бы мог подумать, что и в этой дыре найдется, о чем рассказать в рассказе, ибо начинаю писать от удивления. 

Сидя в квартире, ничего не произойдет. Как минимум, ты должен выйти. Улицы города, родного, трижды любимого. Вот идешь ты, красивый, двадцатидвухлетний, неся свое крепкое молодое тело, а вокруг толпы людей, облик их меняется по времени суток, каждая тварь выползает в свой час. Приходит час определенный. Благословен и тьмы приход. Но никогда не думал, что их уродская жизнь может быть предметом. Если где события и возможны, то не в этой жизни. Писать, предавшись мечтам, потому что все это мне не интересно.

Вот улица, по ней идут всякие, и солнце светит, совершает себя вопреки всему. И придурки нет-нет да и посмотрят на солнце, как будто боятся его. Вон тот вон, зачем он глянул вверх, прищурив глаза? 

Почему-то я не сразу смог разглядеть, какие уроды (во всех отношениях) меня окружают, зато теперь наблюдаю убожество повсюду. Боже, думалось мне, где я? Может, я сплю и вижу страшный, нелепый сон? Но, увы, это был не сон, и окружали меня совсем не фантомы, а вполне реальные и даже чересчур материальные люди, заметить ничтожество которых до сих пор мне мешало мое прекраснодушие.

Я поправил спортивный рюкзак на спине и пошел, медленно продвигаясь через томный, утонувший в солнце город к административному зданию, чтобы позвонить оттуда по бесплатному телефону. Вокруг медленно проплывали залитые солнцем лужайки, нагретые до душноты асфальтовые площади, приятно освежающие фонтаны, фигурки людей – девушек, старушек. Кошки даже вон бегают. Под капотом тойоты прохлаждается в тени псина.

Большой проспект пересек мне путь. Машин столько, что даже тошнит от их противных, удушливых выхлопов. Сначала с одной стороны едут. Светофор. Перехожу. На меня глядят из ожидающих зеленого света мерседесов, вазов, тойот и прочих железяк усталые, самодовольные морды. У-у-у, ублюдки. Меня вчера один лох чуть не задавил. Я переходил через пустую улицу, а он глаза, видать, с утра не протер, вылетел на дорогу, не заметив меня. Я отделался легким вскриком.

Ну вот, теперь узкая линия цветочных клумб, разделяющая полосы трассы, всё в пыли, и сучьи железяки едут с другой стороны, воняют.

Как я ненавижу этот город.

Я прошел мимо фонтана. На каменных бордюрах уроды с пивом, тут же старухи с газетами. Я поднялся по широким ступеням, дернул тяжелую дверь и попал в огромный прохладный холл администрации. А вот и телефон. Большой, черный, старый, висит на стене, спиральный провод, массивная трубка.

Набираю номер, щелкает диск, проворачиваясь по оси и опять останавливаясь. Приятный клацающий звук.

– Алло? А Дима дома? Когда? А он не сказал, где будет? Нет? Нет, это не Миша. Я перезвоню. Прощайте.

И еще один звонок.

– Алло. А Олю можно услышать? А когда? Только что? А вы не знаете куда? Не в библиотеку? Не знаете… Ладно, до свиданья.

Иду в библиотеку. Главную библиотеку города. В будни Оля обычно там. Я без читательского, но мне дают одноразовый пропуск, даже денег почему-то не берут. То ли боятся, то ли жалеют.

В библиотеке нет света, поэтому всё здесь какое-то домашнее и уютное. И людей нет. Второй этаж, девушка навстречу, улыбается. А глаза хитрые, лукавые. Красиво. 

Я нашел Олю, выпросил денег, поцеловал в лобик и пошёл на остановку. А на улице ветер поднялся, облака собираются. Город теперь похож на горное плато, продуваемое со всех сторон ветрами. Площадь опустела. Нон сенс. Гипер сенс. Я глотаю таблеточку. Вот это гипер сенс. Я гляжу на солнце, а оно на меня. 

Ты че глядишь, блядь? Я тебе не клоун. 

Солнце – ведь это ужасное нечто, слепящее, безграничное. Ну не глупо ли? Оно все желтое-желтое, огненное, занимает полнеба. Я в ужасе. Оседаю на ближайшую скамью. Все вокруг пронизано эманациями его желтизны, какой-то жидкой желтковой желтизны. Я иду к фонтану. Зачерпываю воду… А-а, вода-а…

Немного очнулся, оглядываюсь. Город вечерний. Вечереющий город. Шевелящиеся ряды всяких там закусочных, киосков быстрой еды, мороженниц, автоматов кока-колы, кишение людей, светящихся лампочек, сотовых. Пора куда-то выбираться. Остановка. Сколько их, этих автобусов? (Ветер приятный, ччерт.). Один, второй, еще, а этот куда, какая-то «поляна». Нет, мне не на поляну, хочу в лес. Наверно, нет таких автобусов. Да, наверное, нет. Что-то хватает меня за руку. Это Оля. Привет, говорит. Она похожа на черного ангела. Черная одежда, черные волосы, черные ресницы, черные глаза, по-моему, и губы чёрные. И перчатки? А откуда перчатки? Нет, перчаток, наверно, нет. Куда-то меня ведет. Разве можно идти на поводу у ангела смерти? Но у нее ведь нет крыльев, какой же это ангел? Зачем тебе крылья, если автобус есть? Черт. Ладно, черный ангел господень, куда это я иду? Куда ты меня ведёшь? Я хочу в лес…

Лес оказался ненастоящим. Это всего-навсего парк, называемый парком одной статуи. Название не очень замысловатое, зато реальное. Парк самый обычный, и единственное, что хоть как-то выделяет его среди других таких же городских парков – это статуя в два метра в его левой дальней части. Странная статуя, необычная, но она в нашем рассказе ни при чем.

Гуляешь по парку днем. Солнце, зелень, жучки, мошки, комары, цветы, нелепый и навязчивый букет ароматов, прохожие, тоже по-своему странные и нелепые. Бывает, порою ужас и тоска охватывают при виде всей этой зелени и в ней сонмища всяких тварей, ничтожных, маленьких, копошащихся – всей этой чудовищной биомассы, в которой не успевает вызреть смысл. Жизнь кончается или переходит в другую форму, не  обрастая сознанием. Но в момент озарения ты в который раз понимаешь, что и сам являешься частью этой биомассы, что, наверное, и пугает больше всего.

Гуляешь по парку вечером. Солнце выглядывает откуда-то сбоку, тени удлиняются и сгущаются, пряча в себе неизвестное. Можно, скосив глаза, заглянуть в иной мир. Видишь красноватую листву, синеватую траву, лилово-фиолетовое небо. Фантазия оказывается реальностью в такие моменты. Когда ты находишься на границе. Даже время может поменять свою природу и ритм. Сидишь на скамейке в парке, и кажется, будто что-то сцепляется в этот момент. Одно событие прицепляется к другому, один день слипается с другим с помощью ночи. Ночь – это не время, а место, место снов и соединения дней.

Вот если бы хоть однажды, ну хоть раз в своей жизни я удосужился посидеть на лавочке в парке подольше обычного и невозмутимо понаблюдать, как сумерки сменяют день, как ночь приходит на смену сумерек, а потом и как утреннее бестелесное солнце оживляет черноту, – вот тогда бы я, наверное, увидел что-нибудь интересное. Тогда все мое тело уловило бы плавное и мягкое движение времени. Если бы только я сидел там… 

Наверное, мне все-таки сильно хотелось оторваться и уйти куда-нибудь от всех этих придурков. Казалось, что не может этот мир быть именно таким. Как-то это несправедливо, что ли. Надо только оказаться в нужное время в нужном месте – и ты попадешь в другой мир, более достойный, разумный, приятный. И в конце концов нечто произошло. 

Итак, я сидел на той чертовой скамейке, жевал тот чертов бутерброд и не замечал прихода этих чертовых сумерек, наблюдая за едва заметно покачивающимися от легкого вечернего ветра верхушками деревьев. 

Наконец, каким-то чудом время, пространство и мои желания совпали. Странное умиротворение испытал я в этом мягком и теплом полумраке. Все напряжение как-то внезапно разрешилось, словно я попал в родную, теплую, мягкую утробу.  Мне даже спать захотелось. Так я просидел около получаса.

В лучах фонарей желтого света, нависших над входом и освещавших начало центральной аллеи парка, появились две призрачные фигуры. Они двигались так, как будто что-то искали. Виляли, останавливались, сворачивали на боковые дорожки, а потом снова появлялись на главной аллее, медленно продвигаясь в мою сторону причудливыми зигзагами. Мне стало не по себе, захотелось спрятаться в кусты. Но тут я застыдился своего малодушия: а вдруг они меня уже увидели – зачем выдавать свой страх? Пусть лучше думают, что я спокойно сижу и размышляю. 

Но я волновался, а они приближались и оживились, заметив меня. Оказалось, что это были женщины, и я начал опять успокаиваться. Но что делают две женщины (а может, девушки?) в такое время в парке? Не пристали бы ко мне, а то мало ли... Деньги-то у меня есть, но я как-то даже не думал ни разу… Хотя почему бы и… А может, это мать и дочь ищут брата или мужа? Что я так сразу.

Мне стали слышны их голоса. Они сливались с окружающей темнотой и так же мягко и приятно обволакивали и успокаивали.

Привет. Сказала одна и подсела рядом на скамейку. Она это сказала таким тоном, что сразу послышалось: хочешь со мной? Я еле сдержался, чтобы не ответить: не так сразу. Я рассмотрел их, насколько это было возможно.

Привет. Вы что тут делаете так поздно? 

Вторая: Тебя ищем. Я Катя. Это Таня. А ты не в курсе?

В смысле?

Ну, в смысле кто мы такие?

Я даже не представляю, кем бы вы могли быть. Вы женщины. Нет, сказала вторая, Катя. Мы не просто женщины, шептала мне первая со скамейки, приблизив губы к моему уху, пока я смотрел на Катю. 

Я никак не мог сообразить, что мне делать. Судорожные попытки найти сносное объяснение ни к чему не привели. Я стал немного нервничать. Ночь, парк, женщины, намеки, шепот. Я ничего не понимал, но при этом все было ясно. Когда темнота окутывает человека, его личность уже не имеет значения. Важно только тепло другого тела, мягкие руки, нежные касания.

