Победитель форм
ПОБЕДИТЕЛЬ ФОРМ
Рассказ
“Я царь - я раб - я червь - я бог!”
Державин.
Можно до бесконечности рассуждать о цели и предназначении искусства, о его целомудрии и наготе - и так и остаться в итоге с голой задницей.
Мне эта перспектива была совсем неинтересна и поэтому я не хотел тащиться к нему в мастерскую и писать статью о его продвинутых художествах. Но, когда редактор вызывает тебя по внутреннему телефону в свою прозекторскую, раздевает холодным взглядом и тычет зажженной сигаретой в твои особо чувствительные места, - тут уж, как ни выворачивайся, а все же подумаешь о своих долгах по кварплате и некормленом коте, которого после этого визита, возможно, будет кормить какой-нибудь другой сердобольный идиот, потому что из квартиры за неуплату тебя вместе с ним выселят, и ты прикончишь свои дни где-нибудь под мостом, удачно повиснув между его фермами на собственном брючном ремне.
И эта перспектива меня тоже не совсем устраивала. Ведь там под мостом, болтаясь со спущенными штанами на сквозняке, чего доброго, можно было и подхватить насморк.
Вот такая навозная куча проблем из-за какого-то самовлюбленного недоделанного передвижника, из-за которого выходило, что как ни крутись, как ни упирайся, а все равно останешься на финише без штанов. И какой мне резон снова выставляться в газете чемпионом голых задниц?
Хотя, если не кривить душой, то именно из-за этого “какого-то” уже как год весь местный бомонд зажимает себе нос. Однажды, восхищенный перфомансами московских художников скандально известной Галереи Марата Гельмана - Авдея Тер-Оганьяна, Саши Бренера и Олега Мавромати, он начал вытворять у нас в Сибири такие невообразимые надругательства над эстетическими чувствами журналистских маньеристов и критикесс, что те не могли уже без мучительного тика и заикания произносить его имя. Вот поэтому и вызвал меня редактор, как сантехника в сортир. Чтобы протолкнуть его через трубу газеты. Он-то доподлинно знал, что я не нуждаюсь в логопеде и что смогу назвать его имя спокойно, без запинки, хоть по слогам. Пожалуйста: Се-ме-он. И даже скороговоркой:
Везет Сенька-Костенька
Саньку с Сонькой на санках;
Санки скок -
Сеньку с ног,
Саньку в бок,
Соньку в лоб.
Хоп!
Я хотел, было, уже залезть на стул и за конфетку протараторить эту скороговорку доброму дяде-редактору, но тот меня опередил. Он наехал на меня большим редакторским авторитетом, столом и бородавкой на крючковатом носу:
- Ты же знаешь что у нас до сих пор свободно место заведующего отделом культуры. Все бьемся-бьемся и никак не можем родить из себя высококлассного специалиста, а в это время в газету идут одни какие-то недоноски.
Он многозначительно посмотрел на меня. Я представил, как шеф упирается ногами в свой большой авторитет-стол, пыхтит, надувается, краснеет - и закрыл на это глаза. Чтобы не видеть, как в сгустках крови и ошметках плодного пузыря из-под редакторского пиджака лезет вперед своей высококвалифицированной головой завотделом культуры нашей газеты.
Шеф покивал, как бы соглашаясь с самим собой, и продолжил:
- И этих недоношенных надо постоянно держать под колпаком, создавать им тепличные условия. Ну не плодоносят они в естественных условиях! А что у нас на носу? - ткнул он мне сигаретой в лицо. “Бородавка”, - хотел, было, сказать я, но вовремя прикусил себе язык. - Правильно, - ткнул он окурком в лицо мне еще раз, - подписка на полугодие. И поэтому надо сейчас успевать к началу подписной кампании и выдавать что-нибудь такое попикантней, подзабористее!
Редактор улыбнулся, довольный своим остроумием.
- Напиши-ка мне про этого ... стильного, который на заборах все рисует... как его... перфомансиста, чтоб его. Хоп? - сказал он и затушил сигарету в массивной пепельнице.
Я давно был приучен к капризам судьбы и своего шефа и на это только пожал плечами и отправился на проспект Ленина, 65 - в мансарду Семена Костенко.
