Ликбез - литературный альманах
Литбюро
Статьи
Архив номеров
Наши авторы
Форум
Новости
Контакты
Реклама
 
 
 
Тексты

Главная» Тексты» Поэзия» ПОДБОРКИ СТИХОТВОРЕНИЙ» Я поймал больную птицу (подборка стихов)

Я поймал больную птицу (подборка стихов)

Автор: Жданов Иван  | 24.11.07

 

          БАЛЛАДА

Я поймал больную птицу,
но боюсь ее лечить.
Что-то к смерти в ней стремится,
что-то рвет живую нить.
Опускает в сердце крылья,
между ребер шелестит,
надрываясь от бессилья,
под ладонью верещит.
А в холодном клюве воздух -
шарик ртутный, уголек,
надпись тусклая на звездах,
слов безудержный поток.
Не намеренно - случайно
этот воздух пригублю
и открою чью-то тайну,
что-то заново слеплю.
...Вот по плачущей дороге
семерых ведут в распыл.
Чью беду и чьи тревоги
этот воздух сохранил?
Шестерых враги убили,
а седьмого сберегли.
Шестерым лежать в могиле,
одному не знать земли.
Вот он бродит над землею,
под собой не чуя ног.
Паутину вяжет мглою
снегопада паучок.
Снегопад бывает белым
и не может быть другим.
Только кто же мажет мелом
в сон свивающийся дым,
если в мире, в мире целом
только он и невредим?
Он идет, себя не пряча
в исчезающей дали,
потому что тех убили,
а его убить забыли
и случайно сберегли.
Сберегли его, не плача,
память, птица, пар земли.
 

 

       * * * * *

Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля
которая так хатела,
всего лишь летать, как птица.
 

 

          * * * * *

Мелкий дождь идет на нет,
окна смотрят сонно.
Вот и выключили свет
в красной ветке клена.
И внутри ее темно
и, наверно, сыро,
и глядит она в окно,
словно в полость мира.
И глядит она туда,
век не поднимая, -
в отблеск Страшного суда,
в отголосок рая.
В доме шумно и тепло,
жизнь течет простая.
но трещит по швам стекло,
в ночь перерастая.
Это музыка в бреду
растеряла звуки.
Но кому нести беду,
простирая руки?
И кому искать ответ
и шептать при громе?
Вот и все. Погашен свет.
Стало тихо в доме.
 

 

                      * * * * *

Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.

Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
горящие огни, как стебли, разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.

Пока слова и смех в беспечном разговоре -
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, - что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?
 

 

         * * * * *

Душа проснется, и тогда
заплачет полая вода:
найдет сестрица братца,
а нам пора прощатся

И вздрогнет на воде кольцо,
с козлиным профилем лицо
мелькнет и улыбнется.
Сестрица отзовется.

Вот в шепот сыплется листва,
она мертва, она права.
Что ей теперь приснится?
И нет нигде копытца.

Один стакан, и тот разбит,
со дна Аленушка глядит,
и ветер шепот шевелит.
Мы молча в шепот сходим
и там себя находим.

Здесь нас поддерживает свет,
и на двоих разлуки нет.
Найдет сестрица братца,
а нам пора прощаться.
 

 

                ДО СЛОВА

Ты - сцена и актер в пустующем театре.
Ты занавес сорвешь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселенных кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
крапленый кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты - соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живешь один, не ведая при этом,
что день за днем ты ждешь, когда проснется он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полет в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лед, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идешь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган - и там, в открытом поле...
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.
 

 

              КРЕЩЕНИЕ

Душа идет на нет, и небо убывает,
и вот уже меж звезд зажата пятерня.
О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.
Меня как будто нет. Никто не ждет меня.
Торопятся часы и падают со стуком.
Перевернуть бы дом - да не нащупать дна.
Меня как будто нет. Мой слух ушел за звуком,
но звук пропал в ночи, лишая время сна.
Задрал бы он его, как волка на охоте,
и в сердце бы вонзил кровавые персты.
Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте
он держится в тени, в провале пустоты.
Петляет листопад, втирается под кожу.
Такая тьма кругом, что век не разожмешь.
Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,
но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.
И где-то на земле до моего рожденья,
до крика моего в мое дыханье вник
послушный листопад, уже мое спасенье.
Меня на свете нет. Он знает: будет крик.
Не плещется вода, как будто к разговорам
полузаснувших рыб прислушиваясь, и
то льется сквозь меня немеющим задором,
то пальцами грозит глухонемой крови.
Течет во мне река, как кровь глухонемая.
Свершается обряд - в ней крестят листопад,
и он летит на слух, еще не сознавая,
что слух сожжет его и не вернет назад.
 