Сегодня странная ночь, сказала Катя, не глядя в мою сторону. Она стояла около дерева, опершись о ствол и пощипывая листочки. Затем пристально посмотрела на меня. Так мне, во всяком случае, показалось тогда в темноте. Кажется, глаза у нее были темные. Таня положила голову мне на плечо и что-то тихо запела своим мелодичным, серебристым голосом. Ты же не прогонишь нас прочь? – спросила Катя, и на ее лице мне почудилось выражение замешательства. Таня, перестав петь, повернула ко мне свою голову и смотрела, словно ожидая чего-то. Я замялся, во мне боролись страх и желание. Пауза сильно затягивалась, сжимая мне горло удавкой, и в это время резко и неожиданно близко каркнула ворона. Я вздрогнул. Катя вскликнула, испуганно оглянувшись, а Таня сильнее прижалась к моему плечу. Нам страшно здесь одним, сказала полушепотом Таня. Я вспомнил, как они только что беззаботно прогуливались по аллеям. 

Мне пора домой. 

Нам тоже. 

А вам куда? Катя махнула куда-то в сторону зашедшего солнца, мы там. Ладно, я вас, конечно, провожу. Они вскочили, Таня запрыгала и закружилась, хлопая в ладоши и чуть не крича от радости (Ой! Как хорошо! Как я его люблю!), а Катя обожающе глядела на меня. Она казалась в этот момент более женственной, какой-то обворожительной, даже опасной. Мысли, пришпоренные происходившим, уже рисовали картины намечавшейся оргии. Я пытался успокоиться, напоминая себе, что все это закончится как обычно, анатомия у всех одинаковая. Но это не помогало. Воображение было против, и я все более разгорался, обнимая Таню за талию. С самодовольной улыбкой предвкушал скорое блаженство. У Тани были светлые волосы, при каждом шаге ее головка немного вздрагивала, это выглядело по-детски трогательно. А мысли мои …

Мы шли недолго, и вдруг где-то в середине парка идиллия начала рушиться. Таня резко отбросила мою руку и с оскорбленным видом сказала, что ей неприятно моё самодовольное лицо. Катя тоже остановилась. 

Ты такой же, как все, сказала она. Это неожиданное замечание прозвучало как приговор посреди ночной тишины парка. 

Мы что для тебя, не люди? С упреком и слезами спросила Таня. Она оказалась возле Кати и, уткнувшись лицом в ее плечо, тихо плакала. Катя смотрела на меня с негодованием и отвращением. 

Ты свинья, трус, даже девушек проводить до дома боишься, словно сопливый мальчик, да похоже, ты всего боишься, у меня есть знакомый из спецназа, он тебя быстро научит девушек уважать, можешь писать завещание.

Эти слова Катя произносила скороговоркой, гладя Таню по голове. Видишь, как ты ее расстроил, грязное животное, мы тебе не куклы какие-нибудь, думаешь, тебе все можно? Не плачь, милая моя, девочка моя. Чтоб тебя судьба покарала, изверг. Стоило только тебе довериться, как на тебе. Ты грязный ублюдок, жизнь, видимо, так ничему тебя и не научила. Теперь понятно, почему ты тут один посреди ночи, кто захочет оставаться с тобой, да и вообще разговаривать с таким, у меня слов нет, подонок.

Она отвернулась. У нее, правда, не было слов. Словно комок застрял в горле. На щеках появилось нечто похожее на слезы. 

Меня трясло от страха, тоски, какой-то невнятной тревоги, дискомфорта в области живота. Глупый женский плач, безумная ярость и негодование в голосе Кати. Я просто потерялся, упал в яму, где не было света, смысла и причин. Мой внутренний голос молчал.

Он ведь меня хотел обидеть! Зачем? Что я сделала? Я была так нежна с ним, а он? Ты не умеешь никого любить. Говорила Таня сквозь слезы, отвернувшись от меня. Катя продолжала гладить ее по спине и голове, стараясь успокоить: ничего, все будет хорошо. У Кати в руках оказался конверт (мне показалось со страху, что это повестка в суд) и, бросив его мне в ноги, она проговорила. Ты ничтожество. После этого они растворились в темноте, и только плач Тани слышался еще некоторое время. Я стоял в оцепенении. Я был лишним на этом празднике жизни, ненужный женщинам, всеми отвергнутый. Ночь. Парк. Какой-то бессмысленный конверт. «Идиотизм», – это все, что пришло мне на ум.

Через несколько минут я вспомнил о письме. В темноте сложно было что-нибудь разглядеть, но вдруг вдалеке я заметил очертания какого-то строения с освещенным окном. Я точно помнил, что раньше здесь ничего не было, но желание прочитать письмо было настолько сильным, что я без колебаний пошел по направлению к дому. Попав в поток света, стал молча разглядывать конверт. Он был из плотной желтой бумаги, на ощупь приятной, со свежим запахом то ли самой бумаги, то ли чернил. Адрес был странный. Никогда я не слышал о существовании такого города. На конверте не было фамилии адресата, адреса отправителя, лишь приписка ровным и четким почерком фиолетовыми чернилами: отдать лично в руки. Кому лично? На задней стороне я обнаружил еще более интересную надпись тем же сильным и ровным почерком: вскрыть по получении. И я вскрыл. Внутри был один-единственный листок бумаги. Я сразу узнал свой почерк, но текст письма был мне незнаком.

Здравствуй, милая Евгения, дорогая моя сучка! Я не видел тебя целый день, и мне не хватает твоего тела. Твоих дерзких глаз, самодовольной ухмылки, жестокого голоса настоящей стервы, то холодной как лед, то горячей как огонь. Не хватает наших игр, безумств, страсти.

Я как будто вижу твою походку, медленное покачивание бедрами, сводящее с ума движение талии между моих рук. Чертова стерва, рана на моем обезумевшем теле, источник сладостного страдания.

Ты больше никогда меня не увидишь. Твои вздрагивающие груди уже никогда больше не будут сводить меня с ума. Гладкие касания твоих теплых бедер уже не будут меня возбуждать. Твои поцелуи уже не будут так соблазнительны и обжигающи. Твой выбритый лобок и гладкий животик никогда больше не будут притягивать меня, я больше не захочу обнимать твою талию. Я отторгну твое теплое тело, даже если оно будет ерзать подо мной. Я не проведу рукой по внутренней стороне твоих шелковистых бедрышек, не потрогаю твои мягкие влажные половые губы, никогда уже не просуну в тебя руку. Никогда не ощутишь ты своей горящей вагиной моих губ, клитор твой никогда больше не затрепещет от прикосновений моего умелого, бойкого языка. Никогда больше ты не почувствуешь вкуса моего члена, никогда больше не ощутишь его в себе. Никогда мои яйца не будут больше шлепаться о твою попку. Больше никогда ты не увидишь моего блаженного, счастливого лица после оргазма. Я не буду тебя больше никогда ебать.

Потому что я теперь кастрат! И мне нет до тебя никакого дела, пойми это, наконец. Отвяжись, отстань от меня, сука! Я КАСТРАТ! Ангельское пение вместо всей этой гребаной ебли.

На этом свое письмо я заканчиваю. Жду ответа, как соловей лета.

 

В конце письма стояла моя подпись, и все оно было написано моей рукой. И тут я почувствовал невероятную усталость. Мне захотелось лечь прямо здесь и уснуть, не думая ни о чем, не пытаясь что-либо понять. Заснуть, а потом узнать, что все это мне приснилось. Я хотел домой.

 

*   *   *

Они прошли мимо, словно бы и не заметив меня, как будто ничего нет настораживающего или просто странного в человеке, затаившемся на скамейке в сумеречном парке. Может, и правда не заметили: слился с дощатой спинкой скамьи, растворил свое дыхание в этом теплом прохладном воздухе.

Они прошли куда-то – и вот все снова такое же, как было прежде. Но через некоторое время я вдруг всем телом начинаю улавливать едва заметные изменения, охватившие и воздух, и звуки. Кажется, что все как-то ожило, шевелится, ропщет и таится. Озираясь и оглядываясь, я встаю со скамейки и тут вдалеке угадываю контуры строения, которого здесь раньше не было. Мертвый дом во мраке, с черными окнами, способен натолкнуть на самые мрачные мысли. Он похож на склеп, могилу, гроб, где похоронена жизнь, чье-то усталое тело. В этом строении была какая-то тайна. И я пошел к нему, движимый любопытством, перебарывая робость, – направился в глубину парка. Было пасмурно, и сумерки быстро перешли в ночь. Путь не освещали ни звезды, ни месяц. Темное здание выглядывало едва уловимым контуром, слегка расширявшимся при моем приближении. Я с трудом угадывал ногами направление одной из боковых асфальтированных дорожек парка, рискуя забрести в заросли сирени либо натолкнуться в темноте на ствол огромного старого тополя. Только слабый шелест где-то в верхушках деревьев отзывался на шорох моих растоптанных башмаков.

Вблизи дом оказался не таким таинственным и жутким. Я некоторое время бродил вокруг, тщетно пытаясь набрести на разгадку. И вдруг в окне, противоположном входу, заметил тусклый свет. Значит, не склеп. Я поднимаюсь по старым деревянным ступеням на крыльцо, ищу в темноте ручку или кольцо, тяну дверь на себя, открываю и вхожу. Некоторое время стою бесшумно в полной темноте, а затем происходит нечто странное. Кажется, что, затворив за собой дверь, я стал другим человеком, оказался в иной жизни, но при этом в своей жизни, как, садясь на велосипед, стоявший много лет в старом сарае, ты сразу вспоминаешь все движения, казавшиеся окончательно забытыми. У тела есть память, и она заявляет о себе в этот момент. Так и теперь я ощутил себя окруженным невидимым, но привычным интерьером. Даже в темноте я так хорошо ориентировался в этом доме, словно был здесь тысячу раз. Пройдя по коридору, нащупал рукой перила лестницы, узнал прикосновением ладони их приятную гладкую деревянную поверхность и поднялся по ступеням, вспоминая ногами их высоту. Я шел на свет, теперь уже достаточно внятно пробивавшийся сквозь щель немного приотворенной двери. 