Продвинутый перфоматор оказался не таким уж и продвинутым, как о нем говорили. Мобильного телефона у него не было, не говоря уж там о проводном или каком-нибудь детском пейджере. Мне пришлось пилить через весь город в академию художеств имени Сени Костенко, не заручившись у гения согласием на аудиенцию. Зато я был осведомлен о том, что он, как избалованный ребенок - к шоколаду, питает слабость к журналистам (и особую - к длинноногим молоденьким журналисточкам). Но как не знает тот ребенок, что к десяти годам его ожидает полный кариес, так и Сеня не догадывался, что, при такой тяге к деликатесам, к сорока годам его высоко парящее искусство, замученное газетными колонками и сдавленное с боков десятками пар длинных ног, уйдет штопором вниз - в несварение, метеоризм и простатит, испортит не только его карьеру, но и воздух. Когда из-за Сениных серийных произведений начнет зажимать нос не только бомонд - тогда думать о прекрасном будет уже поздно. Раскрыть ему на это глаза - был один из мотивов моей гуманитарной миссии.
Армия Спасения пришла к Сене в мансарду с бутылкой игристого “Мартини”, извлеченной из редакторского холодильника.
- Гении любят изысканные напитки, - напутствовал меня патрон, имея в виду, прежде всего себя. - Запомни, эксклюзивные откровения бывают только под эксклюзивные вина.
А я до этого почему-то был уверен, что Джек Керуак готов был давать круглосуточное интервью и за бутылку дешевого виски. Но, увидев мелькнувшее в глазах шефа сомнение - верного ли напарника он выбрал для подзабористого дела эксклюзивному “Мартини” - я также благоразумно промолчал и о пагубных пристрастиях битников.
Ох, уж эта сомнительная изысканная вкусовщина гениев с бутылками “Мартини” в холодильниках. Они постоянно во всем сомневаются, как та обкурившаяся красотка с рекламного щита табачной марки “Winston”. Она с сомнением косилась на пачку сигарет и улыбалась растерянно: “Разве у меня нет вкуса?” Как будто ее сомнения должны провентилировать наши легкие.
Но нам-то сомневаться не в чем. Мы-то - яркие представители серых лошадок второй из древнейших профессий (кто как не Моисей взял интервью у Бога?), тоже не битюги с лоходрома, умеем, как и наши нарумяненные коллеги по первому древнейшему ремеслу, по высшему разряду обслужить их самые утонченные вкусы. Поэтому то я, умудренный газетной “камасутрой”, зашел по пути в мансарду Сени Костенко в магазин и купил к “Мартини” соленую селедку и триста граммов сала. Чтобы угодить его вкусовым луковицам и заодно смазать колеса телеги нашей беседы. А ее колеса должны были доехать без скрипа не только до Казани, но и до Москвы, потому что именно там - в златоглавой таились истоки всех эстетических страданий юного Семена.
О них я знал очень мало, по большей части по неясным слухам и журналистским сплетням. Рассказывают, с год назад никому неизвестный двадцатидвухлетний свободный художник ловко затесался в делегацию “Сибирского соглашения” и поехал в Москву по какому-то культурному обмену. Первый публичный акт эстетического соития столицы и провинции произошел в районе Ярославского вокзала. Как только Сеня ступил на обетованную землю всех периферийных эстетов и недоделанных передвижников. На тротуаре в полукольце зевак сидели два невозмутимых субъекта и резались в дурака. Эта сцена ничем бы не привлекла внимание сибирского шишкина, если бы у обоих претендентов на дурацкий колпак не были зашиты рты. Обыкновенно, через край суровыми нитками. У одного чудика перед носом даже раскачивался кусок нитки сантиметров пяти, и он его отфыркивал, как конь, когда тот щекотал ему ноздрю.
Рядом с невозмутимой парочкой стоял побитый молью ЧК богемный толмач, который разъяснял собравшимся суть эстетической позиции зашившихся картежников. Он, как хасид, читающий Тору, нараспев говорил, что это перфоманс известного народного художника Императора Вовы, и указывал на одного из безгласных игрока, у которого на руках были все козыри, что его акция с зашитыми ртами говорит во весь голос о том, что все в искусстве давно сказано и осталось только молчать.
Как Сеня услышал это откровение, так тут же решил сесть в поезд “Москва-Новосибирск” и отправиться восвояси. Он резко дал задний ход, и сбил с ног какого то бритоголового зеваку. Этим зевакой оказался Олег Мавромати, изучающий географию московского альтернативного искусства. Так произошла решающая культурная сшибка столицы и провинции. Из Москвы Сеня Костенко вернулся сильно ударенный перфомансом.