 

             ПОРТРЕТ ОТЦА

И зеркало вспашут. И раннее детство
вернется к отцу, не заметив его,
по скошенным травам прямого наследства,
по желтому полю пути своего.

и запах сгорающих крыльев. И слава
над желтой равниной зажженных свечей.
И будет даровано каждому право
себя выбирать, и не будет ночей.

Но стоит ступить на пустую равнину,
как рамкой резной обовьется она,
и поле увидит отцовскую спину
и небо с прямыми углами окна.

А там, за окном, комнатенка худая,
и маковым громом на тронном полу
играет младенец, и бездна седая
сухими кустами томится в углу.

И мак погремушкой ударит по раме
и камешком чиркнет, и вспыхнет она
и гладь фотоснимка сырыми пластами,
как желтое поле, развалит до дна.

Про'яснится зеркало, зная, что где-то
плывет глубина по осенней воде,
и тяжесть течет, омывая предметы,
и свет не куется на дальней звезде.
 

 

            * * * * *
                            Е.С.

Если птица - это тень полета,
знаю, отчего твоя рука,
провожая, отпустить кого-то
невольна совсем наверняка.

Есть такая кровь с незрячим взором,
что помимо сердца может жить.
Есть такое время, за которым
никаким часам не уследить.

Мимо царств прошедшие народы
листобоем двинутся в леса,
вдоль перрона, на краю природы,
проплывут, как окна, небеса.

Проплывут замедленные лица,
вскрикнет птица - это лист падет.
Только долго, долго будет длиться
под твоей рукой его полет.
 

  

             * * * * *
                       Памяти сестры

Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.

Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в ее руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остается красный ветер в поле,
имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни
узнается зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звезды падают в песок.

Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок -
мы при встрече их соединим.
 

 

 