В комнате не было никого, но я и не ожидал увидеть здесь людей. Теперь я уже точно знал, что в этом доме никого кроме меня быть не могло. Оглядевшись, я сразу вспомнил, что рай – это библиотека. Все стены, за исключением дверного проема (полки висели даже над дверью), заставлены стеллажами с книжными полками до самого потолка. Имелась небольшая стремянка для того, чтобы доставать самые верхние книги, большой диван. Письменный стол посреди комнаты. Из настоящего дерева, наверное. Ящики слева и справа, зеленая лампа, мягкий свет, удобное кресло с подлокотниками. Захотелось сразу сесть и остаться за этим столом навсегда. Но сначала я прошел вдоль стеллажей, бегло осматривая полки. О такой библиотеке я мечтал с детства, завидуя тем, кто имел возможность покупать себе дорогие книги. Здесь было все, что мне когда-либо хотелось иметь: русская и зарубежная классика в роскошных изданиях, современная художественная литература, философия и психология, издания по физике и астрономии, биологии и медицине, теософии и религии, истории и мифологии, географии и математике. Было много старинных книг. Все это хотелось трогать, гладить, брать в руки, листать, содрогаясь от сладострастия.

И в то же время мне казалось, что все эти будто бы незнакомые книги на самом деле мне хорошо известны, и именно я, а не кто-нибудь другой подбирал их и расставлял с любовью на этих самых полках. Их подбор и расстановка отражали мои, а не чьи-нибудь чужие пристрастия – это были именно те книги, которыми я хотел бы в идеале себя окружить, на чтение которых без сожаления мог бы потратить бесценные дни своей жизни. Само расположение мебели как бы с готовностью шло навстречу моему хотению, словно самые заветные и выстраданные мои желания вдруг начали исполняться. Уютный (в моем представлении) дом, покой, одиночество и необходимое чувство защищенности.

Сидеть за письменным столом в кабинете, все стены которого заставлены книгами, на втором этаже собственного дома. На несколько часов завалиться со старинным романом на кожаном диване. Бродить вдоль рядов книжных полок, любовно осматривая корешки книг, и видеть на них родные имена: Стерн, Пруст, Борхес, Кафка, Беккет, Павич, Кьеркегор, Хайдеггер, Фуко, Фрейд, Лакан. Слышать, отрываясь от чтения, шорох листвы старых деревьев. Отвлечься от книги, услышав шум ночного дождя, и подойти к окну, и смотреть в темноту, ощущая прохладу темной ночи, и вдыхать аромат свежести, чувствуя на своем лице брызги от разбившихся капель. Сидеть за столом, записывая спокойные, уютные мысли в толстую тетрадь с бумагой в клетку, а потом услышать начавшийся дождь и подойти к окну, оторвавшись ненадолго от своих мыслей. Погрузиться в это настроение тихой летней ночи и слушать ветер в мокрой листве большого тополя за окном, всматриваясь в темноту, уютную и родную.

А потом что-то странное произошло со временем. Изменилась не только моя жизнь, но и мое прошлое. Я стал помнить то, чего раньше не было в моей памяти. Я не смог бы сказать, сколько именно времени я находился в этом доме, но казалось, что очень долго.

У меня не возникало вопросов относительно законности этой одновременно новой и старой жизни, я жил иначе – вот и все. Да если бы мне и пришло в голову разбираться, думаю, шансов бы у меня было совсем немного. Но я себя ни о чем не спрашивал. Просто жил, как живет собака, не задумываясь над тем, почему ее хозяева – именно эти люди.

В доме была комната, где я слушал музыку. Она напоминала библиотеку, только вместо письменного стола в центре, напротив аппаратуры, стояло большое кресло, а в шкафах были не книги, а диски. Много дисков. Сотни, тысячи дисков. Я находил на полках все, о чем только мог подумать. Здесь были записи симфоний Малера на любой вкус (Вальтер, Бернстайн, Хайтинк, Караян, Шолти), собрания записей лучших скрипачей и пианистов, самый чудовищный авангард, созданный в XX веке, а также музыка, написанная людьми, жившими настолько давно, что казалось чудом ее слушать. Это было как сон. Переслушать все диски не было никакой возможности, на это могла уйти не одна жизнь, и я совершал ежедневные музыкальные путешествия, то прослушивая всего позднего Брамса, пока не доходил до «Четырех строгих напевов», то по принципу ассоциативной связи переключался с одного композитора на другого. Брукнер наводил на Малера, Малер – на Шостаковича, Шостакович на Шнитке, а тот снова на Брукнера. Иногда я прослушивал одно и то же произведение в разном исполнении, а потом увлекался на какое-то время одним из них. И тогда я переключался на самого исполнителя. Мне хотелось услышать, как он играл то или другое, и так без конца. Перейдя от отца к сыну, я застрял на Доменико Скарлатти, снова и снова слушая одни и те же сонаты то на клавесине, то на рояле, то в гитарном переложении. Меня удивляло, как по-разному они звучат: торжественно-неулюже, задумчиво-печально или игриво. Бенедетти Микеланджели, Керкпатрик, Горовиц, Гаврилов, Закариас, Сеговия, Фраучи.

Каждый день я совершал прогулки, которые обычно длились более часа. Окрестности дома были мне хорошо известны, но я любил замечать небольшие изменения в знакомых местах. В пасмурную и солнечную погоду, на закате и на восходе каждый пейзаж имел свое особое настроение и свою душу. Я любил разрабатывать новые маршруты, составляя из знакомых слагаемых необычное целое. Сосновый бор, поле с кузнечиками и ромашками, тропинка, ведущая к березовой роще, озеро с пологими песчаными берегами, речка, заросшая травой и кустарником. Из этого можно было все время создавать разные сочетания. Смена времен года вносила дополнительное разнообразие, и мне казалось, что я никогда не устану замечать, как лето сменяется осенью, осень зимою, а зима – сами понимаете. Каждый раз все было как будто впервые. 

Зимой в тепло натопленных комнатах дом казался особенно уютным. Проснувшись, я совершал часовую пробежку на лыжах, а потом часами валялся в библиотеке на диване, маленький столик перед которым был завален отобранными накануне книгами. Летом с особенным удивлением я вслушивался в шум деревьев. Этот звук казался мне все более и более странным. Нельзя было понять, что именно шумит: ветер или деревья.

Найдя в доме плейер, я стал слушать музыку во время своих прогулок, что внесло в них новую прелесть и дополнительное разнообразие. Я следил за тем, как преображался пейзаж в зависимости от того, что именно в этот момент я слушал. Были, конечно, неудачные (или, скорее, неубедительные) сочетания, но иногда возникали настоящие шедевры. Музыка, которая казалась вполне абстрактной, вдруг намертво сцеплялась с каким-нибудь видом. Как вам понравится такое: бушующая на ветру листва деревьев под этюд Шопена, опус 25 № 12 или же прогулка по сосновому бору в солнечный день под адажио из пятой симфонии Брукнера. Тропинка в пустынном зимнем поле под аккомпанемент каприсов Паганини. Подъем в гору под бодрящую, всю как бы искрящуюся музыку Генделя. Мне открылось бесконечное поле для экспериментов. Так проходили дни, месяцы, годы. 

Сейчас мне кажется непостижимым то, что я совсем не страдал от одиночества. Ни в доме, ни во время моих прогулок я не встречал никаких людей. Это не вызывало недоумения. Видно, изрядно истосковался я по одиночеству в своей прежней жизни.

Но потом я стал замечать, что в доме, где, кроме меня, никого не было, сами вещи говорили о присутствии другого человека. Так, возможно, я материализовал свои еще не осознанные и не вызревшие до конца желания, но однажды обратил внимание и удивился. В столовой за большим обеденным столом рядом с моим зачем-то всегда стоял второй стул. В спальне стояла не только моя кровать, но еще и диван, которым я никогда не пользовался. Кроме письменного стола в библиотеке, в одной из комнат находился второй письменный стол. Таких знаков я находил все больше и больше, как бы проникая в пространство своего внутреннего мира. Все это что-то означало и предвосхищало. Сам дом стал казаться мне живым. Скрипели половицы, потрескивала дубовая обивка стен, иногда откуда-то из глубины дома доносились странные звуки, и я точно знал, что в доме скрыта еще какая-то тайна.

Мое счастье (или блаженство) казалось незаслуженным, и страх потерять его все чаще и чаще мешал наслаждаться. Вот-вот, чудилось, за окном раздастся мерзкий рык гигантской сколопендры; книги начнут сами собой сваливаться с полок, а затем неспешно поплывут в окно; отвратительный, невыносимый смрад распространится по всему дому – я выбегу на улицу, и здесь меня встретит толпа улюлюкающих жирных теток. Придет хозяин дома, скажет: «Выселение!» Что я ему отвечу? Все это были фантазии, конечно, но фантазией, похоже, был и весь дом, и моя нем жизнь.

Но не одни пустые страхи беспокоили меня в этом доме. Моей счастливой жизни, длившейся бог знает сколько, начал приходить конец. Постепенно, как-то незаметно я привыкал к книжному изобилию, и оно уже не радовало меня так, как радовало прежде. Мне даже стало неприятно заходить в библиотеку: на стеллажах скапливалась пыль, казалось, самый воздух в комнате был ею пропитан, книги валялись на диване, на полу. Прежний идеальный порядок на полках был давно уже нарушен, и восстановить его мне было не под силу. Я начал тосковать по маленькой уютной комнате с небольшой книжной полкой, по живому человеческому общению. Много времени, хотя не знаю сколько, прошло с тех пор, как я в последний раз открывал рот для речи, и мне казалось, что уже никогда я не смогу заговорить.

Однажды я заметил, слушая музыку, что большинство произведений представляет собой не что иное, как жалобы – тех композиторов, которые их создавали (Брамса, Рахманинова, Моцарта и прочих), обращенные почему-то именно ко мне. Это рассказы о жизненных невзгодах, всяких разных страданиях, душевных волнениях и духовных муках. Авторы хотели, чтобы я, сочувствуя им, сам пережил те же страдания, разделил их и заразился меланхолией. 