Затем, после судьбоносной встречи культур, евангелия и апокрифы жизни продвинутого передвижника переплетаются сюжетами вокруг нескольких его ярких акций.
Сначала он выставил перед местным отделением Союза художников свой этюдник, измазанный собачьим дерьмом. Перфоманс этот означал, что традиционному искусству пришел конец, и то, что оно теперь стало исключительно виртуальным. За это представление традиционалисты назвал Сеню “скотиной” и, уличив момент, когда он, увлеченный своим произведением, подрисовывал собачьей какашкой глиняные ноги колоссу классической изографии, немножко, по-отечески, потаскали его за льняные волосья.
Еще он на конкурсе граффити “Нарисуй свою стену”, устроенном на серых панелях стадиона городской “Молодежкой” и комитетом по социальной реабилитации молодежи, изрисовал непросохшее малево граффитчиков свежим калом, залез на стену и кричал что все это фуфло. Те его отловили и залили с головы до ног из своих краскопультов. На это Сеня заявил им, что человек - величайшее художественное творение и два дня не смывал краски.
Потом Семен еще устраивал что-то в этом роде, с тем же собачьим дерьмом.
Еще он привез откуда-то из деревни козла, выкрасил его суриком и показал эту “козью морду” всему городу. Его жалобно блеющий красно-речивый эстетический протест оценили омоновцы, поаплодировали ему дубинками и впихнули вместе с козлом в “бобон”.
Последнее что я слышал о нем - было то, что, вроде Сеня, после того, как ему в милиции пришлось отвечать за козла, практически ушел в затвор и тискает сейчас под какими-то взрывным псевдонимом (не-то Гексоген, не то Большой Пук) свои картинки в “сетке” на перфоматорском GUELMANе RU.
Вот то немногое, что я знал через коллег о Сениных художествах до моей материализации в стенах его студии.
Он открыл низкую ржавую дверь, как Менделеев, открывший прошедшей ночью периодический закон химических элементов. Взъерошенный, с остановившимся где-то в потустороннем взглядом, со свежими рубцами от подушки на лице, в длинной джинсовой рубахе, застегнутой не на родные пуговицы. По всему было видно, что спал он от силы часа три. После того, как я прочистил горло, больше привыкшее к “Аэроволнам для горла”, чем к официальному тону, и представился - из-под его помятой маски проявился светлый лик гения, о котором так проникновенно говорил мне редактор. Да, он совсем не против побеседовать с журналистом. Нет, он не откажется от бокала старого доброго “Мартини”. Что, сухое “Мартини” с селедкой? Весьма, весьма оригинально. Он вчера допоздна трудился над новым художественным проектом, извиняется за внешний вид и просит не скучать, а посмотреть его завершенные работы, пока он принимает душ.
Ну, прямо лощеный эстет в помятой рубахе. Можно подумать, что это не он полгорода измазал собачьими какашками.
Когда я остался в одиночестве, я огляделся в мансарде художника и сразу определил, что этот пенхауз с огромным столярным верстаком посредине, мольбертом, маленьким хромоногим кухонным столиком в углу и кучей Сениных поделок даже и отдаленно не похож на таковую. Коллеги-журналисты врали о подвале Семена Костенко как сивые мерины. Конечно, это круто проявить смелость, взять и поднять подпольного авангардиста на высоту, возвеличить его фекальную эстетику, этак лихо представить “низ” - “верхом”, но трещать на всех углах, что продвинутый катакомбный перфоматор живет рядом с голубиным чердаком, чуть ли не в башне из слоновой кости - это уж было совсем низко, это было прямо-таки верхом цинизма.
Мастерская оказалась одним из бомбоубежищ времен “культов” и “оттепелей”, после которых на ее потолке остались большие мокрые, подернутые плесенью пятна. О таких бункерах я насмотрелся старых учебных фильмов еще в школе. В них были портреты вождей, санузлы и детские боксы. Тогда я никак не мог для себя уяснить кто наш враг и почему, и где именно надо успеть спрятаться во время воздушной тревоги. А теперь, сидя в одиночестве среди десятков Сениных картин, расставленных вдоль крашеных защитным, от ядерного удара, цветом стен, я понял, что во время атомной бомбардировки надо бежать сюда - в тайное убежище художника. Воистину - искусство спасет человечество!