                  РЕВНОСТЬ

Вдоль коридора, цепляя со стен рукавами
известь сухую невзрачного, блеклого цвета,
шел снегопад - или шел разговор между нами?
Было ли это зимой? И когда? Вообще-то
это неважно, а был разговор в коридоре,
то есть в пространстве, где в сторону шаг невозможен,
там, где находишь себя невпопад, априори
в чем-то виновным, и ты от всего отгорожен.
Не было снега, но там, за обрывками спора,
видится кровь на снегу, а не просто идея -
словно вот так, незадолго, в конце коридора,
были зарезаны детки безумной Медеей.
Нет, коридор ни при чем, это только расплата -
вот ведь в часах от часов уже что-то двойное
есть - и, помимо привычных услуг циферблата,
то, что присуще любому предмету: стальное
или песочное их существо табуретки
недолговечней, а время зубов не съедает.
Но остается еще от незанятой клетки
где-то в груди недобор, и тебя не хватает.
Так что понятна минутная слабость на деле
время унять, задержать и тем самым присвоить
и подменить провиденье собой, и у цели
самой пустячной магнит приручить. Оттого ведь
след опрометчиво может предшествовать шагу
и одержимостью поедом съесть без остатка,
напоминая того беспринципного скрягу,
властью которого нас поднимает над пяткой.
Знал я тогда мужика одного. Между нами,
он-то умел уж присвоить: за собственной тенью
он погружался в себя - и деревья корнями
всеми тянулись к нему, вопреки тяготенью,
и самолеты скользили с путей, и составы,
не упираясь, как будто они одурели,
с рельс, что твои мотыльки на огонь величавый,
не разбирая дороги, как в бездну летели.
Был ли он хром искони, или только обутым
в ту хромоту, но хромал-то он все же изрядно.
Если он чем овладеть не умел почему-то,
мог, как ботинок, стоптать по привычке парадной.
Исподволь он, вытесняя себя, постепенно
мог оказаться привычным твоим отраженьем.
Не оттого ли во власти его неизменно
Фауст присутствует лучшим ее украшеньем?
Что ему морок устроить, предстать коридором,
чревовещательной щелью, подставленной ловко,
стать очевидным, опутать тебя договором,
словно стоустой, услужливой татуировкой?
И заплести что угодно в метельном бутоне,
где лепестки, как стоп-кадры, уставшие длиться,
страстью утопий вмерзают в недвижность погони
за уходящим и тем, что не в силах случиться.
Был бы он чертом каким или чем-то понятным,
вроде простого числителя в дроби житейской,
чтобы узнали его по пробелам и пятнам
и подвели под колпак наподобие фески.
В том-то и дело, что он зауряден по сути,
равен отсутствию воли, вменяющей силу,
только беды-то, что в каждой прошедшей минуте
он бы хотел обнаружить намек на могилу.
Ревность - его бытие и попытка реванша
или ущербности голод, терзающий люто,
или тоска по тому, что растаяло раньше,
чем завершиться смогло полнотой абсолюта.
Вот где сомнительна жизнь, да и он оставляет
только лишь право служить для нее очертаньем:
светит ли свет не во тьме, или так не бывает,
или присутствует всюду свидетелем тайным?
Застит ли жизнь, затмевает ли чем-то другую
жизнь, или только во всем уступает, владея,
или вершит драгоценность утраты и злую
шутку внушает, как нож прибедненной Медее?
Если у дерева тень зацветет, то засохнет
дерево тут же, а тень уподобится язве,
почву бесплодьем отравит и даже не охнет -
сделает смерть откровенной убийцей. И разве
это не миф, загоняющий в страх мифотворца,
разве не чистой идеи прокрустово ложе,
разве не греза в уме пресловутого горца
время отмерить на всех и отдать подороже?
Чтобы такой правоте, надмевающей право
жизни дышать незаметно, а значит, свободно,
стать неизбежно бессрочной, как судная слава,
надо всего лишь казаться простой и удобной.
Есть возведение быта до страсти искомой,
неразличение страха и праведной боли,
недоумение платы, которой знакома
более тайная связь с равновесием доли.
Что справедливость как цель, если цель неотступна,
но не настолько, чтоб выжить в ответном страданье,
чтобы исполниться местью и стать целокупной
мукой в сквозной слепоте и повытчиком дани?
Но расплетается узел в груди, как Великий
шелковый путь, и ведет от порога к порогу,
к точке, где сходится в слове ответном безликий
шум запустенья и траты, неслышимый Богу.
И разгорится подсолнух на дерновой крыше,
и затвердеет гранит под пятой Святогора -
будет порукой рука, вознесенная выше,
выше самой высоты и предельней простора.
 

 

 

         ЗИМА

              Каравай, каравай,
              кого хочешь выбирай!
                        Из детской считалки

Дорога свернута в рулон,
линяет лес со всех сторон,
справляя праздную затею
и реки покрывая льдом,
держа их на весу вверх дном,
зима пирует. Рядом с нею
мы оказались за столом.

Какая сила нас свела?
И как она одна смогла,
переплавляя наши лица,
их в зимний лик навек свести,
туманом тяжким обвести
и, чтоб самой не простудиться,
его снегами занести?

В крови ярится белизна.
Мы лишены и тени сна.
Трещит костер морозной стужи.
И души смерзлись, как на грех,
теперь одна душа на всех.
Ее, облезлую, снаружи
морозный покрывает мех.

И волосатая душа,
морозным ладаном дыша,
стуча прозрачными зубами,
вступает в многолюдный рай
и вносит сумерки в трамвай.
И дети чертят сапогами
на ней какой-то каравай.

Потом становятся в кружок,
твердят заученный стишок,
заводят с нею разговоры.
И небо смотрит на игру,
и раздвигает ввечеру
свои застенчивые шторы,
и просит ангела к костру.

Но ангел в детских сапогах
уже испытывает страх -
его зима насквозь пронзила.
Учись, дитя, ходить кружком,
учись, душа, дышать снежком,
но земляничный запах мыла
оставь у неба под крылом.
 

 



Добавить комментарий

Вы не можете добавлять комментарии. Авторизируйтесь на сайте, пожалуйста.
 
 
 
Создание и разработка сайта - Elantum Studios. © 2006-2012 Ликбез. Все права защищены. Материалы публикуются с разрешения авторов. Правовая оговорка.