Слушание музыки, таким образом, было с моей стороны авантюрой, и очень опасной к тому же, потому что я буквально становился козлом отпущения для всех композиторов, на которых лежала печать страдания и несчастья, а это ведь почти все композиторы. Ну, может быть, кроме Гайдна. По большей части это были люди одинокие, задумчивые, скорбные, и вот для них я и становился материалом. Они хотели и меня сделать таким же несчастным. Я то ведь не мог использовать их музыку для трансляции, в свой черед, этой переходящей печали, поэтому на мне происходило замыкание жалоб. Так, догадывался я, в конце концов можно сделаться каким-то мировым страдальцем, испытать необъятную скорбь и в томлении окончить дни. 

Получался какой-то замкнутый круг: музыка порождала и культивировала тоску, потом, чтобы заглушить эту тоску, опять-таки требовалась чужая музыка, которая могла бы выразить уже мою скорбь, но, выражая и заглушая на время это чувство, музыка в конечном счете только обостряла его. До меня наконец дошло, что это ловушка, чья-то злобная каверза, из которой надо выбраться, пока еще не поздно (если только еще не поздно). И тогда я решил больше не слушать музыку.

Надо вам сказать, что в доме в случае надобности отыскивались новые, неизвестные комнаты, они таили в себе какие-то еще не востребованные мной возможности, словно тайные образы моего бессознательного. Но моя потребность в живом человеческом существе первоначально получила весьма причудливое выражение. 

Вот сижу я в облюбованной мною небольшой уютной комнатке, читаю себе Джойса. Скрипит половица, и в дверном проеме появляется ужасная, словно сама смерть, старуха. Морщинистое, все в складках кожи желтоватого цвета лицо, трясущиеся руки. Она похожа на покойника, поднявшегося из гроба, или, скорее, на человека, уже готового к смерти. Плод, который давно созрел и вот-вот сорвется с ветки. Есть будешь, спрашивает она, гнусно шамкая челюстью и брызгая слюной. 

– Да. 

Молча поворачивается и уходит.

Эта старуха так же люто меня ненавидит, как сильно я боюсь ее. Для меня это ужас не только перед смертью, но и перед тем медленным и быстрым разрушением, которое ожидает нас еще при жизни. Что касается природы ее ненависти, то, вероятно, это досада по поводу невозвратно ушедшей жизни. Почему же именно она готовит еду, следит за домом? Если мир вокруг меня приобретает свою форму в соответствии с моими запросами, зачем тогда существует эта ужасная старуха? Нелепость какая-то. Может быть, ее предназначение состоит в том, чтобы, напоминая мне о конечности моего существования, придавать ценность самой жизни? Ведь мы любим только то, что ценим и боимся потерять. Поэтому старуха одновременно отравляет мою жизнь и позволяет мне радоваться. Но это было всего лишь предположение, и я ухватился за него за отсутствием других объяснений. Я стал воспринимать старуху как неизбежное зло, хотя вздрагиваю при каждом ее появлении, а ворчание, покашливание и стоны травмируют мою чуткую и деликатную нервную систему.

Но вдруг по всему дому раздается чудный звон – я недоуменно прислушиваюсь, а старуха ворчит: кого это еще несут черти. Сообразив, в чем дело, я бегу вниз, открываю дверь и в наступающих сумерках вижу знакомую фигуру, узнаю смеющееся в предвкушении лицо Вадима.

– Привет! А я к тебе с вином. 

С этими словами он отходит немного в сторону, и я вижу бочку. Даже не представляю, как он ее донес (докатил): человек он маленький и субтильный. Мелкий, как сам любит выражаться. Я спрашиваю, ты устал? 

– Да, немного. 

Поворачиваюсь с намерением пойти к старухе и распорядиться, сказать, что ужинать мы будем вдвоем с Вадимом, а она уже стоит за моей спиной со своей глумливой усмешкой. Разворачивается и уходит, прихрамывая и кряхтя.

– Вино прямо из Молдавии. Ты не поверишь, как я долго торговал его у одного старика. У них же там у всех в подвалах этого вина, как у нас воды в кране. Дак нет, ведь никто не желает его продавать. Вино, говорит, отжатое моими руками, будут пить только мои дети! Что, все еще мучаешь своего Джойса? Знаешь, что я тебе скажу, когда книга тебе действительно нравится и ты читаешь ее без всяких задних мыслей, просто потому, что не можешь оторваться, то читаешь запоем, по двести страниц в день. Джойса так читать невозможно, следовательно, читают его только по каким-то привходящим мотивам: чтобы сдать экзамен, например, или продемонстрировать всем и самому себе, что ты умный, как это делаешь ты в данном случае. Читаешь вот ты его и чувствуешь свое превосходство надо мной, я-то ведь не читал Джойса и читать не буду, потому как он не писатель, а садист. К тому же сам посуди, с какой целью я могу это читать: чтобы узнать топографию Дублина? Я лучше найду карту и нормальное описание. Историю Ирландии? Я лучше найду другую литературу, более внятную и надежную. Чтобы восхищаться потоком сознания? Так это все, извини меня, фигня. Люди так не думают, условности здесь не меньше, чем в шекспировских монологах. В общем, поскольку, читая Джойса, ты тем самым унижаешь меня, мне следовало бы набить тебе морду, но, расслабленный действием алкоголя, я не буду этого делать, хотя, во всяком случае, имей это в виду на будущее.

Пока Вадим произносил свой отнюдь не короткий монолог (а это был именно монолог, ибо я в основном молчал), мы успели поужинать, перейти из большой столовой в мою комнату и теперь предавались здесь алкогольному пьянству.

Вино было превосходно, спорить мне не хотелось, к тому же чем дольше Вадим говорил, тем больше я склонен был с ним согласиться. Наверное, я и сам давно уже так думал. Гордость мешала мне открыто признать его правоту. Но речь Вадима легла на хорошо подготовленную почву. Джойса я, во всяком случае, уже не открывал.

Итак, лучше всего было помолчать, чем я и стал было заниматься, но ужин и вино сделали свое дело – я задремал. 

Проснулся с тяжелой головой и стал бродить по всему дому, томный, как сомнамбула. Сотрапезник куда-то исчез. Ну и бог с ним. Большие часы пробили одиннадцать. Странные часы. Как будто они как-то не так отмеряют время. Вроде десять было уже давно. В доме опять тишь и благодать. Ветер открыл окно и начал играть со шторами. Я раздвинул их. Снаружи, в ночи, было прохладно, закат притягивал своими красками. Окно как раз выходит на северо-запад, впереди располагается равнина, а дом слегка на пригорке. Ну разве не рай? Так я подумал и пошел спать.

Проснулся утром с непонятным желанием поколоть дрова. Наверное, сон какой-то приснился. Я, правда, ничего не помнил. Когда старуха, опять кряхтя, спросила меня о завтраке, я поинтересовался у нее дровами, которыми топится печь. Где она их берет?

– Дровосек приносит, – нехотя ответила старая ведьма.

Эта новость заинтересовала меня чрезвычайно: в доме (или хотя бы поблизости) есть еще одно живое существо.

– Как его найти?

Оказалось, что появляется он всегда с заднего двора. Там есть тропинка, ведущая к озеру, еле заметная, словно спрятанная в густой траве – как раз по ней и ходит дровосек.

– А когда он их приносит?

– Утром.

Больше старуха не произнесла ни слова, только, вопреки обыкновению, как-то странно посмотрела мне прямо в глаза. Я уловил едва заметную ухмылку, наткнулся взглядом на огромную бородавку возле ее носа и вздрогнул.

– Позови меня, когда он придет.

Старуха не ответила и проковыляла на кухню, что-то бормоча себе под нос и, похоже, забыв о сказанном.

А я теперь сидел над репродукциями с картин моего любимого Ван Гога, напечатанными на отдельных плотных листах формата А4. Уже давно я притащил весь набор из библиотеки, но одну из картинок рассмотрел только сейчас. На ней было изображено мрачное и тревожное кукурузное поле с ворóнами. Поразительное оцепенение охватило меня. Краски казались такими неправдоподобно яркими, словно это было воплощенным безумием, и мир вокруг тоже начал окрашиваться  в тревожно-желтый и депрессивно-синий цвета. Как-то все буйно вокруг и чрезмерно отчетливо. Куда бы взгляд отвести? Я испугался, что это мучительно-насыщенное видение никогда не исчезнет. Книги стали чересчур книжными, стол слишком деревянным, небо за окном затягивающе-синим. Синим-синим-синим, очень бездонным, слишком бездонно-синим, чтобы не увести от ума. Жизнь казалась невероятно подвижной, смысл излишним, душа – каким-то надрывом, фантастическим вместилищем мира, которое не выдерживало его красоты и разрывалось на кровоточащие, содрогающиеся куски. Комната скручивалась вокруг меня, на стенах танцевали тени зверей: тигров, пантер, львов, шакалов. Полный набор, зоопарк.

Я попытался прийти в себя. Сердце колотилось, перед глазами стояли разноцветные пятна. Из этого состояния меня вывел какой-то невнятный гул. Прислушавшись, я понял, что старуха разговаривает с кем-то. Это мог быть только дровосек. Вот мерзавка, даже и не подумала позвать. О чем они разговаривают? В сознании промелькнула мысль о каком-то заговоре против меня. Я бы не удивился, если бы старая негодница попыталась меня убить, войдя в сговор с таинственным дровосеком. Топором. Вошла ночью в комнату, а топор прячет под своим старым халатом. Вся жизнь ее свелась к ненависти. А может, это я виноват в том, что она такая? Старая, убогая, противная. Умерла бы уж скорее. Но пока я тут предаюсь своим фантазиям, дровосек может уйти.

А мне уже так хотелось колоть дрова, самому ходить за ними в лес. Прикосновение к живому дереву, трепещущему под твоими руками, взмахи топора, щепки, летящие в стороны. Запах сосновой смолы, березовых почек, коры, луба, грибов, лесной земляники. Костер. Огонь костра сродни огню солнца. Можно засунуть руку в огонь и почувствовать жар солнца. 

Дровосек оказался действительно очень странным и загадочным типом. Правда, ничего отталкивающего в нем не было. Тихий, услужливый, уступчивый. Но таилось в этом существе что-то особенное, нечеловеческое. Молчалив, как лес. Иногда шумит, гулко и тревожно, глубоко и сильно. Он безграничен, душа его везде: в каждом дереве и травке. Любая козявка носит его частицу в своем тщедушном теле. 