Я даже подумал о том, что если Сеня развернет все свои картины от стен к свету и составит из них концептуальную экспозицию, оборудует бар и танцпол, сделает на ТВ промоушен и закажет в типографии пару сотен вип-карт, то за время, пока к городу подлетает какая-нибудь эскадрилья реактивных бомбардировщиков, он неплохо успеет подзаработать на своем продвинутом искусстве.
Но, прежде чем Семен решился бы на этот подвиг, ему потребовалась бы целая дюжина Гераклов. Запах недавних увлечений смелого реформатора-перфоматора не выветрился из мастерской до сих пор. Я взял со стола палитру, понюхал, потрогал пальцем - нет - масляная краска, похоже, что светло-коричневая (при слабом освещении подвала определить это точно было трудно).
Я поискал глазами, обо что бы мне вытереть испачканный палец и обратил внимание на прислоненное рядом к стене в багете нечто такое красно-синее, с желтыми разводьями, как будто по листу ватмана кто-то наотмашь шлепал ладонью. Мне показалось, что в картине как раз не хватает последнего штриха, и я приложил руку к Сениному творению. Чтобы оценить свой вклад в искусство, я поднес дописанную работу к свету, поближе к небольшому окну под потолком, за которым шли отделенные человеческие ноги.
- Что, впечатляет?
Я оглянулся. Сеня Костенко стоял в узбекском халате в овальном проеме двери, ведущем в санитарный узел бункера, и улыбался, вытирая полотенцем свою смолокудрую голову.
- Впечатляет. - Отозвался я и покосился на невероятные тона. - Что-то подкупает меня в ней какой-то причастностью. Что-то видится в ее красках мое, родное. Чувствуется с ней некая тактильная связь. Что это? - метнул я на Сеню любопытствующий взгляд.
- Это? О, это одна из работ моего нового проекта, - сказал Семен с гордостью и перешагнул через высокий порог. В этом халате он был похож на настоящего талиба, а длинное, как размотанная чалма, полотенце на плечах добавляло ему сходства.
- Вот как? А нельзя ли поподробнее об этом проекте? Наши читатели интересуются новинками современного искусства. Я поставил картину на мольберт и, не отрывая от нее глаз, достал свой потертый блокнот, китайский “Паркер”, сел за стол и превратился в слух. (Во что только не превратишься ради некормленого кота.)
Семен отреагировал на признаки журналистского ажиотажа адекватно. Он неторопливо стянул разъехавшиеся полы халата поясом и красивым жестом разгладил свои длинные, вьющиеся, как у настоящего художника, волосы. Я заметил, что если бы не их цвет, то их смело можно было сравнить с волосами Дюрера. Но я остерегся высказать это сравнение вслух. Вдруг он поймет меня не правильно и тогда... Нет, тогда - ничего! В конце концов, я же пришел обсуждать не современный гомосексуализм, а современное искусство.
Он молча повесил полотенце на стул, сходил в другой отсек, принес два бокала и щербатую плитку шоколада. Посмотрел на разложенную на моей родной газете селедку и отодвинул ее со снисходительной улыбкой в сторону. Хлопнул пробкой “Мартини”, наполнил бокалы и лишь тогда медленно, как будто готовясь к показательному поцелую, открыл рот, уставив на меня свой запредельный взгляд. В этот миг мне показалось, будто его натруженные веки покраснели не от бессонницы, а от усилий удерживать эти глазные яблоки, чтобы они не выскочили наружу из гениального Сениного черепа.
- Учти, я это говорю тебе первому из журналистов. - Он выдержал долгую паузу, как Басе, смотрящий вслед лягушке, которая только что прыгнула в пруд. Слышно стало даже с каким звуком со дна откупоренной бутылки поднимаются пузырьки эксклюзивного газа.
Семен прошелся по бункеру, взял с верстака шпатель, уперся им в стол, прижал бокал с “Мартини” к груди и вновь вперился в свое запредельное. В этот миг своей позой он напомнил мне самодержца с державой и скипетром - и я пожалел о том, что не захватил фотоаппарат.
Он тряхнул мокрой головой и обдал меня брызгами, как лягушка - Басе:
- Все, я решил покончить с перфомансом! Хватит с меня этих малохудожественных представлений! Пора возвращаться к настоящему искусству! Назад - к обезьяне!
Я чуть было не опрокинул бокал себе на колени.
- Извини, не понял. Как к обезьяне?
Семен привинтил меня своим проницательным взглядом к спинке стула.
- Это значит - возвратиться к истокам художественной формы! Начать с нуля. Как там?.. И в начале сотворить небо и землю, и чтобы дух Божий летал над водой! - Он со шпателем в одной руке и бокалом с шампанским в другой изобразил летающий Божий дух. Тот замер где-то высоко у меня над головой. - И потом от амебы - до гомосапиенса проделать весь эволюционный путь заново...
- Зачем? - посмотрел я с опаской снизу-вверх на взлетевший дух шпателя.
- Что “зачем”? - Сеня так увлекся полетом своих рук и мыслей, что забыл, что я остался где-то там, внизу, рожденный ползать.
- Зачем проделывать этот путь?
Семен пропустил мой вопрос мимо ушей.
- ...Этот новый проект я назвал “Сны Чарльза Дарвина. Эволюция видов”. То, что виделось Дарвину на Галапагосских островах только во снах, я сделаю одним художественным произведением, шедевром, перед которым снимут шляпы все искусствоведы будущего...
Семен как-то нездорово блеснул глазами.
- Вот эта работа. - Он уместил эксклюзивный дух вина на столе и взял с мольберта красно-синюю с желтыми разводьями. - С нее я, по сути, и начинал весь проект. Сначала надо было найти верный эволюционный ход всей серии работ, ключ, который бы открыл потаенную дверцу в трансцендентный коридор, чтобы провести по нему за собой все художественные образы этого проекта, чтобы краски, схваченные в рамки багета на разных полотнах, соединились где-то там в этом коридоре в единую картину мира. Это была очень сложная задача - найти этот ключ и сделать первый шаг к раздвижению границ художественной формы. Я над ней бился с месяц, пока однажды у меня не кончились продукты, я не пошел на рынок и не нашел там простейшего решения этой сложной художественной задачи.
- На рынке? - с удивлением оторвался я от блокнота.
Семен, почувствовав мою отсталость от современных изобразительных идей, улыбнулся мне как ребенку.
- Там один рыбак - колоритный, смачный такой типаж, в больших резиновых сапогах, весь облепленный чешуей - продавал живых карасей из детской ванны. Я посмотрел как они, чмокая, вытягивают рты, судорожно хватают воздух, подпрыгивают и переворачиваются в ванной - и тут меня - бац! - осенило. Так вот ведь оно! Вот ведь решение всех проблем! Вот кто научит нас, людей, ценить нашу среду обитания! Это они - здесь, на рынке, под палящим солнцем, нам - окостеневшим в своем развитии, каждым мгновением так выразительно показывают движение формы, движение жизни. Пока я стоял у детской ванны и думал об этом у меня и название работы само откуда-то всплыло как эти караси: “Вперед из воды, туда, где больше воздуха”. Я набрал здесь же на рынке в пакет воды и купил карася. Одного, решил я, будет вполне достаточно. Дальше было просто - подобрать для воплощения идеи цветовую гамму. Здесь разобраться несложно даже неспециалисту, - он бросил на меня насмешливый взгляд и указал шпателем на картину. - Синий - вода, небо. Желтый - солнце или песок, а красный - кровь - цвет разрушенной формы.
Я решил до конца нести ношу дилетанта.
- И как ты писал эту вот ... “Вперед из воды”?..
- Я ее не писал, - усмехнулся Костенко. - Я только фиксировал.
- Хорошо, но как?
- Приготовил три банки с гуашью и ведро воды. Сначала бросил карася в банку с голубой гуашью - потом на бумагу. Затем чтобы он отмылся и отдышался - в ведро. И так три раза по цветам: в гуашь - на бумагу - в ведро, в гуашь - на бумагу - в ведро, в гуашь - на бумагу - в ведро, - рисовал он передо мной картину творческого процесса. Я увидел как в лучах заката, пробивающих из-под потолка Сенин бункер, небесный, земной и кровавый карась подрыгивает на расстеленном листе ватмана.
- А потом?
- А потом я его зажарил и съел.
Семен улыбнулся и отхлебнул “Мартини”. Его тонкие ноздри вздрогнули, и он продолжил, добавляя все больше пафоса к каждому новому произнесенному слову:
- Как ты знаешь, Дарвин утверждал, что эволюция в животном мире происходит в результате естественного отбора. Он что-то там писал о приспособлении организмов к новым формам материи. Но он не написал ничего о самом моменте перехода одного вида в другой. Как рыба перескакивала в лягушку, а лягушка - в крысу? Как это происходило на самом деле? Как лопалась их телесная оболочка, и что они чувствовали при этом? Вот что мне стало интересно!