И говорить ему ничего не надо: и так все ясно, слова только все испортят. Под густыми, лохматыми бровями, в которых, кажется, творится какая-то своя немая и неспешная жизнь, в глубоких впадинах-норках сине-зеленые, пустые и спокойные глаза. Он мне чем-то гриб напоминает. Бледную поганку – она такая же сине-зеленая.

Дровосек живет в лесу, но на лето куда-то исчезает. И не говорит куда. Возможно, существует другая, неведомая сторона его жизни, которая никогда мне не откроется (или откроется, если я покопаюсь в себе?).

Зато, когда я отправляюсь с ним за дровами, меня начинает обдувать свежим, прохладным ветерком. Как-то особенно хорошо с ним в лесу. Деревья будто сами к нему тянутся, стремятся быть срубленными, ягоды словно стараются быть замеченными. Мистика сплошная.

Можно ли сказать, что он растворился в пустоте, что его нет, потерял себя в лесу? Да, похоже, так оно и есть. Кажется, он не знает, что такое душевные страдания. Ему не приходит в голову размышлять о том, кто он, какой он, как ему жить. У него не бывает депрессий и даже простой хандры. Всегда спокойный, ровный, неторопливый и почти бесшумный. Я думаю, он и смерти не боится.  

Вероятно, одиночество стало меня притомлять. Иначе как объяснить появляющиеся там и сям человеческие существа. Такое однажды пришло мне в голову, в момент, когда я, вопреки обычному своему состоянию, начал задумываться о природе вещей: по каким правилам строится мир. Довольство и благодушие – сами понимаете – не способствуют сознанию, но даже в этой жизни меня посещали вопросы, сомнения и размышления. Может, это был момент назревающего кризиса? Прискучит когда-нибудь и вожделенное одиночество. 

И вот однажды я просыпаюсь от чувства, сходного с удивлением. Приходя постепенно в сознательное состояние, я понимаю, наконец, в чем дело. Меня разбудили голоса. Молодые, звонкие, знакомые и родные. Юные, звучные голоса. Я понимаю, проснувшись окончательно, что нас здесь много, моя спальня – лишь одна из нескольких подобных комнат. Вспоминаю вчерашнюю двухчасовую игру на площадке возле нашего дома, чувствую, как до сих пор напряжены все мускулы. Понимаю, что друзья собираются на завтрак. Я чуть не проспал. Вскакиваю с постели, одеваюсь и бегу вниз. Радость, смех, шутки, ералаш. 

Так началась совсем другая жизнь. Меня любят, ценят, и я всех люблю тоже. Дни проходят в развлечениях, играх. Мы постоянно дурачимся и веселимся. Отношения идеальные до приторности. Здравствуйте, пожалуйста, будьте здоровы, как вы сегодня классно выглядите, давайте подождем его, будьте так любезны. Старуха наконец-то умерла – как-то тихо, незаметно исчезла из моей жизни. Не слышу я шагов ее тяжелых, ни хлопотливого ее дозора, ни кряхтения, ни кашля.

Меня окружают лишь юные, прекрасные, жизнерадостные создания. Мы почти все время проводим вместе. Я забыл о том, что такое одиночество, тишина, покой. Когда надоедает одна игра, тут же находим новую, не успевая устать. Однажды мы познакомились с другой компанией, непонятно откуда взявшейся, у них был белый мячик, и те приучили нас к новой игре. Они начертили на асфальте прямоугольник, поперек него натянули сетку выше человеческого роста и объяснили правила. Нужно было так перекинуть мячик через сетку, чтобы он упал на землю, но люди с той стороны бежали за мячиком, подбрасывали его, бросали друг другу и тоже пытались перекинуть через сетку. Важным условием было не задерживать мячик в руках, а лишь отталкивать его. Это было очень весело. Мы радовались как дети, если мячик падал на участок по ту сторону сетки. Было много смеха, шуток. Но мы вели счет пропущенным мячам, и одна из команд считалась в итоге проигравшей. Приятно было выигрывать, но неудачи было очень тяжело переживать, особенно если они следовали одна за другой. Поэтому в конце концов мы забросили и эту игру.

Однажды, гуляя с Вадимом после очередной игры по молодой рощице – излюбленное место прогулок в последнее время – и вслушиваясь в шелест дубовых листочков, я подумал о том, что уже давно не было зимы, как будто здесь все время стоит лето.

– Слушай, Вадим, – сказал я. – Когда будет зима?

Он недоуменно и испытующе посмотрел в мои грустные серые глаза.

– Не понял. Зачем это тебе?

– Мне показалось, что все время лето. Это как-то ненормально. Должна быть еще осень, потом зима, весна, а затем снова лето. Какой сейчас месяц, август?

– Так всегда и бывает, – согласился он, не отвечая на вопрос. Пропустил мимо ушей. Наверное, не знает.

– Ты сам посуди (это опять Вадим). Ведь не было так, чтобы после лета шла, например, весна, значит, все нормально: лето наступило после весны, а перед этим была зима. После лета придет осень. Все в порядке.

– Да, но не кажется ли тебе, что она как-то уж слишком долго не наступает. Все лето и лето.

– А что тебя беспокоит, я не могу понять? Чем ты опять недоволен? Тебе что, на лыжах хочется покататься?

– Да нет, не в этом дело.

– Ну так в чем? Тебе кажется, что лето длится слишком долго, только и всего. Именно что кажется. Мы не можем сказать ни об одном времени года, какое оно – длинное или короткое. Это зависит от настроения. Часы обманывают. Они отмеряют одинаковые отрезки, а время-то разное.

– Все так, но ведь часы отмеряют время нашей жизни. Не получится ли, что, пока мы тут развлекаемся, время незаметно истечет? Вдруг лето, словно ржа, разъест и сократит всю оставшуюся жизнь.

– Ну и что? Если время идет незаметно, значит – ты счастлив, тебе интересно, весело. Чего еще можно пожелать человеку? Ты же не станешь мечтать о страдании и мучительном ожидании только для того, чтобы растянуть время?

Тут я задумался. Можно ли, в самом деле, говорить о счастье, если жизнь так укорачивается. И, наоборот, страдание, удлиняя жизнь, не делает ее счастливее. Мне стало холодно и дискомфортно: я не мог ответить.

Постепенно я замечаю, что отношения между всеми нами далеко не так идеальны, как мне показалось сначала. Друзья склонны к злословию и злорадству. В отсутствие кого-либо из компании они без зазрения совести принимаются обсуждать его (или ее) достоинства и недостатки. Правда, об этом знают все, и никому бы не пришло в голову обидеться, если бы он или она вдруг узнали, чтó о них говорят другие. Я понял это, и меня перестало смущать это беззаботное, чуть ли не детское в своей невинности ехидство. 

В общем, друзья любили посплетничать друг о друге, и я постепенно стал привыкать к этому, хотя в глубине души меня и мучила одна мысль, или, скорее, ощущение. Все эти слабости моих друзей могли быть всего-навсего отражением моих собственных пороков. Неужели же я действительно таков? Разумеется, любовь посплетничать и прочее  не могли проявиться, пока я пребывал в одиночестве. А может, и само общество понадобилось мне лишь для того, чтобы у меня была возможность почесать языком: для этого ведь нужен был и объект (почти всякий раз новый) и те, с кем я мог бы потрепаться. А что если и обнаружившаяся в итоге неидеальность моих друзей именно потому и обнаружилась, что потребность со злорадством убедиться в людском сволочизме оказалась для меня важнее, чем стремление выстроить идеальные отношения в коллективе?

Вспоминаю, как однажды в отсутствие Дениса стали судачить о нем напропалую. Вы заметили, он ходит сегодня как в воду опущенный. Кризис среднего возраста. Земную жизнь дойдя до середины. Уж не влюбился ли. Нет, любит он только себя. Холоден, как ледышка, законченный эгоцентрик. Разве он может учитывать чьи-нибудь интересы. Я в жизни не встречала человека, который бы в такой степени не способен был понимать окружающих. Вы только посмотрите в его пустые, холодные, блестящие глаза. А меня больше всего его походка забавляет. Он так важно несет свое человеческое достоинство. Вылитый гусак. Вот-вот. А как все-таки походка выдает человека. Да что вы, нет в нем никакой самоуверенности. Наоборот. Жалкие потуги скрыть слабость. Вслушайтесь в его интонации. Когда он начинает говорить, возникает ощущение, что он сейчас пожалуется или начнет просить о чем-нибудь.

И так далее все в таком же духе. Хотя мне невольно становилось жаль Дениса, я принимал участие в его заочном линчевании и, признаюсь, вставил в этот полилог немало острых реплик. Все-таки мы были правы в своих осуждениях, и я постепенно привыкал к откровенности в оценке человека, – откровенности, которую можно было высказать лишь за его спиной. Встречаясь же с этим человеком, хотелось ему чем-нибудь угодить, а что может быть приятнее, чем совместное злословие в отношении общего друга. Это объединяет и сплачивает – теснее некуда.

Постепенно, вследствие упражнений в злоязычии, недостатки друзей становились для меня все более ясными, отчетливыми и выпуклыми. Так, привыкая к темноте, начинаешь различать контуры находящейся в комнате мебели. Каждый оказывался по-своему ограниченным, ущербным, и порой казалось, что все они были детьми, обидчивыми, злыми, капризными, наивными, – детьми, которые как будто бы все время ждали, что кто-то вот-вот одернет, остановит их, поставит на место. Казалось, что именно с этой целью неустанно провоцировали они друг друга и весь мир.

И я подумал, что друг – это тот, кто почему-то считает себя твоим другом. Одному это льстит, и он тешит свое самолюбие дружбой с тобой, другой демонстрирует себе таким способом какую-то важную для него идею, третьему нужен человек, в сравнении с которым он мог бы ощущать свое превосходство.

Отдельные фразы, произносимые моими друзьями, брошенные вскользь, без задней мысли, вдруг раскрывали всего человека, как будто неловким движением руки он  незаметно для себя сбрасывал всю одежду, которая каким-то образом затем снова на нем появлялась (или: словно кто-то из них на время оттягивал маску со своего лица, чтобы почесать себе возле носа, а потом возвращал маску на ее место).