Семен убрал с мольберта красно-синюю, порылся в своем арсенале и поставил на него нечто на не совсем ровно отпиленном куске строительной деревоплиты. Если бы не его прямоугольная форма, то это можно было счесть удачной копией красного квадрата Малевича. Я вгляделся в воплощение сна Дарвина и увидел еще отличительные от Малевича признаки Сениного гения. По диагонали карминный прямоугольник был смазан не то сухой тонкой кистью, не то плакатным пером.
- Вот здесь по свежей краске пробежала ящерица, на которую я капнул серной кислотой. Вот, видишь змейку? Пока она бежала - то постепенно утрачивала свою форму. Видишь? - прочертил он шпателем по куску деревоплиты. - А здесь, - он указал на сильно смазанный угол картины, - она, наконец, вырвалась из пресмыкающейся формы. Ты же знаешь, что ящерицы одного отряда с динозаврами. И вот здесь, на этом художественном поле она окончательно порвала со всеми прошлыми и настоящими формациями пресмыкающихся...
Я кашлянул в кулак и полез в карман за подушечкой ментоловых “Аэроволн”. Уж лучше жевать, чем обсуждать такое. Я решительно не понимал Сеню. Но в мои обязанности это и не входило. Я должен был только запротоколировать все происходящее здесь - на месте преступления через грань реалистического искусства, и не задавать идиотских вопросов. Тем более преступник давал очень подробные показания.
- А эта, - он с торжественным видом взял с верстака сложенный вдвое кусок загрунтованного холста, - ... эта самая свежая работа моей эволюционной серии. Вот, еще не разровнял ... сыровата. Вчера только закончил ее в одной больничке для ушастых. - Семен коротко хохотнул.
Он бережно, с благоговением, как какой-нибудь высушенный постом схимник разворачивает ветхий складень, развернул половинки холста, и показал мне его внутреннюю сторону. Ту, которой в скором времени суждено было стать внешней. Я наклонился вперед, чтобы в слабоосвещенном бомбоубежище лучше разглядеть Сенин шедевр, рука сама потянулась за очередной порцией ментола для горла. В кармане было пусто как в желудке моего кота. Я смял выхолощенную пачку “Аэроволн” и сглотнул бесполезную слюну, боясь, что, не дай Бог, в этот момент, внимательно смотрящий на меня экс-перфоматор подумает, что я хочу плюнуть. Хотя, может быть, его картине именно этого заключительного мазка и не хватало. К тому же видно было, что кто-то уже затер на ней неудачные мазки чем-то вроде шерстяной тряпки. На ее ослепительном фоне об этом свидетельствовали темные ворсинки, тут и там прилипшие к ее подсыхающим белилам.
Семен с минуту, как тореадор красную тряпку перед твердолобым быком, подержал передо мной беленый вид своего эволюционного искусства, положил его назад на верстак и приготовился к последнему удару. Я как замордованный корридой бык затряс головой.
- Поразительно. Как это называется?
- Чтобы лучше прочувствовать и понять идею всего проекта надо рассказать предысторию этой работы, - Сеня чувствовал себя солистом на токовище. - Когда я уже подошел вплотную к творению отряда млекопитающих у меня опять возникли проблемы. Где взять подходящую фактуру? Ловить по подвалам блохастых кошек? Подкарауливать на помойках плешивых собак?.. - Семен брезгливо поморщился.
Я покосился на него и хмыкнул. Игра его мимических мышц мне показалась не совсем понятной. Это после того-то как совсем недавно он бегал за этими собаками с полиэтиленовым пакетом? Ох, уж эти эстеты.
Семен тем временем продолжал:
- ... И тут я как нельзя кстати вспомнил об одном своем однокашнике, который после медицинского работал в ветклинике. Это же Клондайк! Сколько же пекинесов и шиншилл сдыхают в ней от слишком усердной заботы айболитов? Я нашел его телефон в старой записной книжке, он был рад помочь школьному другу и обещал позвонить, если будет подходящий экземпляр. На днях он мне и позвонил. Сказал, что пришел к ним в клинику один любитель экзотики, отдал усыпить безнадежную мартышку, он ее для меня придержал, но, сказал, торопись, а то она долго не протянет. Я быстренько загрунтовал холст, прошелся по свежей грунтовочке белилами, аккуратно свернул чтобы не размазать - и к нему в больничку. Мой однокашник вкатил при мне мартышке дозу снотворного. Я ее завернул в холст, и пока она засыпала и сучила там лапами изнутри своей обезьяньей формы вся ее жизненная энергетика впечаталась в краску и грунтовку, как в Туринскую плащаницу.
- И как называется этот художественный артефакт? - вставил я вопрос, помня о своей гуманитарной миссии и сигарете редактора.
- “Гибель авангарда отряда приматов”.
Я с видом доки, который так мастерски напускают на себя журналисты, кивнул: гибель - стало быть - гибель.
Но меня одолевал чувство некой логической незавершенности, некой недоговоренности Сениных творений.
- Обезьяну тоже съел? - посмотрел я на него с надеждой.
- Нет, ее сожгли в крематории.
- Кто, неофашисты? - заинтересовался я неожиданным поворотом темы.
- Да нет, кочегары, в обычном больничном крематории, где сжигают человеческие органы после хирургического вмешательства.
Семен, обласканный чрезмерным вниманием журналистов, отвечал на вопросы не задумываясь.
- А ты когда пишешь... или, как ты говоришь, фиксируешь вот это вот... - я не смог подобрать нужного слова, - то представляешь себя этим... хирургом?
- Нет, я художник, а художник руководствуется не законами биологии, а законами эстетики.
- Стало быть, создание этого проекта “Сны Чарльза Дарвина” видится тебе как эстетическое вмешательство в природу?
- Хм, - Семен усмехнулся. - Возможно-возможно, может быть, что-то очень близкое к этому. По крайней мере, я уверен в том, что художник должен стать победителем форм. И не только форм изобразительного искусства, но и многообразных форм самой жизни. Я замыслил, что эта новая эволюционная серия будет выполнена во всех жанрах и во всех направлениях. Но одно останется в ней неизменно: жизненная энергия, рвущаяся из материи. Внезапно застигнутая в тот момент, когда она, агонизируя в тесном тельце какого-нибудь вида, сама начинает писать картину меняющегося мира, картину перехода одной живой формы в другую. А я, художник, - буду тогда только инструментом, мембраной, чутко реагирующей на этот телесный взрыв.
Я почувствовал, что увлеченный претенциозными Сениными экспериментами преступил грань не только реалистического искусства, но и грань моих интеллектуальных возможностей. Я выдохся. Это принесло мне некоторое облегчение. Теперь оставалось только поставить черту под протоколом осмотра места преступления и оставить в нем для газеты автограф подозреваемого.
- Когда же ты собираешься закончить этот новый проект и позвать всех на выставку?
Семен пожал плечами и с грустью в голосе сказал:
- “Сны Чарльза Дарвина” могут сбыться только тогда, когда будет побеждена последняя форма. Но я не могу пока к ней подобраться, не могу представить, как должна быть отображена агония, разрыв этой окостеневшей человеческой формы. Как зафиксировать ее переход в Божественную, или в Ничто, или в новую эволюционную игру, или ... Бог знает, во что там еще!? Но для меня это пока неразрешимая задача... - На этой трагической ноте он окончательно угас.
Я посмотрел Семену в глаза и хотел, было, выказать ему свое сочувствие, но тут мне по позвоночнику пропустили слабый ток. От жуткой догадки у меня захолодело в груди. К гортани примерз безумный вопрос, и я замер на несколько секунд с раскрытым ртом, как будто враз сжевал целый блок ментоловых “Аэроволн”.
P.S.
Через три месяца после выхода моей статьи о талантливом авангардном художнике Семене Костенко по заданию моего шефа я пришел в городскую психиатрическую клинику перекладывать на сибирскую почву старый роман Кена Кизи “Над кукушкиным гнездом”. Главврач устроил мне экскурсию по психушке. Я ходил по этому Аиду среди теней и всматривался в их прозрачные лица. В одной из теней я узнал Сеню. Он бродил в сером больничном халате по небольшому осеннему парку психушки и собирал в полиэтиленовый пакет собачьи какашки. Видимо он все-таки завершил свою “Эволюцию видов”, видимо победил последнюю, ускользающую от него человеческую форму.
Господи, прости наши прегрешения!