Мне все больше казалось, что каждый человек является калекой (или, если выразиться помягче, чудаком) в том или ином отношении. Каким бы человек ни казался первоначально симпатичным, в конце концов ты начинал видеть его обратную, скрытую от солнца сторону, а потом получалось так, что видел все время только ее.

Олег, который поначалу выглядел человеком милым в своей простоте и естественности, оказался на деле расчетливым, злым и черствым. Его шутки только сначала были забавными, потому что затем, словно устав от своей роли беззлобного шутника, он наносил удар, точно выбрав у человека его наиболее уязвимое место, хотя со стороны этот удар мог выглядеть все таким же забавным. Его оценки были категоричны и безапелляционны, словно с их помощью он стремился самоутвердиться во что бы то ни стало. Он занимался прямой экспансией своих ценностей (в конечном же счете самого себя), раздавая оценки направо и налево. Я часто думал в связи с Олегом о том, что естественность – весьма опасная вещь. Во-первых, она не так уж и естественна, являясь естественностью обычно намеренной и нередко осознанной. Во-вторых, тот словесный поток, который подобный человек сознательно не контролирует, избавляя его от всякой цензуры, подобно сновидениям или фантазиям, фиксирует комплексы и тайные желания. Так в речах Олега постепенно стало прорисовываться нечто вроде комплекса неполноценности. Он почему-то чувствовал себя глупее и ограниченнее всех остальных и периодически начинал не то мстить за это, не то доказывать кому-то свою интеллектуальную состоятельность.

В Павле почти с самого начала было нечто неприятное. Вроде и улыбается, и добродушен, а что-то в нем настолько отталкивает, что хочется его иногда убить. Наверное, все дело было в пустословии. Говорит, кажется, хорошо и логично, а в итоге ничего не скажет. Тот, кто говорит много, не говоря ничего. С редким занудством и самовлюбленностью он подробно проговаривает то, что уже и без него всем известно. Слова красивые подбирает, и истина какая-то в них есть, только смысла никакого. Зачем он все это говорит – непонятно. Шутит, смеется, а видно, что ему не смешно. Может, просто в глубину души своей не верит? Какой-то однообразный меланхоличный звон слышится в его речи. Бла-бла-бла. Он только пытается показать, что говорит, иронизирует, шутит, утверждает.

Может, поэтому они с Надей так ладили? Она не замечала, что его речь лжива и надуманна, потому что на него (как, впрочем, и на всех) ей было наплевать, а он и рад был, что кто-то одобряет его пустословие. Так они и ржали где-нибудь в сторонке: он  изображал простого, понимающего, естественного парня, пошлого, средненького, а она была рада его тупым шуткам, как откровениям, потому что они кого-то выкрашивали в неприглядный цвет. Вид ее открытого в ржании рта, ее пухлая фигура, вечная обиженность и неуверенность – все это было мне просто омерзительно.

Я часто отворачивался от них, были они вместе или нет. Старался побыстрее отвязаться, если случалось оставаться с ними наедине или если имелся вопрос, который необходимо обсудить.

Открывать им свою душу не хотелось настолько, что зачастую я впадал в их присутствии в самый настоящий ступор, изображая задумчивость, лишь бы не отвечать на вопросы: как жизнь, как дела, почему ты сегодня угрюмый.

Иногда я так сильно злился на них, что старался сделать какую-нибудь мелкую пакость: не звал к обеду, «забывал» поздороваться или делал еще что-нибудь гадкое. Только так я мог ослаблять свою ненависть к ним. Иначе бы, наверное, убил. 

Вячеслав давал особенно хороший повод к «язычеству», забавляя всех заботами о своем здоровье. Вероятно, когда-то в детстве родители трепетно оберегали его, считая слабым ребенком, и он до сих пор никак не мог вырваться из этого представления о себе, постоянно прислушиваясь к своему организму и пугаясь собственных ощущений, шедших откуда-то изнутри. Как будто его внутренний (в буквальном смысле) мир таил всегда опасность. Вот-вот там, внутри, что-то случится. В ожидании этого чего-то он и находился все время. Ссылаясь на головную боль или на дискомфорт в суставах, он то и дело избегал наших совместных игр. Излюбленным его занятием было устанавливать соответствие между своим самочувствием и погодой. Совершенно естественной была для него фраза вроде: «У меня сегодня голова какая-то ватная, мозги совсем не работают, погода-то вон какая: ветер; солнце то выйдет, то опять все в тучах, пойду я, пожалуй, полежу, плохо очень себя чувствую сегодня. Из-за погоды. Совсем непонятное с головой что-то творится».

Игорь, который, казалось, мог шутить над чем угодно, как выяснилось со временем, был подвержен наивному фетишизму, с помощью которого он, возможно, пытался защититься от своего нигилизма, ибо последний скорее всего был для него мучителен. И когда невзначай или нарочно, из желания поддразнить, задевались его доморощенные ценности, он стервенел и из милейшего человека превращался в озлобленного школьника.

Пожалуй, любому из них многое можно было бы простить, если бы они не относились к себе в такой степени серьезно. 

Когда я оставался один, мне казалось, что друзья немедленно начинали обсуждать меня, и хотелось как-нибудь подслушать эти разговоры. Я понимал, что их злословие в отношении меня могло бы быть пострашнее, чем, скажем, то, что они говорили о Денисе. Мне хотелось оправдаться, и тогда я декламировал про себя пафосные монологи, словно репетировал какую-то роль. Я точно знал, что никогда не произнесу вслух ничего подобного, но мне достаточно было даже такой имитации. Я находил убедительные, железобетонные аргументы. Я говорил так:

– Пусть у меня есть недостатки, и благодаря им я смешон, неприятен, но почему же я обязательно должен быть идеален? Ведь и вы сами часто бываете смешны, нелепы, неприятны. Отчего же вы не хотите простить мне мои странности, или, правильнее, уродства? Почему? Одна из вас истеричка, другой на каждом шагу изрекает банальности, делая при этом глубокомысленный вид, третий, проникнутый тщеславием, обладает еще той особенной гордостью…

– Вы скажете, что и я не умею прощать вам ваши уродства. Ну что ж, я отвечу. Да, и мне иногда приходится злословить, вы становитесь порой совершенно невыносимы, но все же я умею в какой-то момент забыть обо всем, начать общение с нулевой отметки, прощая все обиды, включая даже и те, которые причинил я (а это, к слову сказать, значительно сложнее).

Так (или почти так) декламировал я про себя, выстраивая аргументы и оправдываясь. И чем меньше была моя уверенность в своей правоте, тем стройнее и убедительнее становилась воображаемая речь; она напоминала великолепный старинный замок, окруженный глубоким рвом, через который был переброшен замечательный подъемный мост, вокруг замка была высокая каменная ограда, часовые с секирами неусыпно бдели и, неустанно бодрствуя, охраняли.

Быть постоянно вместе все чаще становилось для меня невыносимым. Однажды утром, проснувшись раньше остальных, я дошел до любимой лесной опушки. Сосны, освещенные солнцем. Радостный утренний свет. Здесь бродил я, размышляя. О друзьях-товарищах, о нашей жизни, о своем характере и о людской пошлости. Предсказуемостью и определенностью друзья все более напоминали мне кукол – обычных театральных марионеток, дергаемых за веревочки актером-кукольником, получающим за свою несложную, но редкую работу две с половиной тысячи в месяц, ожидаемого дома сварливой и вздорной женой. Я гулял на освещенной приятным утренним светом лесной опушке, напоминающей этюд художника И. Шишкина «Сосны, освещенные солнцем», а потом увидел Вадима, который, наверное,  шел за мной. А может, хотел прогуляться в одиночестве, как и я, иногда это всем требуется. Вадим, казалось, читал мои мысли. Он ничего не спросил и ни с того ни с сего начал рассказывать истории, которые как бы продолжали мои рассуждения. Это были настоящие притчи:  в каждой истории подразумевалась какая-нибудь мораль, хотя порой и не до конца для мне ясная.

Солнце, не успев взойти, спряталось за тучами, затянувшими все небо. Мы решили прогуляться к домику дровосека. В нем мы не были ни разу, и он давно уже вызывал у нас обоих острое любопытство. И, пока мы шли по сосновому бору, такому мрачному без солнца, Вадим рассказывал мне историю за историей, как-то чересчур холодно отзываясь о своих и чужих несчастьях, пусть и произошедших по вине самих людей. Он то и дело вставлял в свои рассказы какие-нибудь неприятные замечания и сам же глумливо смеялся своим шуткам. Я не хотел ему противоречить, хотя эти россказни мне совсем не нравились, и улыбался его злым шуткам лишь постольку, поскольку этого требовала элементарная вежливость. Просто пытался поддержать разговор. 

Тишина леса, словно застывшего перед дождем, действовала на меня удручающе. Мир под влиянием рассказов Вадима представал каким-то серым и пустым. Ветра не было, становилось душно, а Вадим все смеялся и смеялся. Наверное, он старался меня развеселить, а может, ему было плохо, и он пытался, словно вампир, заразить кого-нибудь своей злостью.

Вокруг было так тихо, словно весь мир сговорился оставить меня наедине с Вадимом. Он вспоминал про свои приключения в тайге, в лесных болотах северной Сибири, где на сорок километров ни души, ни еды, ни поляны. 

– Ты же знаешь эту историю с моей потерей, вернее, с потерей меня. (Тут он как-то нехорошо засмеялся). Я же дитя цивилизации и просто пришел в ужас, оказавшись в дремучем лесу один и без еды. Представь, ни солнца, ни неба, одни сосны или ели, там. Все вокруг темно-зеленое, болотом несет постоянно, все вымокло, холодно, ночью особенно, жрать нечего. Хорошо хоть вода была. Я тогда плакал. Плакал и жевал хвою, сидя на прогнившем вонючем, мокром бревне. А что мне оставалось еще делать?! Вокруг крапива, трава выше головы. А я ведь никто без других. Я вот и в тебе нуждаюсь не меньше еды. Я паразит, потребитель. Даже злость свою утолить, и то кто-то мне нужен.

Вадим, действительно, был самым раздражительным среди всех друзей, даже каким-то озлобленным. Злился он, как правило, на других, но в таких случаях обычно понимаешь, что человек сам себя не любит, с этого все и начинается, а ты наивно пытаешься понять, чего это он так бесится. Сосны закончились,  стало светлее, какая-то свежесть в воздухе появилась, ветерком повеяло. 

– Ну, в общем, вот. Меня нашел какой-то мужик. Такой вонючий, небритый. Хули ты, говорит, орешь. Всю дичь в округе, бля, распугал, даже, говорит, белки разбежались. Какого хуя, говорит, у тебя стряслось, что ты два дня здесь сопли размазываешь? И сел рядом на бревно, как будто проходил просто мимо по улице и решил поинтересоваться, как у меня дела. Я чуть на шею ему не бросился от радости, а он, придурок, отцепил меня, вскочил на ноги и говорит: ты че, ебнулся? Сказал как-то удивленно-брезгливо. Мне до сих пор обидно за свою слабость. Он сел опять и говорит: рассказывай. Ну я и рассказал.

– Что рассказал? 

Мы уже перевалили через холм и шли под лучами солнца, пробившегося наконец сквозь тучи, через пестрое, разноцветное поле. В воздухе звенела все та же тишина, словно говоря: вы одни тут, на всем белом свете.

– Что есть хочу, пить, что, вообще, говорить хочу с кем-нибудь.

Резкий голос Вадима неприятно отдавался в окружающей пустоте, и от  этого все казалось каким-то жутким.

– А он?

– Ржал пару минут. Даже ружье отложил подальше, чтобы со смеху случайно не нажать на курок. Ладно, говорит, пойдем, я тебя накормлю. Пока мы шли к его домику, он ни слова не сказал, молчал как рыба, Я думал, он тут вообще говорить разучился. Но потом он снизошел и спросил: «А назад-то ты хочешь, к людям?» И вдруг остановился и глянул мне прямо в глаза. Я сказал, что, конечно, хочу. Он говорит: понимаю. Улыбнулся, и мы вошли в дом. Я был накормлен и уложен спать, а утром, пока я ждал, что меня отведут к дороге, выслушал одну историю. Я теперь почему-то о ней вспомнил. Странно.

Мы приближались к маленькому аккуратному домику дровосека. Он стоял на опушке леса, перед ним было небольшое озеро с подозрительно чистой водой и как будто искусственным небольшим пляжем – песчаной насыпью. Вид был каким-то неправдоподобно-идиллическим. Казалось, что это цветная иллюстрация в детской книге, которую ты когда-то читал. Пройдет немного времени – и страница будет перевернута. Возможно, где-то я смогу заметить на бумаге маленькую дырочку, через которую проглянут большие черные буквы. И радостно, и жутко было видеть этот домик. 

– Короче, слушай историю про мою жизнь, говорит, словно поучать меня решил. 

Мы уже стояли на крыльце, ветки яблони, росшей возле окна, едва шелестели от слабого ветерка, а Вадим ничего не замечал – так он увлекся своим рассказом. Даже глаза горят. Я постучал – никто не ответил, но дверь оказалась открытой. Ни замков, ни ручек. Правда, как бутафория. Домик походил на какой-то рекламный трюк: яблоня под окном, садик с цветами, озеро, песок, красно-оранжевые стены, ярко-зеленая крыша, резное крылечко. Все убрано, аккуратно.

– «В то время мне лет двадцать, наверное было. Однажды я пошел в лес прогуляться. Что-то вроде похода. В рюкзаке у меня был нож, спички, немного еды, денег. Нашел там в одном месте работу сторожем и устроился, как поначалу казалось, в шутку». 

Мы зашли внутрь. Большая прихожая. Левая стена вся в инструментах. Не один топор, оказывается интересовал дровосека. Пилы, стамески, рубанки, фуганки, напильники, точильные круги, наждачная бумага целыми рулонами, – все это висит на стенах в специальных коробочках, аккуратно расставлено на деревянных полочках. Дрели, сверла, надфили, доски, бруски. Да, хороший ремонтный цех. Красивая деревянная дверь. Коридор ведет на кухню, через двойную стеклянную дверь виден зал, или комната для гостей, там я замечаю большой темно-коричневый диван.

«Короче, я там остался. Сначала, думал, на неделю, потом на месяц, на зиму, на год, потом еще и еще. У меня была сторожка: комната и кухня. Уголь, дрова на зиму привозили – без проблем. Никакой суеты, учебы, планов на будущее, забот о семье или карьере. Без лишних желаний и надуманных проблем».

Из зала еще одна стеклянная дверь вела в библиотеку. Ничего себе домик дровосека. Только вот библиотека была ненастоящая. Книги, к моему изумлению, оказались бутафорией. Вместо книг одни корешки с названиями: «Рубка леса», «Защита леса от вредителей», «Дерево как оно есть», «Уолден, или Жизнь в лесу», «Лесные гады и как с ними бороться», «Большая лесная энциклопедия», «Семиотика леса», «Утешение лесом», «Пособие по лесоводству», «Краткий словарь лесничего», «Растение и жизнь», «Эстетика леса», «Зеленые богатства России». Фамилии авторов были какие-то причудливые. Мы поднялись на второй этаж. 

«Читать я и в детстве-то не любил, городские развлечения всегда были мне безразличны, так что жил я в свое удовольствие. С деньгами, поскольку все необходимое для жизни я получал бесплатно, проблем не было, хоть бы и совсем без них. Ходил в лес, делал себе мебель, неделями вырезая на ней замысловатые узоры, летом собирал ягоды, грибы, охотился. Зимой, конечно, занятий не так много, но все равно скучать не приходилось. Выбежишь, бывало, голым поссать среди заснеженного леса… Благодать. Иней на деревьях – в пять сантиметров. Тишина. Только смотришь: где-то ветка чернеет – то ли птица садилась, то ли белка зацепила хвостом. Так я тридцать лет один и прожил».

На втором этаже две комнаты. Одна открыта. Это была спальня. Тоже универсальная комната с картинки «мой дом». А вот вторая дверь оказалась закрытой. Какой-то замысловатый замок. Заперто. Это поразило меня даже больше, чем книги. Безумно захотелось открыть эту дверь и узнать тайну, так основательно запрятанную дровосеком. В голове заворочались всякие мысли. Что  может скрывать это молчаливое существо в своем доме на втором этаже за запертой дверью? Может, золотой топор? Может, коллекцию порно? Может, какую-нибудь такую гадость, что другим людям даже показать стыдно? Вадим закончил свой рассказ и замолчал. Его тоже поразила эта странная дверь из мрачного черного дерева, перебитая латунными толстыми пластинами, и массивный замок, весь в завитках, резной, с большой прорезью для гигантского ключа. 

– Наверное, там у него награбленные сокровища, – предположил Вадим, когда мы снова спускались в библиотеку. Заглянули на кухню, желая найти какую-нибудь еду, однако ничего съедобного здесь не было. Дом оказался пуст. Во всех отношениях, кроме одного. Кроме тайны, скрывающейся за массивной дверью.

Мы вышли на крыльцо. Солнце появилось из-за облаков на минуту, чтобы осветить этот молчаливый, безжизненный пейзаж. Мне почему-то вспомнился факт из истории северных народов: там часто нанимали дровосеков в войска и создавали из них целые отряды. Дровосеки, всю жизнь рубившие деревья, были сильными, огромными и так умело орудовали топором, что могли и лошадь перерубить, и всадника. Мне они всегда представлялись такими, как наш дровосек, – молчаливыми и мрачными.

Вадим пребывал в явном возбуждении: он ходил туда-сюда, беспрестанно говорил, высказывая разные предположения насчет тайны дровосека, намекал на нехорошие предчувствия. Солнце опять скрылось за большой фиолетовой тучей, но все-таки было по-прежнему жарко. Мы никак не могли успокоиться.

– А если там невинные жертвы сексуальных преступлений, как у Чикатило? Может, он их там держит голодом, мучает, насилует.

– Ну, ты загнул. Это уж совсем ни на что не похоже. Ужасов насмотрелся?

Я взглянул на часы: уже почти десять. Тут вдалеке, возле леса, показалась крошечная фигура. Мы с напряжением, сосредоточенно всматривались в нее, держась за перила крыльца, но, вопреки нашим бледным лицам и мрачным мыслям, фигура принадлежала Маше, а не зловещему дровосеку. Она была в каком-то пестром платье, с венком на голове. Шла вприпрыжку по тропе дровосека, что-то напевая и, похоже, не замечая нас. Мы с Вадимом почувствовали невероятное облегчение, одновременно вскрикнули от радости, замахали руками и побежали ей навстречу, подпрыгивая и вопя, как ненормальные. Испугавшись от неожиданности, Маша остановилась, но вскоре узнала нас и успокоилась. Когда она подошла, мы обнялись, и нам с Вадимом стало намного лучше. В этом странном, искусственном мире только она казалось по-настоящему живой и прекрасной.

– Мальчики, что вы здесь делаете? Вот уж не думала вас увидеть.

– Решили осмотреть дом. Он и снаружи нам казался всегда очень странным. А внутри… Ты представить себе не можешь, как мы удивились. Там все пусто, как-то безжизненно. Вообрази, ни пылинки, ни таракана, все как будто только что купленное. Даже еды никакой нет.

Слушая нас, Маша как-то заметно менялась в лице, хотя, кажется, и пыталась скрыть свои эмоции. Вадим продолжал рассказывать, не замечая (или делая вид, что не замечает) ее реакции. Она молча слушала, а я незаметно наблюдал за ней. Может, она знает что-то о тайне дровосека и не хочет, чтобы мы ее раскрыли? Шла она сюда, к домику дровосека, когда мы ее увидели, или просто гуляла по лесу? Чему она так радовалась, когда шла, и чего испугалась потом? Что ей известно об этом доме? Я задавал себе эти вопросы, но не мог найти ответа. Чужая душа – потемки, а женская – потемки вдвойне. Что я могу понять?

Я видел только, что ее тревожило нечто. Но ведь это могла быть просто тревога, которая охватывает нас в присутствии тайны. Любой тайны. А может, и тревоги никакой не было, и Маша только играла, пытаясь выглядеть интересной и загадочной.

Мы расстались в тот день тоже как-то странно, невнятно, словно в самом воздухе повисла неопределенность, что-то смутное, нехорошее. Я бродил до самого вечера без всякой цели и вышел уже после захода солнца на песчаный берег реки. Небо давно уже очистилось. Луна как раз выдалась почти полной, и я вспомнил, что раньше часто находился в полнолуние в каком-то полубредовом состоянии. Если я когда-нибудь свихнусь окончательно, то, наверное, это произойдет как раз в такую ночь. 

Серебристый свет мягко струился по озеру прямо ко мне и ласково освещал темнеющие вокруг кусты и деревья. Я постарался отстраниться от всех неприятных мыслей, взбодриться, прийти в себя.

Убил комара на правой щеке. Чесалось. Должно быть, осталось пятнышко крови. Мне почему-то стало безумно жаль комара. Не начинается ли у меня бред? Я огляделся. Верхушки тополей мягко шелестели. Может, не хватает экстремального опыта, капли адреналина и безумия? Я лег на траву у берега. Раз мне хочется острых ощущений, значит, что-то мне не нравится в моей жизни? Что не нравится? Мне обидно, противно. Побить кого-нибудь? Что это даст? Чего же я, наконец, хочу? Девушку. Любую? Нет, Машу. Сейчас бы обнять ее! Что-то внутри у меня сжалось. Вода как-то странно колебалась на поверхности воды, лунный свет давил на глаза. Казалось, что мир существует в каком-то одном ритме. Качается дерево, волнуется вода, колышется трава, скользят мысли, плывут облака, летит комар. Мне кажется, что моя рука, освещенная луной, прекрасна. Я смотрю на нее завороженно, а потом целую. Я вижу перед собой ее ноги. Они гладкие, на них нежная кожа, и все вокруг такого же цвета. У нее аппетитные щиколотки. Ступни – совершенное выражение души, ее кошачьей нежности и мягкости. 

Я протянул руки к ее ногам и тут осознал, что это сон. С досады хотелось плакать.

Я проснулся на берегу озера. Луна переместилась вправо. Сколько времени я проспал? Встал и, шатаясь, побрел к дому. Ступая по мокрой от росы траве, я окончательно проснулся, и в теле даже появилась какая-то бодрость. Казалось, что и в голове наступила ясность. 

Я уверенно шагал вперед, и свежий ночной ветерок, раздувавший волосы и забиравшийся под рубаху, придавал мне все больше сил. Я вдруг почувствовал, что сегодня, в эту ночь, все мне доступно здесь, под этими ясными, яркими звездами летней ночи. Я направился в сторону от дома, к большому костру, вокруг которого виднелись человеческие фигуры. Я ворвался в их убаюканный ночными рассказами мирок мощным порывом ветра. Я чувствовал, как у меня сияют глаза. Все испуганно встрепенулись, когда я возник из ночной темноты. 

Маша сидела на большом бревне, закутавшись в коричневую шаль. Вадим и Вячеслав стояли возле костра. Они что-то тихо напевали и ломали сучковатые ветви, лежавшие рядом целой копной. Подбрасывали приятно пахнущие еловой смолой дрова в костер. Пламя играло так резво, с пощелкиванием, и так походило сейчас на мое настроение, что я почувствовал новый прилив сил.

Я сразу же подсел к Маше на бревно. 

– Красивый огонь, правда?

– О, это ты! Да, красивый. Ты меня испугал. Давно здесь стоишь?

– Я только что пришел. Хотел тебя увидеть. Ты так прекрасна в этом свете. На твоем лице тени и красные блики. Они играют.

Она улыбнулась:

– Огонь все оживляет. 

Она протянула руку к пламени. Приятные овальные очертания, дерзкий вздернутый носик, взметающиеся на ветру локоны волос, улыбающиеся пухленькие губы, взгляд, устремленный далеко вперед, но все равно теплый. Она опять улыбнулась и повернулась ко мне.

– Ты сегодня странный какой-то, весь взлохмаченный, возбужденный. Что с тобой?

– Да понимаешь, я сейчас лежал у озера и мне приснился сон. Настолько великолепный, что не всякому и расскажешь.

– Интересно, что это за сон такой? У тебя прямо глаза горят. 

Она опустила свою руку на мою и, поглаживая, попросила рассказать. А сама нежно посмотрела мне в глаза, словно погрузилась в меня своим ласковым взглядом. Я подсел поближе, обнял ее одной рукой и начал рассказывать.

Там были ты и я. Одни. Мы стояли черной ночью на большой поляне, на вершине холма, а вокруг нас семь вот таких огромных костров полыхали, окружали нас своим пламенем, движением, биением. И весь мир ликовал с нами, желая нашей любви. За кострами стояли жрецы, которые молили нас, воздевая руки к огню. Где-то далеко-далеко стучал барабан, сотрясая землю и воздух. Я подошел к тебе и провел рукой по животу. Я чувствовал реакцию твоего тела, твоей души. Ты подалась ко мне, и мы обнялись. Мы чувствовали тела друг друга, дыхание друг друга, слышали биение наших сердец. Нас переполняло ощущение жаркого, желанного другого тела. Мы медленно опустились на траву, потом лежали, обнявшись, и целовали друг друга, а каждый поцелуй был как излияние счастья и бесконечного наслаждения.

*   *   *

Мы так никогда и не узнали, что находилось в той таинственной комнате в доме дровосека. Но сейчас я почти уверен в том, что все наши предположения были абсолютно нелепы. Нам просто хотелось, чтобы была тайна, и мы нашли ее. За дверью скорее всего не было ничего. Пустая комната, чистая имитация тайны, непонятно кому и зачем понадобившаяся.

Моя память выхватывает из прошлого разные фрагменты, как приятные, так и неприятные. Почему она выбирает именно эти, а не другие? Помню я один очень неприятный разговор (не знаю, почему он кажется мне таким неприятным). Воспроизведу его полностью и буквально, слово в слово.

 

НЕПРИЯТНЫЙ РАЗГОВОР

 Маша (прижимаясь ко мне и ласкаясь): Ты такой вялый сегодня. Что с тобой?

Я (хладнокровно отстраняя ее от себя): Любой сюжет интересен нам только в том случае, если он рассказывает о сексе (хотя бы в неявной форме) или подготовке к нему. Подготовка, страдание, напряжение, оргазм, и цикл закончен.

Маша (не теряя надежды): Солнышко, мне холодно. Обними меня, согрей.

Я (задумчиво, как бы вспоминая): Однажды, пока я занимался сексом, у меня сгорела рыба.

Маша (обиженно и горестно): Ну ты и придурок. Вот так возьмешь и наплюешь в душу ни за что. (Дуясь, садится на стул и демонстративно отворачивается от меня).

Непродолжительное молчание. Становится так тихо, что слышен шум деревьев за окном.

Я (словно не замечая ее состояния): Ты и представить себе не можешь, какое опустошение бывает после занятий сексом. Ты выполнил свое предназначение, использован и теперь должен умереть. Но каждый раз ты снова накапливаешь силы. Попутно работаешь, отдыхаешь, а развлечения: кино, книги, музыка словно боятся, что ты забудешь о своем предназначении, и тем временем тоже настраивают, готовят тебя, не давая воли одуматься, прийти в себя, одурманивают беспардонно. Со всех сторон тебя подталкивают, намекают: ты должен, ты справишься, у тебя получится, ты молодец. И ты радуешься, глупенький. Тебя приласкали, похвалили.

(Маша сидит по-прежнему надувшись. Напряженное молчание.)

Я (увлеченно и с пафосом): Я не ходил на учебу из-за секса… Знаешь, я предавал людей ради этого занятия. Пустого, в сущности… Думаем, вот она, жизнь, вот цель, вот все, что нужно, основа бытия человека, его счастье и удовольствие. И ведь знаешь, на этом строятся гигантские, бесконечные надежды. А желание-то неудовлетворимо!

Маша (уже по-настоящему обидевшись, нервно и зло): Ты просто зануда. Нет бы сказать, что трахаться не хочешь, так ты взялся мне лекцию читать. Все вы, мужики, самовлюбленные, тупые придурки. Ничего прямо сказать не можете. (Кричит сквозь слезы). Ты хоть понимаешь, что ставишь меня в унизительное положение. Если что не так, то скажи прямо, а то начал тут какую-то ерунду про смысл. (Вздрагивает от рыданий). Уйди отсюда, видеть тебя не могу. (Она окончательно заходится в плаче, и дальнейшее разобрать уже невозможно).

*   *   *

Сейчас мне 74 года. Я очень стар, и дело не только в организме. Кажется, что уже не осталось никаких иллюзий. Уже давно все кажется пустым и ничтожным. И я понимаю, что напрягаться не стоит. Все закончилось быстрее, чем я рассчитывал. Не знаю, стоит ли мне сожалеть о том, что моя жизнь прошла именно так. Когда живешь, то кажется, что ты всего лишь пробуешь, а потом понимаешь, что именно это и была твоя жизнь и другой уже не будет. У меня нет опыта, которым я мог бы с кем-то поделиться, а если бы и был, слова мои все равно казались бы пустыми и ненужными. Кто стал бы их слушать? Поэтому скажу напоследок немного. Я и сам не знаю, зачем все это пишу. Просто есть такая потребность, глупая и безумная. Я не знаю, когда я умру. Но уверен, что произойдет это достаточно скоро, я мало успею сказать. У меня сильная одышка, мучают боли в пояснице, суставах, давление прыгает из-за всякой ерунды, печень давно отравлена, отчего-то болит желудок, но я не знаю, что именно станет причиной моей смерти. Интересно, смогу ли я ухватить сознанием тот момент, когда начну умирать. Да и нужно ли это? К чему вообще должен я стремиться в свои 74 года? Кому должен? Возможно, что и пишу я просто по привычке, по инерции, как раньше говорил, чтобы овладеть языком и общением. Я уже давно не испытываю потребности любить кого-то и преимущественно пребываю в каком-то раздраженном состоянии. Это раздражение вызывают самые разные вещи. Меня буквально трясет от злости, и с этим ничего не поделаешь, это выше моих сил. Может быть, мне горько оттого, что все заканчивается.

Когда на улице поднимается ветер, я сижу возле окна и вслушиваюсь в шум, производимый деревьями – их листьями. Этот звук несколько успокаивает меня, но я не могу понять, что именно шумит – ветер или деревья.

Если жизнь прошла незаметно и прожитое время съежилось так, что умещается в спичечный коробок, значит я все же был счастлив?

Добавить коментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.

 Рейтинг статьи:  7
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.